В эту ночь Димка долго не мог заснуть. Положил с собой рядом Шмеля, закутался крепко в поддевку и все же каждый раз испуганно открывал глаза при малейшем стуке. Проснулся он рано, и потому ли, что было светло, потому ли, что за ночь он успел оправиться от первоначального испуга, но только теперь в его голове начали складываться всевозможные более или менее цельные предположения.
«Крысы? – вспоминал он. – Мясо, снопы… А что если?..» – вдруг мелькнула у него какая-то мысль.
Он быстро оделся и помчался прямо к сараям. Вот и снопы, вот и щель. Простояв с минуту в нерешительности, Димка быстро вскарабкался на солому и юркнул в дыру.
Солнечные лучи, пробиваясь сквозь многочисленные щели, светлыми полосками прорезали полутьму длинного сарая. Подпорки передней части, там, где должны были находиться ворота, обвалились – и крыша осела, наглухо завалив вход.
«Где-то тут!» – Димка пополз вперед. Он завернул за одну из куч слежавшейся соломы и остановился… В углу, распластавшись на соломе, лежал человек, а впереди него – бессильно зажатый в вытянутой руке темный наган.
Шорох заставил человека поднять глаза. Он крепко стал сжимать наган, по-видимому, собираясь выстрелить. Но, то ли изменили ему силы, то ли что-нибудь другое, только, всмотревшись воспаленными мутными глазами в Димку, он разжал пальцы, выпустил револьвер и проговорил хрипло, с трудом ворочая языком:
– Пить…
Димка сделал шаг вперед и чуть не крикнул от удивления: прямо перед ним лежал черный незнакомец. Пропал весь страх, все сомнения, осталось только чувство острой жалости к человеку, когда-то так участливо заступившемуся за него.
Димка схватил котелок, помчался за водой на речку. Возвращаясь бегом, он наткнулся на Федьку Марьиного, помогавшего матери тащить корзину мокрого белья. Однако он успел все-таки почти что под самым носом у того завернуть в кусты. Ему было видно, как удивленный Федька замедлил шаг и поворотил голову в его сторону. И если бы мать, заметившая, как сразу потяжелела корзина, не крикнула сердито: «Та неси же, дьяволенок, чего ты завихлялся, паршивец!» – то, должно быть, тот не утерпел бы проверить, кто это шмыгнул в сторону и спрятался в кустах столь поспешно.
В сарае Димка увидел, что незнакомец лежит, закрыв глаза, и шевелит губами слегка, точно разговаривая с кем-то во сне. Димка тронул его за плечо, и, когда тот, открыв глаза, увидел перед собой стоящего с котелком мальчугана, нечто вроде слабой улыбки мелькнуло по его пересохшим и истрескавшимся губам. И он с жадностью, отрывисто дыша, потянул тепловатую воду. Напившись, опять опустил голову на солому и пролежал молча минут пять. Потом приподнялся опять и спросил у Димки, уже немного яснее и внятней:
– Красные далеко?
– Далеко, – ответил Димка. – Не слыхать вовсе что-то.
– А в городе?
– Петлюровцы… Головень вчерась говорил.
Раненый поник головой. Потом снова заговорил негромко:
– Мальчик, ты никому не скажешь?
И было в этом вопросе столько скрытой тревоги, столько безнадежной просьбы, что вспыхнул разом Димка и горячо принялся уверять, что он не скажет никому.
– Жигану разве только.
– Это с которым вы бежать собирались?
– Да, – удивленный смутился Димка. – Вот и он, кажется.
Прислушались. У сараев засвистел соловей переливисто, щелкнул, рассыпавшись пересвистами. Потом крикнул тихонько:
– Эгей…
Это Жиган, не боящийся ничего солнечным утром, разыскивал и дивился, куда это пропал его товарищ.
Отодвинув снопы и высунув из дыры голову, Димка, боясь крикнуть, запустил в Жигана камешком. И когда тот, как ужаленный, обернулся назад, он позвал его знаком к себе.
– Ты чего? – рванулся недовольный Жиган, почесывая рукой спину.
– Тише! Лезь сюда. Надо…
– Так ты крикнул бы, а то на-ко… Камнем! Ты б кирпичом еще запустил…
Взяв с Жигана самую страшную клятву и, помимо всего прочего, пообещав поколотить его в случае нарушения слова, Димка посвятил его в свою тайну.
Спустились оба вниз. Видя перед незнакомцем черный револьвер, Жиган остановился, оробев. Но тот открыл глаза и спросил негромко:
– Ну что, мальчуганы?
