Близко стала к земле бледная полоса зари, а в черных силуэтах домов, среди слившихся в одну черную массу деревьев тревожными звездами засветились огни. Дул ветер, вечерний взволнованный ветер, как перед грозой, и глухо шумели деревья в саду.
Лето близилось к концу, и в шуме сада уже не слышалось прежних мягких спокойных звуков. Листья шелестели жестко и жутко, холодом и пустотой веяло оттуда.
На балкон вышла Нелли с лампой, поставила ее на стол и села, подперев руками голову. Книга лежала перед нею, но строгие глаза смотрели поверх книги во тьму сада, точно видели там что-то, что надо внимательно обдумать и обсудить.
От яркого света лампы вокруг казалось совершенно темно и черно. Только отклонившись от света, можно было видеть, что небо светлее земли, как вверху быстро и дымно идут тучи, гонимые ветром, и как мечутся в испуге вершины деревьев.
По временам ветер налетал на лампу, и она вспыхивала, точно в ужасе, обдавая Нелли копотью и погружая во мрак. Потом опять горела ярко и светло.
Нелли серьезно и строго, сдвинув тонкие брови и сжав руками виски, смотрела в темноту. Такие же быстрые, дымные и разорванные, как тучи в небе, неслись мысли в ее неподвижной голове с бледным, каменно-напряженным лицом.
Евгении Самойловны не было дома. Нелли знала, где она, подозревала больше, чем было на самом деле, но это уже не возбуждало в ней прежних мучительных, ревнивых представлений. Ей было все равно. Когда после дуэли и смерти адъютанта, этого странного человека с холодным и наглым лицом, о котором у нее осталось светлое святое воспоминание, куда-то исчез Арбузов и пошли слухи, что он пьянствует без просыпу, буйствует, зверствует с проститутками и явно гибнет, в душе Нелли произошел какой-то перелом. Она ушла в себя, затаилась, точно омертвела, и уже не было в ней острых страданий, дум о будущем, а только мрак и пустота. Она как будто ждала какого-то конца, в полном равнодушии и отупении, предоставляя жизни делать с ней все, что угодно, хотя бы самое позорное, самое ужасное, самое грязное.
Кто-то, грустно ступая на ступеньки, поднялся на крыльцо. Нелли подняла голову, но за светом лампы не увидела ничего.
– Это я, – сказал во мраке доктор Арнольди и поднялся на балкон.
Нелли молча протянула ему тонкую бледную руку. Доктор Арнольди, большой и грузный, внимательно посмотрел на ее напряженное лицо, на сдвинутые изломы бровей, на строгие неподвижные глаза и ничего не сказал.
Нелли тоже молчала, и слышно было только, как ветер гудел, и, казалось, что это с шумом бегут тучи в вышине. Доктор Арнольди сел у стола, поставил палку перед собой и скрестил на ней толстые руки.
– Доктор, – вдруг позвала Нелли. Доктор Арнольди поднял голову.
– Что?
– Скажите… если жизнь запутается так, что нельзя распутать ее и жить нельзя, что делать? – странным мертвым голосом спросила Нелли, так машинально, точно это был не вопрос, а часть ее мыслей, которую она выговорила вслух, не ожидая ответа.
– Не знаю… – ответил доктор Арнольди и опустил голову.
Нелли крепче сжала руками виски и опять уставилась в темноту. Доктор молчал. Шумел ветер, и все беспокойнее становилось вокруг, в полном движения и смятения мраке. Точно земля готовилась к чему-то страшному, и оттого в паническом ужасе бежали дымные тучи, метались и жаловались деревья, торопливо носился ветер, не находя себе места.
Какой-то слабый звук раздался из комнаты, и за шумом нельзя было разобрать, что это такое.
Доктор и Нелли подняли головы, прислушиваясь.
Звук повторился.
– Нелли! – разобрали они.
– Мария Павловна вас зовет! – сказал доктор Арнольди, и почему-то голос его дрогнул.
Нелли быстро встала и двинулась к двери, но вдруг остановилась, близко нагнулась к доктору Арнольди и спросила стремительно и жестоко:
– Она умирает?
Судорога прошла по толстому лицу доктора. С минуту он не отвечал ничего, потом шевельнул губами, не мог произнести какого-то односложного слова и только кивнул головой.
Нелли долго молча смотрела ему в лицо, потом неожиданно вскрикнула:
– О, проклятая жизнь! – и стремительно пошла на зов, оставив в ушах доктора это проклятие, полное такой злобы и отчаяния, что он содрогнулся.
