bannerbannerbanner
Литературный оверлок. Выпуск №3\/2019 (избранное)

Николай Столицын
Литературный оверлок. Выпуск №3/2019 (избранное)

Полная версия

Но не так вышло. Переменившись в миг, глянул Володька злобно, ружье к себе потянул, вроде как стреляется, и вскинул стволы, на Сашу направив. Грохнул тогда выстрел. упал Володька в яму, и возиться тихо так, без звука; только руками и ногами по земле шаркает. Саша, сын, подошел и выстрелил еще, – Платов посмотрел на меня с удивлением, как увидел в первый раз. Но тут вздрогнул и построжал.

– Зашатался Олег Павлович, не мог на Сашу смотреть. После этого никак не было сил в лицо ему глядеть. Боялся он увидеть что-то неживое. И пока яму заваливали, к домику пока возвращались и в город ехали, ни разу не посмотрел на Сашу. Сам бы я, думает Олег Павлович, не смог. Собаку, вроде, убили, а человека все же. В Бога хоть не верую – в школе верить не учили, а потом учили не верить, и никакой Библии не читывал – не смог бы человека заставить убить себя. Сам бы убил, но вот так… Грех ведь какой! Ни одна живая тварь в природе себя не умертвит. Только человек. И то непостижимо! Но если не себя самого, а другого заставить, что же это такое будет?

И говорить не мог. Перестал чувствовать себя рядом с ним.

Утром вернулся Олег Павлович домой, а жена, Катя, с внучкой нянчится. Из больницы звонят, Люда на поправку идет. Опасности нет, сказал доктор. Да, теперь опасности нет, ответил он доктору.

А Кате ничего не сказал.

Платов замолчал, отвернувшись к окну. Поезд шел лесом, за верхушками рдел восток, но о сне я не думал.

– А как же Саша?

– Уехал в тот же день в город. И больше они не виделись.

– Как так?

– Да вот, не смог больше Олег Павлович жить как жил. Как дочь из больницы вернулась, дела закончил и уехал. Сказал, на заработки, а сам… – Платов оборвано замолчал без выражения удачно завершенного рассказа, и смотрел с видом человека внезапно и сильно проигравшегося. Мне стало вдруг неудобно в купе, словно я лишний и нужно выйти.

– Но зачем они так сделали? – усилием отвлек я себя от тяжелой догадки. – Понимаю, месть. Но не каменный же век. И дело даже не в законе. Но почему не лечить его?

– Бесполезно, – вкрадчиво, разделяя части слов, сказал Платов и посмотрел на меня, как на несмышлёныша. – А если он кого совсем убьет? Ждать преступления?

– Но почему бесполезно? – не унимался я. – Мы с вами не психиатры, не можем сами решать. Почему не дать шанс? Нужно лечить, есть методы…

Платов замотал головой, отбиваясь от моих слов. Потом сверкнул на меня глазами, но не со злостью, а досадой, что рассказывал все впустую и что я не понял. Потом дернулся резко вперед, лицом к лицу, и заговорил жарко:

– Нельзя! Нет от этого спасения! Это не преступление, не дикость! Причем тут месть? Новости посмотрите – не всем так везёт! Нет от безумия разумного спасения! Это нельзя исправить придуманными законами!

Платов откинулся назад, сжался, будто решил не знаться с этими глупыми людьми, которые удивительно как еще не угробили себя и друг друга, и только все смотрел остекленевшим лицом в мутное предрассветное стекло.

Возбуждённый и огорчённый этим напором, я тоже замолчал. Ехали еще с полчаса, пока машинист не дал тормоз у незаметного полустанка. Платов вдруг засобирался, хотя, казалось, упоминал, что ему до города. Он так спешил, что я не успел с ним проститься. А может, не желал прощаться. Только вагон в толчке замер против двухэтажного желтого вокзала, Платов бегом выскочил из купе, и когда я выглянул наружу, уже спрыгивал с рюкзаком и сумкой на платформу. Я наблюдал за ним. Он замер, удивленно озираясь, будто ожидал увидеть что-то знакомое, а оказался в совсем чужом месте, но в поезд не вернулся, натянул выражение недоверчивой суровости на еще час назад полное чувств и смятений лицо, обернулся, увидел меня, ничуть не изменившись в своей новой окаменелости, и бойко зашагал по щербатым плитам. Когда состав двинулся, Платов свернул прочь от путей по еле заметной тропинке, к зарослям ивняка и черемухи, обволоченных густым туманом, за которым не было ничего видно.