– Это вот Жиган! – не зная, собственно, к чему, ответил Димка и толкнул того легонько вперед.
Незнакомец ничего не сказал и только чуть-чуть наклонил голову.
Из своих запасов Димка притащил ломоть хлеба и вчерашнюю колбасу.
Раненый был голоден, но ел мало и все больше пил воду. Помимо того, что пуля зеленых прохватила ему ногу, он почти три дня не имел ни глотка воды и был сильно измучен.
Жиган и Димка сидели почти все время молча, так как, кроме нескольких отрывистых фраз, незнакомец пока не сказал ничего. Глаза у него заблестели теперь лихорадочно и ярко.
– Мальчуганы! – окликнул он уже совсем ясно. И по голосу теперь Димка еще раз узнал в нем незнакомца, крикнувшего гневно на Головня. – Мальчуганы, вы славные ребятишки… Я часто слушал, как вы разговаривали, – но если вы проболтаетесь, то меня убьют… Только-то и всего…
– Не должны бы, – неуверенно вставил Жиган.
– Как, дурак, не должны бы? – вспыхнул Димка. – Ты говори: нет – и все… Да вы его не слушайте, – чуть не со слезами в голосе обратился он к раненому. – У него, ей-богу, дурость вроде как в башку заходит. Вот провалиться мне, все обещал только, а то и взаправду вздую.
Жиган, который и в самом деле не имел никакой задней мысли, сообразил, что сболтнул что-то несуразное, и ответил извиняющимся тоном:
– Да я, Дим, и сам… что не должны бы, значит… ни в коем случае…
И Димка увидел, как незнакомец улыбнулся второй раз.
– Хорошо, хорошо, – я верю, только вы теперь не убегайте из дому, ребятишки.
И Димке, которому перед тем важным, что было теперь перед ним, побег показался таким далеким и ненужным, что он ответил твердо за двоих:
– Нет, мы не побежим…
За обедом Топ сидел-сидел, да и выпалил:
– Димка, давай гвоздь, а то я мамке скажу, что ты колбасу воробушкам таскал.
Димка чуть не подавился картошкой и громко зашумел табуреткой. К счастью, мать вынимала в это время из печки похлебку, а бабка была туговата на ухо, а Головень еще только входил в хату. И Димка шепнул Топу, толкая его ногой:
– Вот дай пообедаю… у меня уже припасен, хороший…
«Чтоб тебе неладно было! – подумал он, вставая из-за стола. – Вот дернуло за язык». И так как никакого гвоздя у него не было, то он остановился на дворе, раздумывая, откуда бы раздобыть. После некоторых поисков и долгих усилий в сарае из стены он выдернул здоровый железный гвоздь и отнес его Топу.
– Большой больно, – остался недовольным Топ, внимательно рассмотрев толстый, неуклюжий гвоздь.
– Что большой? Вот оно и хорошо, Топ. А что маленький, заколотил, ну и все, а тут долго сидеть можно: тук-тук!.. Хороший гвоздь!
Вечером Жиган стянул у Онуфрихи небольшой кусок чистого холста для повязки раненому…
– Ёду где-нибудь достать надо…
– Какой-такой ёд?..
– Желтый, жгучий… как задерет, взвоешь прямо, а потом сразу затянет. У нас, как стояли солдаты, мне мамка на руку налила…
Из своих запасов Димка захватил кусок сала поздоровей и направился на другой конец села к попадье. Вместо нее дома он застал отца Перламутрия, который в одном подряснике и без сапог лежал на кушетке. Он был, по-видимому, в самом хорошем расположении духа. Напротив него на стене висела картина, где какой-то седовласый старец с необыкновенно морщинистым лицом сидел, упершись локтем на стол, а перед ним шли облака или что-то вроде облаков, из-за которых выглядывали женские лица неимоверной красоты, кубки с выпирающим, как мыльная пена, вином и бал, или, вернее, уголок бала… В бешеной мазурке проходила пара, он – ловкий, с шеей, поднятой до пределов возможного, а она – легкая, розовая, как мечта, с длинным шлейфом и талией, необыкновенно грациозной и изогнутой. Под этой картиной была подпись: «Воспоминания о минувших юностных днях».
Вошел Димка нерешительно, завернутый кусок сала держа за спиной.
– Здравствуйте, батюшка.
Отец Перламутрий вздохнул, перевел с картины взгляд на Димку и спросил, не поднимаясь:
– Ты что, чадо? К матушке либо ко мне…
– К матушке…
– Гм, ну, а поелику она пока в отлучке, я за нее….