Больная лежала на кровати и протянула навстречу Нелли слабые руки.
– Неллечка, мне страшно чего-то… ветер шумит!.. Посидите со мной?.. С кем это вы там говорили?
– Там доктор, – ответила Нелли серьезно и просто, как будто это и не она сейчас прокляла жизнь таким отчаянным криком.
Глаза больной раскрылись. Слабая, умирающая радость осветила ее лицо, и оно вдруг стало таким хорошеньким и милым, что Нелли тоскливо отвернулась.
– Хотите, я позову его сюда? спросила она глухо.
– Зовите, конечно!.. Доктор! – сама позвала больная.
Послышались грузные шаги. Нелли стояла посреди комнаты и смотрела то на дверь, то на больную. Мария Павловна, не спуская глаз со входа, тихо и радостно улыбалась, и вдруг, когда шаги доктора Арнольди послышались у самой двери, подняла руки и тонкими слабыми пальцами поправила волосы.
Нелли видела это.
Доктор Арнольди вошел.
– Здравствуйте, милый! Я так за вами соскучилась! – сказала больная и засмеялась. – Люди, даже когда жить осталось три дня, ухитряются скучать!.. Сядьте, посидите со мной.
Доктор Арнольди положил шляпу и палку, приставил стул к кровати и сел.
Больная светлыми счастливыми глазами следила за ним, и когда доктор Арнольди отвернулся, кладя шляпу, она опять приподняла руки и поправила волосы. Нелли тихо вышла на балкон.
Там, опять сжав руками виски и неподвижно глядя в шумную тьму сада, она задумалась.
Думала она о том, что Мария Павловна любит доктора Арнольди и скоро умрет. С каким отчаянием должна она умереть, как должна бороться за жизнь, цепляться за нее в бесполезных бессильных усилиях! Никто никогда не узнает и не поймет этой муки. Она уйдет в могилу, как не бывшая, а на земле останется старый унылый доктор с разбитым сердцем и опустошенной душой. Каким сказочно прекрасным и светлым будет представляться ему то счастье, которое прошло так близко и исчезло навсегда, точно кто-то с безумной жестокостью подшутил над его унылой жалкой жизнью. А если бы она не умерла, прошли бы дни скучной обыкновенной человеческой жизни: через полгода они стали бы ссориться, понемногу погасла бы страсть, может быть, они стали бы тяготиться друг другом… может быть, она бросила бы его… Счастья нет, есть только призрак счастья!.. Как та морская царевна, которая пела на волнах, протягивая прекрасные руки, манила сладострастной грудью и таинственными чарующими глазами, а на берегу превратилась в отвратительное чудище с рыбьим хвостом и лягушачьим брюхом…
В комнате Марии Павловны горела лампа под густым абажуром. На кровать, на снежные простыни, под которыми мягко рисовалось ее худенькое слабое тело, на бледные руки падал яркий свет, а ее белое личико, светлые мягкие волосы и большие глаза были в тени. В этом прозрачном зеленоватом сумраке не видно было ни ее исхудалых щек, ни синих кругов под глазами, и больная казалась молоденькой и хорошенькой, как влюбленная девочка. Она смотрела на доктора светлыми сияющими глазами и говорила:
– Мне теперь гораздо лучше, доктор! Знаете, мне иногда кажется, что я могу поправиться!.. Странно, прежде мне бывало и лучше, но я была уверена, что скоро умру… А теперь, хотя я и слаба, как ребенок, без Нелли и Женечки не могу даже с кровати встать, а мне все кажется, что я выздоровлю. Стыдно признаться, доктор, – застенчиво улыбаясь, сказала она, и слезинки блеснули у нее на глазах, – но я видела один сон и с тех пор начала надеяться…
Доктор широко открыл свои умные маленькие глазки и в упор смотрел на нее. Он давно знал, что она умрет и никакой надежды нет. Он даже свыкся с этой мыслью, но теперь сердце его сжалось с такой силой, что он едва не вскрикнул. Он смотрел на нее, чистенькую, светлую на белой кровати, на ее счастливые глаза, слушал ее стыдливый и радостный шепот поверившего в чудо человека и с ужасом понимал, что в этом сияющем лучистом блеске глаз, в счастливой улыбке приходит смерть.
«Кончено!» – подумал он.
