Его не пугала, впрочем, и эта внутренняя пустота; но всё-таки странно было ощущать её в себе.
И он думал, усмехаясь:
«Бедные люди! Как они плохо знакомы друг с другом и как мало проницательны. Вот я убийца, но никто не догадывается об этом, и я пользуюсь даже почётом среди людей».
И глядя на своих семейных, любивших его, он тоже думал:
«Жалкие люди… если б вы знали!»
Но никто ничего не знал, и человек без чувств всё жил и поступал так, как будто бы у него были в груди чувства.
Так и текла его жизнь изо дня в день. Он становился всё более внутренне равнодушен к жизни, но продолжал действовать по примеру, по привычке, по обязанности. Мёртвый духовно, он творил мёртвые дела и знал, что они безжизненны. У него не было души, и он не мог вложить в жизнь душу. А пустота в нём всё росла и развивалась – и это становилось мучительно неловко.
С внешней стороны ему не на что было жаловаться. Его почитали и уважали, считая честным, деятельным человеком. Но это не удовлетворяло его. Все ощущения гибли в нём, как маленькие камешки, брошенные в бездонную пропасть, – прозвучат и исчезают бесследно.
– Неужели нет во мне закона? – всё чаще и чаще спрашивал он себя.
Приближался день его выборов в городские головы. Он не радовался, хотя знал, что его выберут. Откуда-то текли к нему деньги, и слава о нём, как о человеке почтенном, достигала его ушей. Но это не приносило ему с собой ничего. Ему нечем было чувствовать, нечем радоваться, нечем плакать. Люди, у которых жизнь высушила сердце, знают цену такого существования.
Не чувствовать в себе желаний – значит не жить. И Павел Николаевич иногда говорит себе:
– Хорошо бы иметь какое-нибудь желание!
Но некуда было вместить его – у человека отсохло сердце оттого, что он увлёкся возможностью быть равнодушным к жизни и был равнодушен к ней, сначала не замечая этого за собой, а потом потому, что умертвил своё сердце равнодушием ко всему, кроме себя.
И вот наступил день итога; от него никогда и никуда не уйдёт человек. Это был день выборов в головы, когда Павла Николаевича уже выбрали и толпа знакомых горожан собралась к нему с поздравлениями и на обед. Сели за стол, и ели, и говорили похвальные речи. Было шумно и весело, как всегда бывает в таких случаях.
Павел Николаевич принимал поздравления и тосты к презрительно думал о людях, собравшихся вокруг него.
Все слепые, жалкие, все живут вне действительной жизни – жизни сердца. Ни у кого нет чутья – того чутья, которое издали отличает хорошее от дурного. Но есть ли хорошее и дурное?
Как шумят все эти люди! Зачем?
И вдруг в голове его вспыхнула острая мысль, наполнившая сразу всё существо его безумным желанием испугать, изумить, раздавить этих людей… Он взял в руки бокал вина, встал и, когда все замолчали, ожидая, что он скажет, он сказал:
– Господа! Мне глубоко лестно, меня глубоко трогает ваше внимание – так обыкновенно начинаются речи людей в моём положении. Я не могу так начать свою речь, не могу. Я полон других чувств… Господа! Меня глубоко изумляет и страшно возмущает всё то, что вы тут говорите. Глупо всё это и неуместно, совершенно неуместно. Вы меня не знаете… Положим, я тоже не знаю о вас ничего, кроме того, что все вы духовно слепы и жалки; поэтому жалки вы мне. Слышите? Знаете ли вы, кто я? Я, уважаемый всеми вами, как вы говорите, я – убийца! Это я восемь лет тому назад убил девочку и старуху Заметову… Я… Что? Ха-ха-ха! Это я, я! А вы целовали меня, преклонялись предо мной, сначала как богачом, потом как общественным деятелем… А разбогател-то я с денег старухи… Вы меня не считаете сумасшедшим, нет ведь?