– Мамка прислала, пойди, говорит не даст ли попадья, матушка то есть, ёду малость, и пузырек вот прислала… ма-хонький.
– Пузырек? Гм… – с сомнением кашлянул отец Перламутрий и окинул Димку внимательным взглядом.
– Пузырек… А ты что, хлопец, руки назад держишь….
– Сала тут кусок. Говорит, если нальет матушка, отдай ей в благодарность…
– Если нальет, говоришь…
– Ей-богу, так и сказала.
– О-хо-хо, – вздохнул отец Перламутрий, приподнимаясь. – Нет, чтобы просто прислать, а то вот: «если нальет». – И он вздохнул с сокрушением. – Ну, давай, что ли, сало-то. Да оно старое!
– Так нового не кололи же еще, батюшка!
– Знаю я, что не кололи. Можно бы пожирней, хоть и старое. Пузырек где? Что это мать тебе целую четверть не дала? Разве возможно полный?
– Да в ём, батюшка, два наперстка всего. Куды меньше?
Отец Перламутрий постоял в нерешительности, потом добавил:
– Ты скажи-ка, пусть лучше мать сама придет, я ей прямо и смажу, а наливать к чему же?
Но Димка отчаянно замотал головой.
– Нет, вы, батюшка, наливайте, а то мамка наказывала: «Как если не будет давать, бери, Димка, сало и тащи назад».
– А ты скажи ей: «Дарствующий да не печется о даре своем, ибо будет тогда пред лицом всевышнего дар сей всуе». Запомнишь?
– Запомню!.. А вы все-таки наливайте, батюшка.
Отец Перламутрий надел туфли на босую ногу – причем Димка подивился их необычайным размерам – и, прихватив с собой на всякий случай сало, ушел с пузырьком в другую комнату.
Через несколько минут он вышел, подал Димке пузырек.
– Ну вот, только от доброты своей. А у вас куры несутся, хлопец?
«От доброты меньше полпузырька налил», – обиделся Димка, а на повторенный вопрос о курах, выходя из двери, ответил сердито:
– У нас, батюшка, кур нету, один петух только…
Отец Перламутрий удивился здорово и хотел еще что-то спросить у Димки, но того уже и след простыл. Тогда он запахнул покрепче подрясник, так как увидел некоторую неприличность в своем туалете, и, улегшись на диван и откашлявшись, взял одну ноту, потом другую погуще, а потом прочел основательно первый стих «На реках вавилонских». Полюбовавшись благозвучностью своего голоса, хотел было отец Перламутрий продолжать дальше, но в это время из-за двери выглянула красная повязанная голова только что вернувшейся из бани матушки и проговорила сердито:
– Отец, тут и так после угара, ты бы как-нибудь уж не очень громогласно…
Прошло два дня. Раненому стало лучше, пуля в ноге прохватила только мякоть, и потому, обильно смазываемая йодом, опухоль начинала немного опадать. Конечно, ни о каком побеге еще и не могло быть речи. Между тем обстановка начинала складываться совершенно неблагоприятно.
О красных не было и слуху, два раза в деревню приезжали Левкины ребята, и мальчуганам приходилось быть начеку.
Как только было возможно, они с величайшей осторожностью пробирались к сараям и подолгу проводили время с незнакомцем. Он часто и много болтал с ребятишками, рассказывал и даже шутил. Только иногда, особенно когда заходила речь о фронтах, глубокая складка залегала у него через лоб, он замолкал, долго думал о чем-то и потом спрашивал, точно что-то припоминая:
– Ну что, мальчуганы, не слыхали, как дела там?
«Там» – это на фронте. Но слухи в деревне ходили разноречивые, одни говорили так, другие этак, и ничего толком разобрать было нельзя. И хмурился и нервничал тогда раненый, и видно было, что больше ежеминутной опасности, больше, чем страх за свою участь, тяготили его незнание, бездействие и неопределенность.
– Димка, – спросил вдруг он сегодня, – не можете ли вы достать мне лошадь?
– Зачем? – удивился тот. – Ведь у тебя ноги болят.
– Ничего, верхом бы я смог…
Но Димка покачал головой и ответил, раздумывая:
– Нет, и не потому, а все равно нельзя… Попадешь беспременно… замучают тогда.
Оба мальчугана, несмотря на большую опасность быть раскрытыми, все больше и больше проникались мыслью во что бы то ни стало сохранить в целости раненого. Особенно Димка… Как-то раз, оставив дома плачущую мать, пришел он к сараям печальный.