И старое сердце его томительно забилось в новом, почти невыносимом чувстве отчаяния. Только в эту минуту он понял, как она близка к смерти, как скоро ее не будет и как он любит ее.
Зеленая тень абажура ложилась на его обрюзглое, побледневшее лицо, и в нем не было видно страшных судорог скорби и любви, исказивших человеческое лицо в ужасную маску.
Доктор Арнольди с невероятной силой воли сдавил свое сердце, удержал крик и спокойно спросил:
– Какой сон?
Больная опять улыбнулась тихой, бледной и стыдливой улыбкой.
– А мне снилось, что я ночью, чтобы не видали Женечка и вы… почему вы? – засмеялась она со слезами, – тайком убежала из дому. Было страшно темно, одиноко и пусто, и жутко… И страшно, чтобы кто-нибудь не узнал… А потом, ну, вы знаете, как это бывает во сне, сразу стало легко и все засветилось кругом, и это уже не ночь, а легкое радостное утро… Небо все в свете, кругом поле и цветы! Красненькие, желтые, голубенькие… Вы знаете, такие простые, милые цветы полевые… Я иду и думаю… Впрочем, не знаю… – смутилась и покраснела больная, торопливо взглянув на доктора и опустив глаза, – о чем-то хорошем, хорошем я думала!.. Думала еще: Боже мой, да ведь я совсем не больна… мне еще никогда не было так хорошо и легко!.. И действительно, стала такой легкой, как туман… Посмотрела себе на платье и вижу, что я совсем прозрачная и сквозь меня видны цветы… Потом стало как-то странно… такой восторг охватил меня, что, казалось, сердце не выдержит! Я заплакала от радости, схватила целый букет цветов, прижала его к груди и совсем исчезла… То же поле, те же цветы, утренний свет, солнце всходит, а меня нет совсем… Я тут, я все вижу, все чувствую, но меня нет…
– Как? – дрогнувшим голосом переспросил доктор Арнольди.
– Ну, как!.. Не знаю… Ну, просто нет… И такое счастье, такое!.. И тут; кто-то сказал мне: ну вот ты и выздоровела… смотри, как это хорошо и просто!.. Тут я проснулась, и мне было так хорошо, что я стала плакать от радости… Женьку разбудила, перепугала… И с этого дня я стала надеяться… Это не смешно, доктор?
– Что ж тут смешного? – стискивая зубы от страшной боли, сказал доктор Арнольди и положил подбородок на скрещенные на спинке стула руки. – Дело возможное… Вам и в самом деле стало лучше… Лето прекрасное, сухое, воздух тут отличный… Покойная жизнь…
Больная следила за ним восторженными глазами, и ей казалось, что он говорит какие-то необыкновенные мудрые слова.
– А как будет хорошо, доктор, если я выздоровлю! – со светлой тоской сказала она, всплеснув прозрачными руками. – Я так много пережила за это время… Теперь во мне ничего не осталось из прежнего… Я уже не та глупая, испорченная женщина, которая кидалась во все стороны и портила жизнь и себе, и другим… Я все знаю теперь, доктор… Я, я стала умная-умная!
Она засмеялась.
Доктор Арнольди слушал с тоской. Прозрачные, наивно радостные, почти детские нотки в ее слабом голосе резали ему душу.
– И на сцену не вернетесь? – спросил он, и голос его тоже изменился: не угрюмый, как всегда, он звучал наивно, точно говорил не доктор Арнольди, старый унылый человек, а притворяющийся веселым легкомысленный ребенок.
Больная в радостном ужасе замахала руками.
– Ни за что! – вскрикнула она с детской радостью. – Я теперь знаю, что мне делать!.. Милый доктор!.. Вы такой хороший, милый… Вы знаете? Вы знаете это? Знаете?
Она обеими руками схватила его толстую большую руку и вдруг притянула и прижала к своей груди. Маленькой, худенькой, как у подростка, груди, скрывающейся под тонкой белой кофточкой. Доктор вздрогнул от этого прикосновения. Он в первый раз почувствовал, что это молодая, все-таки прекрасная женщина. Это чувство было так неожиданно, так сильно и так не вязалось с твердой и определенной мыслью о ее смерти, что доктор едва не вырвал руки. Стыд, радость, какие-то неизведанные или давно забытые чувства охватили его.
Она смотрела близко, близко, прямо ему в глаза открытыми светлыми глазами, в которых не было ни лукавства, ни смущения, ни страха, ни стыда: она прямо и чисто говорила ему о своей любви.