Я смотрел на этого полного грусти и растерянности, непонятого мной и чужого для людей человека, и думал про фонари в ночных полях. Скоро Платов, сделавшись черной точкой вдалеке, исчез в сыром тумане.

Мы проехали станцию, и открылась вольная долина. Алый диск показался над краем неба, но земля еще лежала в серой, прохладной тени. Только белёсые стволы молодых берёз, островками стоявших вдоль дороги, заиграли нежно золотым. Эта долина напомнила мне женщину. Всходило солнце, и вся она пропитывалась ясностью и нежностью. Земля окутывалась первым теплом дня.

В полях просыпалось село. Белёные дома с бурыми железными и серыми шиферными крышами стояли чередой по берегам вьющейся речки. В тени блеснуло зеркало запруды. На бугре, среди густых верхушек, белела невысокая колокольня, и темнел старый купол. Фонари во дворах уже не горели. Из высоких труб струился легкий дым – остывшие избы протапливали по утрам. Мужики расходились по работам. Кто-то уже, до жары, вышел в поле. Другой мастерил что-то у сараев. Ребятня собиралась в школу.

Село пролетело мимо, как случайный сон, и исчезло в утренней дымке, будто и не было. Подумалось, ему будет покойно здесь.

8—9 июня 2013, М.

Мария Косовская

Родилась в Москве, детство провела в городе Веневе Тульской области. Первое образование – Московский Горный Университет. Второе – Литературный институт им. Горького, отделение прозы, семинар Орлова В. В. и Михайлова А. А. Посещала творческую мастерскую «Повести Белкина» под руководством Антонова А. К. Публиковалась в журналах «Тверской бульвар», «Литературная учеба», «Волга», в интернет-журналах: «ТЕКСТ. express», «Сетевая словесность», «Литературный оверлок» и других.

Инстинкт графомана

На площадке мела поземка. Запорошенный асфальт, окруженный сугробами, как осколок чужого мира, выглядел враждебно. Утро было раннее, еще толком не рассвело. Экзаменующиеся жались друг к другу у подножия «эстакады».

На девятке синего цвета подкатил гаишник.

– Что, товарищи будущие водители, – спросил он, хрустнув дверью, – будем сдавать?

Я подумала, что номер машины «А 111 НУ» – хороший знак и пошла первой.

Моя решимость почему-то не перешла в уверенность. Я выжала сцепление и переключила рычаг передач. Поехали, подумала я, и тут же заглохла, не доехав даже до эстакады.

– Вторая попытка, – равнодушно сказал гаишник и завел мотор.

Я въехала на подъем, затормозила, поставила на ручник. Голос автоинструктора в моей голове командовал: «Поднять ручник, газануть, отпустить сцепление пока не просядет машина». Да что ж так дергается нога?

– Женщина, вам плохо? – бесстрастно спросил гаишник. – Вас трясет.

После этого вопроса я заглохла опять.

Я шла к остановке и плакала. Это была вторая попытка. Первый раз я сделала все элементы, но стоп-линия оказалась занесена снегом, и я заехала на нее. И теперь придется платить, а это как расписаться в собственном бессилии. С купленными правами я вряд ли буду водить, не позволит совесть. Мерзкий вкус поражения жег губы. Неудачница! Дура! Мне, может, и не нужна эта машина. Я, может, для другого создана.

Я вернулась домой, разогрела суп, пообедала, сварила кофе и села перед компьютером. Чтобы не расклеиться после неудачи, нужно было терапевтическое письмо. Так хотелось сбежать в другой мир, что от нетерпения покалывало кончики пальцев.

Один мой приятель любит повторять, что графомания – самое безобидное хобби, была бы ручка и пара листков, или, в крайнем случае, компьютер. Другая моя приятельница, наоборот, считает, что графоманы засоряют эфир, и настоящему писателю не пробиться. Я же стараюсь об этом не думать. Я открываю файл с повестью «Она».

В плане значилось: «героиня встречается с любовником, сцена секса, неловкий момент». Пикантные эпизоды мне особенно удавались: лицо краснеет, дыхание учащается, руки порхают над клавиатурой, печатают, не разбирая букв. Но сегодня настроиться на нужный лад не удалось.