Все чувствовали себя страшно оскорблёнными его речью и поэтому не сочли его помешанным, каким наверное сочли бы, если б он покаялся пред ними смиренно и тихо. Но он оскорблял, издевался, и глаза его блестели огнём внутренней силы, а не безумия. Сильные всегда возбуждают ненависть у слабых.
Все заволновались, затолпились.
– Полицию! – крикнул кто-то, и явилась полиция. Опьянённый своим подвигом, Павел Николаевич всё говорил, решительно и громко:
– Во мне закона нет, и сердце моё умерло! Храните сердца ваши от разрушения – вкорените в них закон. Не будьте равнодушны, ибо равнодушие смертоносно для души человека!
Но он был преступник… Как могли видеть в нём пророка? На него смотрели со злобой и ненавистью, а он отвечал всем презрением и сарказмом сильного.
– Вот это так! – сказал извозчик, вдруг появляясь пред ним с улыбкой восхищения на своём маленьком морщинистом лице.
– Вот это так, это дело! Так и надо было давно бы ещё. Теперь ты будешь страдать. И страдай – это хорошо! Теперь у тебя есть крест. Всегда надо иметь крест на вые своей. Это – первое дело для жизни! Страдай, неся его, и воспитаешь душу свою чисту… Без креста невозможно. А с ним всегда в жизни точку найдёшь, твёрдую точку. Теперь ты оживишься страданием-то твоим. И путь есть у тебя: к богу ты придёшь… Убил? Ничего! Разбойника помнишь?
Прощён был, а всего восьмью словами господу помолился. Теперь ты, брат, осмыслился.
Иди себе, страдай. Про людей не забудь. Не многим они лучше тебя…
Всё стало как-то линять вокруг Павла Николаевича: всё исчезало куда-то, и появлялся свет, красный, дрожащий – свет, от которого глазам было больно.
Земля сотрясалась…
Перед Павлом Николаевичем, когда он открыл глаза, явилась фигура жены в ночном дезабилье, с утомлённым лицом и нервно дрожащей верхней губой; в одной руке держала лампу под розовым абажуром, другой трясла мужа за плечо.
– Павел! пусти меня… Иди к себе… и разденься. Как это удобно спать столько времени одетым!
– Подожди…
– Пожалуйста, нечего… Пойми, что я утомлена.
– Юля! Что я пережил.
– Переспал.
– А? Да… Верно. Это сон – и прекрасно. И знаешь ли ты…
– Я хочу лечь…
– Нет, послушай… Как фантастично! Этот извозчик, пойми – извозчик! Почему именно извозчик?
– Потому, что ты не выспался и бредишь. Уходи же!
– Но, Юленька, я расскажу всё…
– Завтра…
– Ну, хорошо. Чёрт знает, что иногда снится! знаешь – во всём этом есть смысл. Мы, действительно, слишком равнодушны и слишком легко поддаёмся жизни.
Дай мне заснуть и философствуй потом. Только нельзя ли про себя. Ты не хочешь понять, что я встала сегодня в восемь утра, а теперь третий час ночи.
– Голубонька! Не стану… Молчу…
Он перебрался на свою кровать, и чуть только голова его коснулась подушки, как уже почувствовал сладкое предчувствие обнимающей его дрёмы.
– Сон, ей-богу, интересный… И с моралью. Послушай же, Юля… А то я забуду всё.
Жена не отвечала ему. Огонь лампы подпрыгнул, тени на стенах дрогнули, и комната наполнилась тьмой.
– Осмыслиться. Да, осмыслился… – шептал про себя Павел Николаевич, засыпая.
С улицы в комнату глухо доносилось медное пение праздничных колоколов и порой стук ночного караульщика.