И это было так прекрасно и так ужасно, что доктор Арнольди наклонился к ее тонким слабым рукам.
– Доктор! – тихо, счастливо и с недоумением вскрикнула она. – Что с вами?.. Я огорчила вас?.. Разве… Вы меня не…
Ужас охватил доктора Арнольди. Он почувствовал что она произнесет и это последнее слово, прямо назовет то счастье, которого никогда не было в его жизни, которое так близко и которого все-таки не будет никогда. И тогда он не вынесет.
– Я так… постойте… – торопливо и глухо перебил он. – Я устал сегодня… изнервничался… серьезная операция… И я так рад, что вам лучше… Стар стал, слаб стал! – шутливо и криво выговорил он и встал.
Она продолжала держать доктора за руку и чуть-чуть тянула к себе. Глаза ее смотрели на него снизу, на щеках горел огонек, губы раскрылись, как для поцелуя, и под тонкой простыней обрисовалось ее гибкое, даже и теперь стройное, женское тело, изогнувшееся в невозможном желании ласки.
– Ну, до свиданья… поправляйтесь! – торопливо сказал доктор Арнольди, поцеловал ее руку и быстро пошел прочь, чувствуя на себе ее счастливый, полный любви и ласки взгляд.
На крыльце он столкнулся с Евгенией Самойловной. Она была в шляпе и широком красном манто, высокая, стройная и яркая. Свежесть ветра и ночи пахнула от нее на доктора, выскочившего из душной комнаты, и она улыбнулась ему своей смелой яркой улыбкой.
– А, это вы, доктор?.. Куда же вы уходите?.. Как моя Маша? – звонко и весело спросила она, вся под каким-то острым и сильным впечатлением, от которого сверкали ее черные глаза.
Доктор остановился, с силой схватил ее за обе руки, прижал к стене, точно удерживая ее шумную, живую радость, и сказал, почти крикнул:
– Умирает!
Евгения Самойловна дико отшатнулась от него, открыла рот и ничего не могла сказать. Лицо ее, яркое, красивое, с черными глазами и бровями, побледнело, как стена.
– Что вы, доктор?
– Умирает… конец! – дико повторил доктор. – А…
Он не кончил, отбросил ее руки, грузно стукнулся о перила и исчез в темноте, среди порывов ветра.
Евгения Самойловна дико смотрела ему вслед. Потом вдруг подхватила платье и кинулась к больной. Ей представилось, что она уже умерла, и там, в комнате, только труп.
Мария Павловна встретила ее радостным криком.
Наступили последние летние лунные ночи, в ярком свете которых уже стыл холод близкой осени.
Луна, большая и белая, стояла за черными деревьями и блестела между ветвей, протягивая во тьме длинные полосы таинственного холодного света. Мрак и свет мешались в волшебной игре, и когда Михайлов шел с Евгенией Самойловной по широкой ровной аллее, лицо молодой женщины то скрывалось во мраке, когда только по звукам ее лукавого голоса можно было догадаться, что она смеется, то вдруг все обливалось холодным голубым светом, и тогда загадочно блестели ее черные глаза и резко чернели брови на белом лице. Что-то дикое и русалочье было в этом лице. Оно манило и дразнило, и Михайлов чувствовал, что почти ненавидит ее.
Он шел рядом и нервно колотил хлыстом по ноге.
Первый раз в жизни он чувствовал себя бессильным. Эта смелая до дерзости, яркая лукавая женщина мучила его, как мальчика, то смеясь, то почти отдаваясь, то отталкивая, то прикасаясь всем своим гибким и стройным телом. Были моменты, когда ему казалось, что он достиг цели, но в самую последнюю минуту ловко и легко она ускользала из жадных рук с дразнящим смехом и своим вечным предостерегающим:
– Ой-ра!
Временами Михайлова охватывала такая злоба, что он готов был грубо оскорбить ее и уйти.
– Может быть, вам и доставляет удовольствие эта игра, – говорил он неровным, неестественным, насмешливым голосом, в котором дрожали злоба и желание, – но я не охотник до таких игр… Это мне уже и не к лицу и не по летам!.. Я не привык…
– Надо ко всему привыкать, Сергей Николаевич, – ласково отвечала Евгения Самойловна из мрака.
Михайлов быстро взглянул на нее, но густая черная тень скрыла ее лицо, и он только догадался, что она улыбается.
– Не вижу в этом никакой надобности! – возразил он сквозь зубы, бледнея и чувствуя себя смешным.