Я пробежала глазами несколько абзацев. Последний заканчивался строкой: «Она откинулась на спинку дивана, подставляя лицо. Он впился в ее губы страстным поцелуем».

Какой водевиль. Стыдно! А ведь кто-то это прочтет и будет судить обо мне по этим текстам.

Я закрыла файл, мышкой перенесла его в корзину и нажала кнопку «Очистить». Вот и все.

Я зашла в жж, полистала ленту. Было легко, будто я скинула мокрую шубу, которую почему-то вынуждена была носить. Я написала пару резких комментариев сентиментальным девушкам и одну суровую отповедь какому-то заумному нытику. На этом друзья в интернете кончились. Я не знала, чем себя занять. И тут же вспомнила про свою повесть.

Она исчезла, оставив круги на заставке моего монитора. Других идей не было. Да и откуда им было взяться, я только и думала каждый день о своей непутевой, ноющей героине. А теперь внутри моего творческого пространства остался вакуум: бесплодная пустота, в которой не за что зацепиться несовершенству жизни.

Что делать? Неужели все? Эти злосчастные тридцать страниц, над которыми я мучилась полгода. Кровинушка моя. Кривая, нелепая и ноющая, но моя! Это же убийство. Это – смерть.

Я смотрела в монитор и водила по воде мышкой. Слез не было. Я открыла интернет, в котором, как спасательный круг, всплыла страница моего блога. Написала:

«Только что удалила текст, над которым работала полгода. Половина повести. Удалила и очистила корзину, чтобы точно не восстановить. И сейчас АДСКИ жалею! Что это за выкидоны? Я же все свои дневники с пятого класса храню!»

Комментарии появились быстро:

«Если повесть была важная, напишешь снова в лучшем виде. Что-то потерялось, но что-то найдется! Не переживай!» – писал Ромашка. Мы были знакомы по литературному кружку. Такой же, как я, безобидный графоман, каких много.

 

«Так мне и надо», – подумала я и в голос захныкала.

Появись и другие комменты. Какой-то Провокатор предположил, что я таким образом устроила представление, Нехромой посоветовал писать на бумаге, Забияка дала телефон психолога, а ЯзеБэст скинул ссылку на сайт ФастДай про способы самоубийства.

Я хотела выключить компьютер, как появился новый комментарий от Ивен Мо: «могу дать телефон айтишника, научит как восстановить».

«Да, да, да!» – закричала я, одновременно набирая утвердительную частицу три раза.

Я звонила айтишнику, который медленно объяснял, что программа стоит денег, интерфейс интуитивно понятен, если возникнут вопросы, он может скинуть инструкцию.

Дрожащими руками я искала программу, дрожащими руками вбивала номер карты и жала «Оплатить», выбирала «восстановить файлы на жестком диске» и кликала папку D. Реальность перестала существовать. Был только мой текст, затерянный в цифровом пространстве, где-то на неиндексированном участке памяти, в осколках чужого мира. Текст был напуган, он звал меня из электрической темноты.

26/02/11

Александр Решовский

Родился в 1990 г. в Йене (ГДР). Закончил Литературный институт им. Горького. Живет в Москве. Первая публикация состоялась в 2012 г. в журнале «Флорида».

Корни

1.

«Приезжай в гости» – огромными буквами поверх синюшных клеточек тетрадного листа. Вот такое письмо я получил от бабки. Впервые в почтовом ящике оказалось что-то помимо счетов, рекламы и окурков.

Сам конверт – сплошь марки. Посередке кровавое пятнышко «Чесменского боя», затем чей-то дряблый профиль, еще прифигевшие мордочки Белки и Стрелки на клочке космоса, а после – улыбается Гагарин. Да и куча всего, сплошь цветастая мозаика, рисующая лоб и скулы умершей эпохи.

Зачем зовет? Может, помирать собралась. Еще вариант – рехнулась. Тяжело не рехнуться, когда ты ровесник сада, что шумит за окном и роняет в траву переспевшие яблоки, которые некому и нечем есть.

Дома хотел остаться, тем более выходные. Но была такая мысль: наверное, она налепила все это, потому что для нее я еще мальчик. Может, она хотела меня развлечь? Вот же и машинки какие-то наклеены, и ракета золотая загибает вираж над гербом СССР. Простой и трогательный призыв с того конца подсыхающей ветви генеалогического дерева.