…Пароход шёл вниз по течению. Перед ним стояла гора, а над ней собрались густые тучи. Тени ночи ложились на воду, она была спокойна и казалась впереди парохода широкой полосой тёмного бархата, а сзади его, разрезанная железным килем и разбитая плицами колёс, – волновалась, была покрыта пеной, и над ней плавал такой звук, точно она роптала на это железное чудовище, нарушившее её покой.
Глухие, ритмически правильные удары плиц и этот ропот недовольной реки порой позволяли уловить ещё один звук – он доносился откуда-то издали и был слаб и печален. Должно быть, это волны бились о берега. Небо было покрыто обрывками облаков, и глаз не мог уловить, куда они плыли, – пароход шёл быстро. Между облаками на синих пятнах неба поблескивали звёзды – казалось, они только что проснулись. Впереди парохода было очень темно, и река как бы упиралась в гору и уходила под неё. Кое-где по берегам мигали огоньки, иногда доносился лай собак; печальный звук деревенского колокола вздыхал протяжно и уныло.
Угрюмо работала машина парохода, и корпус его вздрагивал в напряжённом стремлении вперёд. На воде, взволнованной и вспенённой, отражались огни. Светлыми пятнами, лишёнными форм, они скользили по пене волн, и, если долго смотреть на них утомлённому глазу, они рисовались в форме стаи полурыб-полуптиц, молчаливых и любопытных, – плывших около борта парохода и готовых взлететь на него. Что-то мечтательное, смягчавшее ум и душу, смутное и ласковое, несла с собой приближавшаяся ночь. Всё, чего она касалась своими тёмными крыльями, становилось мягче; звуки, долетавшие с берегов, были так меланхоличны, а звёзды блестели всё светлей…
В шумном стремлении огромного здания из дерева и железа – в стремлении, таком обычном для глаза и ума днём, – было что-то фантастическое этой ночью. Впереди так темно, небо так печально, шум парохода мрачно глух, и голоса его пассажиров разнообразны. И всё это слито в одну гармонию, сильную и полную странных намеков на что-то. Там, далеко во тьме, чуть виден огонёк, и кажется, что это к нему именно стремится по реке судно, полное людей. А он что-то обещает…
Сидя на галерее парохода, я смотрел на него, охваченный мечтательным настроением, и, отдаваясь разным фантазиям, возникавшим в мозгу, полной грудью вдыхал влажный и тёплый воздух ночи. В такие моменты всегда хочешь счастья и ждёшь его с чувством тихой грусти о нём и со странным упорством, совершенно забывая, что оно не только никогда не идёт навстречу, но ещё требует усиленных и долгих и большей частью бесполезных поисков его. Едва ли кому известное, но всеми желаемое, оно неуловимо, как мечта.
…Я долго сидел, охваченный этим настроением, как вдруг она снова явилась на галерее.
Она – это девушка, которую я заметил ещё на берегу и несколько раз в течение дня встречал на пароходе. Не скажу, чтоб она была очень красива, – нет. Высокая, тонкая, гибкая, она ходила мимо меня беззвучно, как тень, лицо её было овально, строго, бледно, глаза, тёмные и большие, были задумчивы, и вот в них именно, в их рассеянном, неопределённом взгляде было что-то, что возбуждало во мне желание выдвинуться пред этой девушкой, обратить на себя её внимание и остановить на себе её взгляд. Почему-то думалось, что, если этот взгляд остановится – ласковый, внимательный и нежный – на моём лице, – в этом и будет моё счастье. Оно сразу, вместе с её взглядом, проникнет в моё сердце, оживит, освежит его, зажжёт многими желаниями, возбудит мой дух, изощрит ум. Даже и тогда, когда поиски счастья трагичны, – человек несколько смешон, гоняясь за ним, я же просто мечтал. Я насвистывал нежные мелодии и принимал красивые позы, но она не обращала на меня внимания. Мне было обидно это, как и всякому мужчине было бы обидно. Но затронутое самолюбие не подавляло собой моих фантазий, и мысленно я уже очень близко подошёл к этой девушке. Я говорил с ней об одиночестве, и она, ещё не глядя на меня, уже слушала мои речи. Вокруг нас была элегия, и я старался гармонировать с ней. Я говорил о том, как это бывает мучительно, когда человек удаляется от жизни вследствие недоверия к ней, непонимания её или вследствие того, что он оскорблён ею. Она, равнодушная к его думам и чувствам, кипит вокруг него, а он, не умея слиться с ней, сидит в своей маленькой комнатке, и из всех углов этой комнаты на него смотрят тёмные глаза одиночества. Гибнут мысли, потому что их некому высказать, вянут чувства, ибо их не с кем разделить, и человек умирает ранее, чем его коснётся смерть…
Один ласковый взгляд, слово, сказанное сердцем, быть может, со многим помирили бы его.