– Это сделает вас не таким самонадеянным!
Мне это не нравится! – через силу, стараясь попасть в тот же тон легкой игры и насмешки, сказал он.
Почему? – наивно-удивленным тоном вскрикнула Женечка и вдруг появилась в лунном свете, вся, с головы до ног, высокая, стройная, с выпуклой грудью и тонким станом. Луна отчетливо обрисовала ее до носков ботинок, легко ступавших по гладкому песку дорожки, на которой серебряными искорками блестели песчинки. – А мне очень нравится!.. Что ж делать!.. Вы привыкли, чтобы все делалось по-вашему, попробуйте делать так, как нравится мне!.. В этом есть свое удовольствие!.. А очень не нравится?.. Бедненький, мне вас жаль.
Михайлов быстро взглянул в ее белое яркое лицо и увидел, что розовые губы дрожат от смеха.
– А знаете, – вдруг торжественно и серьезно, как бы переставая шутить, заговорила она, – ведь вы становитесь иногда ужасно смешным… Вы не замечаете?
Михайлова обдало холодом, зубы его заскрипели от гнева. Это было уже открытое издевательство.
– Вы, кажется, думаете, что смеетесь надо мной? – зловещим голосом, но сдержанно заметил он.
– Я? – удивленно вскрикнула Евгения Самойловна и скрылась в темноте, как русалка. – Разве я смею смеяться над Дон Жуаном, над покорителем сердец… я, слабая, готовая пасть в его объятия женщина!.. Неужели вы так скромны?.. Я думала о вас лучше, Сергей Николаевич!
В ее лукавом голосе неуловимо сплетались насмешка и что-то еще, чего не выговаривали слова. Она и сама не знала, что с ней такое. Временами, когда Михайлов становился дерзким, голова Женечки начинала кружиться и гореть. Земля плыла под ее ногами, и все тело охватывали жгучая истома и слабость. Но голос против воли звучал так же звонко и лукаво, выговаривая дразнящие, оскорбительные слова. Иногда любопытство и желание охватывали ее с такой силой, что она слабела и страстно хотела, чтобы он воспользовался этой слабостью. Она чувствовала, что уже не может сопротивляться. Но стоило Михайлову коснуться ее тела, какое-то странное, холодное и гордое чувство, похожее прямо на ненависть, отталкивало ее.
Белая луна холодно смотрела в темный сад. Где-то далеко был город, люди и вся остальная жизнь. Здесь было только их двое, молодых, желающих друг друга, мучающих, ускользающих в веселой, опасной игре. И он, сдерживая желание схватить ее, повалить и овладеть насильно, чувствуя в двух шагах от себя такое близкое и такое недоступное женское тело, старался скрыть это и говорил злым, дрожащим, сухим голосом, точно у него пересохло во рту. А она, с растрепавшимися черными волосами, с глазами, затуманенными желанием, вся напряженная, как струна, упрямо боролась и с ним, и с собой, защищала свое прекрасное тело и хотела, и не хотела, и смеялась над ним высоким зовущим смехом.
Они дошли до конца сада и остановились. Здесь деревья были реже и меньше. Белые от луны, недвижно стояли кусты, и лежали черные тени. Широкое небо открылось над ними, и белое лицо луны ярко и властно залило все: далекий купол колокольни с мерцающим крестом, побелевшую траву, темные деревья, звездное небо, их две темные фигуры, черневшие на лужайке.
– Ну, пора и домой, Маша ждет! – говорила Евгения Самойловна и не уходила.
Михайлов стоял перед нею и смотрел прямо в белое, яркое от луны лицо с черными глазами и резко вычерченными бровями. Опять она вся, от светлой легкой шляпы до кончиков ботинок, рядом стоявших на низкой траве, была видна ему. Ее гибкая талия колыхалась, точно прося объятий, грудь изгибалась, маня, смеялись яркие свежие губы.
Михайлову казалось, что он нестерпимо смешон и жалок в своем неразделяемом желании, которое только забавляет ее. В эту минуту обычное сознание своей власти над женщиной оставило его. Он не чувствовал, как прежде, своего сильного стройного тела, своего бледного, с горящими глазами лица.
– Ну, что ж… До свиданья, хрипло проговорил он, может быть, я и очень забавляю вас, но это мне не по силам!.. Довольно. Вам надо поискать кого-нибудь другого. Я не из тех, которые служат развлечением для скучающих актрис.