И решил – поеду, потому что такие обороты в груди – это редкость, и к ним нужно прислушиваться. Сперва распечатал кусок карты, вырезав из нескончаемых полотен «Гугл Мэпс». На месте поселка детализация была нулевой: полем-поле, росчерк дороги, железка нервом тянется на восток, ну и само «Бадягово» налеплено на светло-зеленую гладь. Не верю, что окажусь где-то посреди этого ничего. Если смотреть вот так, сидя перед монитором, все кажется особенно бесплотным. Ладно, рано приеду – рано уеду. Утром на поезд, к обеду на станции, а там как получится.

И поначалу все было неплохо. Сошел где надо, стою уже на перроне, десять раз вымок и десять раз высох по дороге, радуюсь ветерку, допивая теплую минералку.

И вот, самое страшное – вокруг ни черта нет, кроме природы. Длится и длится приземленная зелень, меж нее протянута и потеряна тощая грунтовка, вдалеке к горизонту липнут деревья, поблизости только покосившийся дом мигает солнечными бликами в оконных рамах.

Вынужден сказать о небе – оно было синим, то есть – вообще, без малейшего облачного плевка и завихрения. Это меня беспокоило. Время-то идет? Вот и часы на единственном столбе показывали, что нет, не идет. Мол, а ты иди уже куда-нибудь.

И я пошел. Навстречу объятиям того самого ничего, пятнами сохранившегося на замусоленной распечатке. И заблудился, да так, что некого позвать. Хоть полно воздуха, но вакуум, травы зачесывает, со скуки дует на одуванчики, вмещает всю эту жару и меня, но звуков не передает. Только стрекоза, метнувшись от издыхающего пруда, протрещала что-то на ухо. Я прогнал ее и совсем потерялся, став частью пейзажа.


2.

К вечеру только нашел дом. Сама деревенька была напрыскана на местность в хаотичном порядке, и хаос надвое делился ручьем.

Постучал в дверь – ничего, по окошку так аккуратно побарабанил – тоже. Спит, что ли? Зашел и увидел: кухня, громада печки, стол рядом, и стулья раскорячились друг напротив друга, готовые воплотить чей-нибудь диалог. Проскрипев по язвам половицы, я прошел в комнату.

Там в пыли все и паутине, мухи дохлые черными угольками рассыпаны по полу, со стен только смиренные лики смотрят на иссохшие, скорченные мощи с прилипшим ко лбу троеперстием, слившимся с костью воедино. Крепко же она спала…

Рванул я со страху и, у выхода запнувшись о порог, вылетел под ноги к Андреичу.


Он поднял меня и говорит что-то, но ничего не слышу. Теплота на голову нахлынула, глаза горят, дышится тяжело, сиплю только, повторяя:

– Ну нихрена же.. нихрена же себе..


3.

Сидим на кухне. Точнее – я сижу, а Андреич ходит, то у печки постоит, оглядывая стыки кирпичной кладки в пятне осыпавшейся штукатурки, то у окна постоит, высматривая кого-то. Неймется ему. Выгуливает крик, что называется.

Андреич закурил, прежде почему-то спросив у меня разрешения. Потому и начали говорить, ведь я ему разрешение, а он мне слово.

Охотник он, вот и сейчас ремень ружейный на плече поправляет, поглядывая в сторону комнаты. Бабку, говорит, пришел проведать, месяца два он не заходил. Крепкая была, землю вон сама держала, ну как держала, цеплялась.

Лет двадцать я бабку не видел, но ему говорю, что год, мол дела и дела были. Узнав об этом позже, он назовет меня херней на лопате. Но это потом.

– Это. Не пахнет ведь, – говорит, – совсем, а должно.

– Не пахнет, – отвечаю.

Ну и как доживалось, бабуль? Это ведь конец. Ходила, землю тюкала напоследок, щипала сорняки в ведро. Затем в дом шла отдохнуть, пока солнце в зените и не настроении.

В это же время смерть, боясь спугнуть, услужливо помешивала тебе ложечкой чай, да так, чтобы ребра кружки не звенели, нарушая тишину, которая вот-вот свершится окончательно. После чая вы раскрывали «Сад» за июнь прошлого года и, сверяясь с лунным календарем на развороте, представляли какие цветы всходили бы прямо сейчас.