– Ты чего? – участливо встретил его незнакомец.
– Так Головень все… мамка плачет. Уехать бы к батьке в Питер, да никак…
– Почему никак?
– Не проедешь: пропуски разные, да бумаги, где их выхлопочешь? А без них нельзя.
И он замолчал снова.
Подумал немного незнакомец и потом сказал:
– Если бы были красные, я бы тебе достал, Димка.
– Ты?! – удивился тот, потом, поколебавшись немного, спросил то, что давно его занимало: – А ты кто? Я знаю: ты пулеметный начальник, потому тот раз возле тебя был солдат с «Льюисом»[2].
Улыбнулся незнакомец, ничего не ответил, а только кивнул головой так, что можно понять – и да и нет. Но после этого Димке еще сильней захотелось, чтобы скорей пришли красные.
Между тем неприятностей у Димки набиралось все больше и больше. Безжалостно шантажирующий его Топ чуть ли не в пятый раз требовал по гвоздю и, несмотря на то, что Димка с помощью Жигана аккуратно ему доставлял их, все-таки проболтался матери. Потом в кармане штанов его мать нашла остатки махорки, которую Димка таскал для раненого у Головня. Выругавшись, мать оставила его под сильным подозрением в том, что он курит. И наконец Головень спросил как-то странно:
– Ты чего это все пропадаешь где-то, стерва?
Но самое худшее надвинулось только сегодня. По случаю какого-то праздника за добродетельным даянием завернул в хату отец Перламутрий. Между разговором он вставил вдруг, обращаясь к матери:
– А сало все-таки старое, даже некоторая прогорклость наблюдалась и, кроме того, упитанности несоответствующей. Не одобряю. Ты бы хоть за лекарство десяток яиц дополнительно, право…
– За какое еще лекарство?
Димка заерзал беспокойно на стуле и съежился под устремленным на него взглядом.
– Ты зачем это, тебе кто велел? – насела на него мать и в то же время побледнела сама, потому что в хату вошел Головень.
– Я, мам, собачке, – неуверенно попробовал он вывернуться. – Шмелику, ссадина у него была, здоровая…
Все замолчали. Против обыкновения Головень не разразился градом ругательств, а только, двинувшись на скамейку, сказал ядовито:
– Сегодня я твою суку пристрелю беспременно. – И потом добавил, уставившись тяжело на Димку: – А к тому же ты все-таки врешь, что для собаки. – И не сказал больше ничего, не избил даже…
– Возможно ли для всякой твари сей драгоценный медикамент употреблять! – с негодованием вставил отец Перламутрий. – А поелику солгал, повинен есть дважды: на земле и на небесах.
При этом он поднял многозначительно большой палец, перевел взгляд с земляного пола на потолок. И, убедившись в том, что слова его произвели должное впечатление, вздохнул горестно, печалясь о людском неблагоразумии, и добавил, обращаясь к матери:
– Так я, значит, на десяточек рассчитываю все-таки…
Отправляясь к сараям, Димка нечаянно обернулся и заметил, что Головень пристально смотрит ему вослед. Он нарочно свернул к речке.
Вечером беспокойный Жиган встретил Димку встревоженный.
– Димка, а говорят все-таки на деревне…
– Чего?
– Про нашего. Тут, мол, он, где-либо недалече, потому книжку его нашел возле Горпининого забора Алексашка, спер, а она кровяная и в ней листков много, он для игры, конечно, а батька увидел да и рассказал. Я сам один листок видел, белый, а на ем в углу буквы «РВС», потом палочки, вроде как на часах, а потом…
Димке даже в голову что-то шибануло.
– Жиган, – остановил он шепотом почему-то, хотя кругом никого не было, – надо тово… ты не ходи туда прямо… лучше обходи с берега, кабы не заметили.
Предупредили раненого.
– Что же, – сказал он, – что же, Димка… будьте только осторожней. А если не поможет, ничего не поделаешь, не хотелось, правда, за революцию пропадать так нелепо.
– А если лепо?
– Такого слова нет, Димка, – улыбнулся он, – а если не задаром, тогда можно.
– И песня такая есть, – вставил Жиган, – кабы можно было, я спел бы, хорошая песня… Вот повели казаки коммуниста, а он им объяснил у стенки: мы, говорит, знаем, по какой причине боремся, и знаем, за что умираем… Только ежели так рассказывать – не выходит… Вот как солдаты на фронт уезжали, так эту песню пели. Уж на что железнодорожные, и то рты разевали… так тебя и забирает.