Рука товарища-женщины указала бы ему место и жизни, ободрённый, облагороженный дружбой, согретый любовью, он мог бы жить и делать жизнь, а не медленно умирать и только думать о ней.
Потом я говорил этой девушке о ней самой. Что в том, что я её вижу впервые? Она мне кажется именно той, которая могла бы помочь мне жить. Я с первого взгляда почувствовал, что именно она может сделать это. Я уже люблю её, да, люблю! Разве на это много нужно времени? Хорошо любят именно сразу. Пусть она позволит мне быть её рабом, если думает, что я не стою её любви и дружбы. В ней так много скрытой внутренней силы – это видно по её тёмным глазам. Пусть же она, богатая, будет и щедрой, пусть она поделится со мной тем, чего у неё много, а у меня – нет…
Я погибну, я чувствую, что именно она, только она могла бы оживить меня, и я погибну, если она не поможет мне.
– Послушайте… – начала она, не поднимая головы и не глядя на меня, – послушайте, ведь согласитесь, что всё, что вы говорите, по меньшей мере странно…
Какой у неё был мягкий, глубокий, за сердце хватающий голос! Я с наслаждением дождался, когда его последний звук погас, и мне стало жалко его и себя. Я всё горячее продолжал убеждать её. Я говорил ей, что она одним пожатием руки и взглядом может пробудить во мне силу и сделать способным на подвиги.
Да, я и теперь уже способен на них – её близость оживила меня. Разве это не доказательство моей любви? Пусть она испытает меня! Я готов на всё ради того, чтобы заслужить её ласковый взгляд. Чего она хотела бы?
– Я верю вам… – тихо шепнула она.
Я громко крикнул от восторга и бросился к её ногам.
И в тот же момент, как бы в виде стоустого эха моего восклицания, по всему пароходу пронёсся крик ужаса и смятения:
– Горим!
– Пожар!
Тысячи змей шипели в воздухе, гулко грохало какое-то железо, ревел свисток парохода, рыдали женщины, кричали мужские испуганные и грубые голоса, слышались всплески воды, точно в неё падали тяжёлые камни. На тёмном небе пылало зарево, и сзади парохода было неестественно светло для этой ночи без луны, – там, на корме, где громко топали ноги по палубе, что-то шуршало, как будто тяжёлый кусок материи волочили по дереву. Детский звонкий голос пронзительно кричал:
– Мама-а! – и тонул в этом адском шуме. Гремели цепи. И всё шипели змеи – это огонь сладострастно пожирал судно. Я оцепенел. Мимо меня неслись и куда-то прыгали во мрак люди. Их волосы развевались по ветру, рты были открыты, они хрипели, кричали, и страшно сверкали в дрожащей тьме белки их широко раскрытых глаз.
Клубы дыма то и дело опахивали меня, становилось жарко и тесно на носу парохода, где я стоял, прижавшись к стене кают.
Человек в белой куртке и в колпаке повара, размахивая перед собой тяжёлой кастрюлей, добежал до перил галереи, вскочил на них и, бросив вперёд себя кастрюлю, прыгнул в реку вслед за ней. Полураздетая женщина хотела сделать то же, взглянула через перила в тёмную воду и с криком отчаяния, закрыв лицо руками, опрокинулась назад. Кто-то вскочил ей на грудь, чья-то нога наступила на её белую руку и скрыла её под собой.
А пароход всё мчался вперёд, и всё яростнее шипел и трещал огонь на его корме. Река сзади его стала багровой, пена её волн казалась кровью, и чёрные точки плавали в ней, неистово взывая о помощи. Снопы искр летали в воздухе и падали на эти фигуры.
Высокая женщина, с распущенными по плечам чёрными волосами, взмахнула над своей головой чем-то маленьким, белым и плачущим, и это, мелькнув в воздухе, исчезло с пронзительным криком за бортом. Человек в соломенной шляпе, которая тлелась на его голове, испуская от себя струйки дыма, сел у моих ног и стал раздеваться. Кто-то большой, хрипло кричащий, наскочил на него и с проклятием покрыл его своим телом, кто-то ещё вспрыгнул на них, на перила и исчез…
– Руби топором! – грозно ревели внизу…
Слышались удары, вода всё всплескивала, и огонь шипел, монотонно, однообразно, не торопясь, уверенный, что всё, что хочет он пожрать, – он пожрёт.
Происходило что-то неуловимое глазом, но грандиозно трагическое. Люди являлись, исчезали, сбивали друг друга с ног, дрались, вырывая один у другого из рук какие-то доски, стулья, тащили тяжёлую скамью и бросали её за борт, откуда раздавался дикий крик о помощи, которой все просили и никто не давал.
Толстая, полуобнажённая старуха в белых лохмотьях, развевавшихся по ветру, медленно шла ко мне, держась рукой за стену, и заунывно пела. Подбородок её трясся, открывая беззубую нижнюю десну, и в глазах не было ничего, кроме ужаса. Кто-то ударил её сзади, и она упала и тотчас же на неё упали другие, образовалась куча барахтавшихся людей. Они выли, как звери, били друг друга, на них падали ещё и ещё люди. Вот эта гора живого мяса подкатилась к перилам галереи… Треск – и все упали вниз, воя и рыча.
Становилось нестерпимо жарко, вода шипела, соприкасаясь с огнём, в воздухе летали горящие головни, и их отражения в воде мелькали, как золотые рыбы. – Господи, спаси! – отчаянно воззвал кто-то. Два мальчика, взяв друг друга за руки, мелькнули мимо меня, как птицы. Люди всё метались, полные животного ужаса, действуя без признака ума, толкая друг друга, ударяя, ругая, бросаясь с воплем в воду. Где-то лопались стекла с надрывающим душу тоскливо-громким звуком. Пароход всё летел вперёд, и казалось, что теперь он идёт ещё быстрее, подгоняемый огнём на его корме. Огонь опрокидывался назад и развевался в воздухе, как громадное знамя цвета крови, и вода под ним была тоже пурпурная.
– Руби! Спускай! – ревели внизу. И вдруг предо мной впереди встало что-то высокое, чёрное, страшное, уходившее вершиной в небо. Оно быстро приближалось ко мне, и я понял, что буду раздавлен, когда оно столкнется с пароходом. Но я не мог сделать ни одного движения, хотя мне было жарко и уже над головой моей где-то шипел и свистал огонь. У моих ног возилась и стонала раздавленная, сумасшедшая старуха. Всё ближе, ближе надвигалось то, что было впереди… это горный берег реки, почти отвесный…
Удар, и страшный треск и толчок. Я был сорван с места и, пролетев, как камень, сквозь пелену пламени, упал в воду…
Во мне как бы разорвалось что-то с глухим шумом… Вода свистела мимо моих ушей, выбрасывая меня на свою поверхность.