4.

Стемнело, мы ждали рассвета, так как решили, что закопаем ее на участке, как только появится солнце.

– Давай это, помянем, – начал он.

– Чем?

– У нее бражка была.

– Где? – спрашиваю.

– В подполе.

– А подпол где?

– Там..

– Не, старик, я не полезу.

Молчим, но по лицу вижу, что он полез бы, но признаться стыдно.

Да не стыдись, дед, меня и самого сейчас влечет эта багровая муть.

– Ну давай нажремся, – говорю.

Он вздохнул, раздумывая на счет этичности подобной формулировки. Но решил, что да – мы нажремся. Звезд над деревней много, и в каждом фрагменте их взаимосвязей можно напророчить полный стакан, или чужую жену, или тяжкие телесные повреждения, или, что редко, эпилептические перемиги габаритных огней самолета.


5.

Держа за горло, будто стреляную утку, он принес бутыль и поставил на стол. Отряхнул рукава, ружье в угол пристроил, растер затекшее плечо, и был готов к продолжению.

Помянули, конечно. Пытались говорить, но момент, когда вроде бы есть о чем – все не наступал. Да и бражка по началу не брала. Бывает так, когда устаешь. То есть ты, конечно, уже пьян, но еще не осознал этого.

Андреич подливал себе все чаще, запивая иногда водой из фляги. И начал говорить, что странно. Показалось ему, что вот самый момент, и пора бы уже начать нам что-нибудь обсуждать.

Речь пошла об охоте. Рассказал он, как сохатого убил в упор, подкатив к нему на моторке, пока тот переплывал поток. Пришлось изловчиться, стрельнуть и сразу за рога привязывать к борту. Потом, под неодолимым креном к берегу волочь, пока вода размазывает и растягивает бурый след.

Тушу он разделывал на берегу, по локоть в крови, и тащил на свет огромное сердце. Лес, наблюдая, стонал от возбуждения и ужаса.

Все, что я понял – мяса было много, и то, что это хорошо. Закимарив почти, я разглядывал этого самого сохатого, который представлялся мне чем-то прямоходящим.

Затем видел Андреича, что с ружьем наперевес курсирующего по синусу русла, ввинченного в сушу. Потом письмо от бабки появилось с ползающими по нему марками, и лицо чье-то проступило в полусне.

Слышу:

– Ты пей, что ли.

Очнулся и выпил, потом к фляге приложился, протянутой Андреичем. И опять мысль, силой сравнимая с той, что притащила меня сюда: наверное, ему теперь тут вообще не с кем поговорить будет, когда уеду.

Кому еще он сможет рассказать, как вышиб когда-то мозги сохатому и волок его к берегу, боясь перевернуться и утонуть. Здесь существуют только долгие световые дни на расстоянии световых же лет. Хоть кому-нибудь скажешь, что нос чешется – и то легче.

– Чем живешь? – спросил он, приметив видимо, как взгляд у меня переменился.

Ну я и начал. По-своему, без оглядки.

– Ничем, – говорю.

Он не удивляется. Хотел что-нибудь интересное ему рассказать, а нечего. Единственная правда, что денег не хватает. Но останавливаться я не стал. Рассказал, что метро – это не так страшно, что город не очень красив, что дышать есть чем и ходить есть где. Сказал, что зарплата на карточках и соврал, что в магазинах нет нормального мяса. Сплошь жилы и лед.

Ему, вижу, скучно. Подлил он себе, опрокинул, закуривает и кивает.

– Внуки есть? – спрашиваю.

– Внучка.

– Приезжает?

– Нет.

– Ты письмо напиши, вдруг приедет.

– Напишу..

Не напишет. Кажется, не волнует его это. И слова мои. Другой он, и это по пьяни пугает. Казалось до этого, что старики говорить любят, цепляются за тебя и говорят, радуясь любому слову в ответ. Может, не так что со мной?

На ладони смотрю, налитые гудящим теплом. Лицо ощупываю, будто кусок потерял, чувствую, что пятнами пошел, есть у меня такая особенность.

– Ты че? – спрашивает Андреич, приметив.

– Кажись, я в говно..

– Рано, – а сам прилег на край стола.

– Не спи, Андреич.