Евгения Самойловна загадочно смотрела на него, как будто ей доставляло огромное удовольствие, что он сердится. Что-то странное, напряженное было в ее тонкой, облитой лунным светом фигуре.
– Прощайте! повторил Михайлов и повернулся.
– Куда же вы?.. Проводите меня домой! Вот это мило! – сказала она тихо, как бы с удивлением.
– Вы в своем саду, – грубо и дерзко ответил Михайлов, – найдете дорогу и сами…
Ему хотелось оскорбить ее, обидеть, сорвать ту жгучую физическую злобу, от которой дрожало все тело и судорожно стискивались зубы. Он был бледен и как будто спокоен.
Евгения Самойловна молчала.
Михайлов приподнял шляпу и пошел назад.
Она стояла на траве, вся облитая холодным лунным светом, точно скованная им, и молчала. Она не сделала ни одного движения, чтобы удержать его. Михайлов уже вошел в тень дерев.
– Постойте! – вдруг странно, почти строго, крикнула молодая женщина. Михайлов остановился.
Отсюда уже не было видно выражения ее глаз, и вся она от лунного света казалась воздушной и легкой, как лесная фея, вышедшая колдовать при свете полной луны на лесную поляну.
– Идите сюда! – позвала она.
Михайлов не повиновался.
– Вы слышите? Идите сюда… Ну?.. Я хочу! Слышите?
Страстные, зовущие ноты звучали в ее негромком, властном призыве. Она сама не знала еще, зачем зовет его, но все плыло перед нею, было душно, и казалось, что луна близко-близко подошла к полянке и жжет ее своим белым колдовским светом.
Она не слышала, как Михайлов очутился возле нее. Его руки охватили ее талию, перегнули назад все тело и прижали к сильной твердой груди. Близко-близко они видели глаза друг друга, и эти глаза смотрели, подстерегая каждое движение, как будто они были враги, схватившиеся в смертельной схватке. Но она не давалась. Перегнувшись назад, бледная, с затуманенным взглядом, она упиралась руками ему в грудь и молчала. Михайлову показалось, что выражение ее лица грозно, почти злобно.
– Ну? – хрипло выговорил Михайлов, почти бросая ее на землю. Но она извернулась, как кошка, и устояла на ногах, продолжая упираться руками, не допуская его с упорством, почти с ненавистью.
– Я хочу тебя… хочу! – сдавленно проговорил Михайлов, не слыша своих слов. – Ну?..
– А я не хочу! – вдруг выговорила она злобно и жестоко. – Оставьте меня! Как вы смеете!
Он почти не слышал ее слов, он уже не сознавал ничего, только чувствовал в своих руках ее тело, сгибал его и грубо тащил на траву. Какой-то стон вырывался из его сцепленных губ.
Она вывернулась.
– Ой-ра! – раздался торжествующий, предостерегающий голос, и женщина уже стояла в двух шагах от него, опять свободная и насмешливая, а его руки остались в воздухе, а губы, вытянутые для поцелуя, который должен был сжечь, поцеловали пустое место.
Все потемнело в глазах Михайлова. Бешенство охватило его. Невольно он, не помня себя, поднял хлыст и взглянул на ее круглые стройные плечи. Женщина перехватила этот взгляд и приподняла руку для защиты с жалобным испуганным вскриком. Подхваченный какой-то силой, остро чувствуя, что она ждет удара и что ударить надо, Михайлов взмахнул хлыстом и жгучей болью опоясал ее нежные круглые плечи. Какие-то огни вспыхнули у него перед глазами.
– Ай! – болезненно и жалко вскрикнула женщина, пошатнулась и схватилась за хлыст. – Больно! Не надо!
В ту же секунду, швырнув куда-то хлыст, он схватил ее ослабевшее, падавшее тело, смял, бросил на траву и овладел ею, покорной и слабой, как раба, властно и грубо раздвинув коленом прекрасные, не сопротивлявшиеся голые ноги.
Она вскрикнула еще, почувствовав огненное прикосновение, боль и жгучее, все закружившее кругом наслаждение. Охватила его руками и ногами, прижала, почти обвилась вокруг него, полуголая, бесстыдная, жадная.
– Хочу… хочу… – сквозь зубы проговорила она, закрыв глаза, и замерла под его могучими, раздавившими ее, мявшими и толкавшими движениями. Луна бело и кругло смотрела на полянку, освещая голые прекрасные ноги женщины и ее бледное, с закрытыми глазами и стиснутыми зубами лицо.