Я вижу пароход, весь объятый пламенем, вонзившийся в берег, исковерканный… Час тому назад он был бел и красив, как лебедь! Вокруг меня борются с водой, поглощающей их, люди. Но они уже не кричат. Они тяжело дышат, хрипят странно, ухают и исчезают в воде. Иные держатся за какие-то доски, скамьи…
О, если бы и мне доску! Я жадно смотрю вокруг, и мне так трудно удержаться на воде под градом огненных искр, осыпающих меня. И вдруг она сама толкнула меня в грудь. С радостным рычанием, счастливый и жадный, я крепко обнял руками кусок дерева и прижал его к себе со страстью, с негой, так, как бы это была моя возлюбленная. Я смеялся даже… Но доска стала погружаться в воду.
– Мы утонем оба… – вдруг услышал я дрожащий, тихий голос.
Кто это говорит? Кто это? На другом конце доски, в расстоянии не более четырёх аршин от своего лица, я увидел лицо… её лицо! Лицо той девушки, которая была со мной там, на пароходе, которой я говорил о любви… Ей, этой девушке, я обещал совершить подвиги… Неужели она сейчас будет требовать от меня их? О!
Я опустил глаза, чувствуя, что она пристально смотрит в моё лицо… Доска всё погружалась в воду.
– Возьмите себе другую… – услышал я.
Но когда я посмотрел вокруг, то не увидал ничего, за что можно бы было ухватиться.
– Мы не удержимся вместе… – говорила девушка. Разве я не понимал этого?
– Кто-нибудь должен рискнуть собой…
Да, один из нас должен выпустить доску из рук, это так. Но ведь права всех людей на жизнь одинаковы…
Я захлебывался уже. Мне очень хотелось с силой дёрнуть доску к себе. Тогда она выпустила бы её из рук. Но, может быть, где-нибудь близко плавает другая доска?
Вокруг нас была гладкая поверхность воды, и кое-где на ней порой виднелись какие-то чёрные пузыри. Это были головы утонувших. Я тоже утопаю…
Пароход горел так, как бы это цвёл колеблемый ветром громадный куст красных и жёлтых цветов.
Вода шумела у меня в ушах, и голова моя кружилась. Я медленно погружался в воду…
– Ну, так тогда я… – едва коснулся моего слуха тихий шёпот.
И вслед за тем я почувствовал… что доска поднимается кверху… Пора было! Пора, ибо ещё момент, и я вырвал бы её из рук этой девушки. Вырвал бы…
Её голова ещё раз мелькнула на поверхности воды. Потом показалась рука.
Потом всё исчезло. Остался я и много спокойной, тёмной, тяжёлой воды вокруг меня. Она тянула меня книзу, коварно лаская мне плечи и щёки.
Но я уже не боялся её – доска могла свободно удержать меня. Я спокойно плавал с ней, ожидая помощи. Она должна была скоро придти – ведь видят же с берега этот догорающий пароход, слышат, как шипит вода вокруг него и как свистят языки пламени. Вода всё толкала меня книзу. Она тихонько так упиралась в моё левое плечо и сотрясала его…
– Вы уроните за борт шляпу… проснитесь!
Я вздрогнул… вскочил… И изумился – утопленница, мягко улыбаясь, стояла на галерее сгоревшего парохода и смотрела мне в лицо мягким, ласковым взглядом тёмных глаз…
– Вы уронили бы вашу шляпу в воду, – повторила она.
– Сударыня, простите… – умоляюще начал я, – то есть благодарю вас, сударыня!
– Не за что… – ласково сказала она и, кивнув мне головой, бесшумно ушла…
Я с волнением посмотрел ей вслед. Как я был рад, что не утопил её!
Светало. На небе загорался румянец утра, а река блестела, как сталь, вся такая холодная и важная. Зелёный горный берег был так приветно ласков, вдали туман носился…
На небе гасли звёзды. В душе горела радость. Так я не утопил эту девушку?!