– Не сплю, – а сам засыпает потихоньку, чем очень меня расстраивает.

Чувствую, что не надо нам засыпать. У нас тут всенощная. Не спи, старик.. а то проспишь. Ну что ты в самом деле?

– Зажевать есть чем? – спрашиваю, ладонью скатывая с бутылки лохмотья пыли, оголяя алые ее бока.

– Есть.. там, в огороде, – и, отлипнув от стола, тянется к фляге.

Смотрю в окно – нет, не пойду, темнота же, вдруг я там умру?

Откуда такая мысль только? Но верю – так будет. Вцепится темнота как паук репейный, сотнями лап загребущих, и останусь висеть на ее гранях, словно на колючей проволоке. Совсем один.

Воды хлебнув, Андреич яснеет. И с этой минуты мы становимся пьяным как надо, то есть – сонастроенно – пьяными.


И начинается:

– Херня ты на лопате, – с грустью так говорит, узнав, что я бабку не навещал.

– Ира, – внучку зовут.

– Я тогда малой был, – это про войну.

– Сохатый? Ну это лось, ты че сразу не спросил? – говорит.

– Не жалко, – зверье стрелять.

– Дохлый ты какой-то, – признается.

И соглашаюсь, радуясь и подливая нам еще.

– Много, – лет ему.

– Не видел, – Сталина.

– Точно не видел, ну да ёптыть! – и смеемся.

– Дед, давай я тебя навещать буду? Будем охотиться, ты меня научишь?

Не отвечает. Кивнул так, мол услышал, но вслух ничего.

– Старик, вот че такое любовь? – спустя час дошли до атомов.

– Не че, а кто, – и с видом наимощным попытался подняться из-за стола, чтоб покурить выйти, но там, в комнате, что-то грохнулось.

Сейчас понимаю – наверное, с гвоздика соскочил образок. Но думали иначе, потому и ломанулись к выходу, я с бутылкой, Андреич с ружьем. В ночь мы дуплетом вылетели на ватных ногах. Открыв кратер-рот, удивленно смотрела луна, потом успокоилась и накрылась драной черной тучей.

– Околеем, – заключил Андреич, – пойдем.


6.

Темень, тридцать соток и пустая бочка для полива, а дальше, за неразличимой и условной оградой, бесконечность. В покинутом доме свет горит. Вот куда нас занесло.

Андреич разломал ящик, что мы нашли по дороге, превратил в огонь с одной только спички. У костра сидим и допиваем. Молча, с акцентом на тишине и треске горения.

Дед, приняв, омыл ладони землей, раскатал пару комьев меж пальцами и задумался. Я думал, что все – сейчас на вкус попробует. Он так и сделал. На краешке языка попробовал и сплюнул. Пока его мозг, оперируя кусками санскрита, взвешивал данные о минерально-солевом балансе почвы, я решил осмотреть бочку. По пьяни у меня всегда просыпается интерес к деталям.

 

Добрался до нее, ухватился за край, пнул, послушал как звучит пустота, и тягуче плюнул в ее нутро, зачав там звук и влагу.

– Хорошая земля, – сказал Андреич уже скорее себе, чем мне.

И думает, наверное, что легче? Стрелять или сеять?

Отцепившись от бочки, дрейфую в ночи. Иду все дальше и дальше, потому что предел этого дня комом уже подступил к горлу, и хочу от него избавиться, выбив взамен ну хоть крохотное просветление, отыскать его где-нибудь здесь, пока не рассвело.

Вместо откровений – тошнота. Потеряв из виду путеводное пламя, скитаюсь, наступая на чьи-то ладони, цепляющие подошвы. Падаю, трогаю землю, дышу в нее и поднимаюсь, отирая лицо от поцелуя.

Где-то вдалеке Андреич замертво валится набок. Ему снится Ира, которой дарит ожерелье из гильз от мелкашки.

– Андрееииич! – зря зову, ведь он уже среди корней, песчинкой опускается на дно, седым виском прорезая дорогу сквозь чернозем. Он на верном пути.

Массив темноты и я внутри, как муравей в смоляной слезе. Ничего не могу вспомнить, ничего не могу придумать для этой встречи с собой.

Наткнувшись на распятое пугало, теряю немилосердную нить и обнимаю его крепко.

Так и стою, боясь уснуть.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru