Красногвардейцы арестовали губернского комиссара уже не существующего Временного правительства. Только проводили его в тюрьму – объявился заместитель, генерал Маслов. И этот начал вредить новой власти. Отряду Лобова поручили арестовать генерала.
Вошли в губернский комиссариат, открыли дверь в кабинет – Маслов, одетый в белую черкеску, перетянутую ремнем с кожаными ножнами, даже головы не повернул. Что-то пишет за столом, будто очень занятый.
Лобов подошел к нему, заглянул в бумаги и с вежливой издевкой спросил:
– Извините за беспокойство. Что изволите писать, ваше превосходительство?
Генерал презрительно оглядел его от фуражки со звездочкой до сапог, но все-таки ответил:
– Подписываю ассигновки на выдачу денег из казначейства.
– Если не секрет – кому?
– Городской управе и духовной консистории.
Лобов присвистнул, сдвинул фуражку на затылок.
– А, собственно, зачем вы сюда явились? Какое вам дело до того, чем я занимаюсь? – задавал Маслов вопросы, суетливо перебирая бумаги на столе.
– Какое дело? Да самое прямое – деньги-то вы, генерал, наши выписываете.
– Что?!
– Вы своими руками, извиняюсь за выражение, ни шиша не сделали. Вот и выходит, что рабочими денежками распоряжаетесь, – спокойно объяснил Лобов, рассматривая бархатные шторы на окнах, портреты в тяжелых рамах, мраморный письменный прибор на столе из красного дерева, лепные украшения на потолке.
– При чем здесь вы – и городская управа?!
Лобов поправил на плече ремешок от маузера.
– Правильно, ерунда получается – городскую управу мы только что разогнали. И этой самой духовной консистории не стоит денег давать, поскольку Бога нет. Кому же, спрашивается, вы ассигновки выписываете и на каком основании?
Маслов не сразу нашелся, что и сказать.
– На основании законов Российской империи! – выскочил он из кресла, будто его пружиной вышибло.
– Опять чепуха выходит, – урезонил Лобов. – Российская империя приказала долго жить, и все ее законы советской властью отменены.
– Не признаю я ваших Советов!
– А подчиниться придется.
– Я Временным правительством уполномочен!
– А разве мы спорим? Вы были уполномочены правительством временным, а мы постоянным, во главе с Лениным. Так что сдавайте дела новой власти, настоящей.
Маслов бросился к телефону на стене, бешено закрутил ручку.
– Если в губернскую милицию звоните, то зря – мы ее тоже разогнали, – поставил в известность Лобов, расхаживая по кабинету. – И полковника Ланцова – начальника гарнизона – попусту не беспокойте. Бесполезно.
– Что с ним?
– Сидит дома, уволили мы его. Дал честное слово, что против советской власти выступать не будет, а то бы встретились с ним в Коровниках. Собирайтесь, ваше превосходительство.
– Не имеете права! Я буду жаловаться!
– Уж не Керенскому ли? – улыбнулся Лобов. – Ну, несдобровать мне… Вагин! Веди арестованного в тюрьму.
Только Тихон подошел к генералу – тот выдернул из ножен длинный кинжал, замахнулся. Тихон едва успел перехватить руку генерала, кинжал упал на ковер.
– Это насилие! Бандиты! Никуда не пойду!
Тихон молча винтовкой подтолкнул Маслова к дверям. Вывел на улицу и предложил всерьез, без улыбки:
– Если желаете – наймите извозчика.
– Зачем? – не понял генерал.
– До Коровников далековато. Как бы вам не устать, ваше превосходительство.
Маслов выкатил глаза.
– Нанимать извозчика за свой счет, чтобы он меня же в тюрьму вез?
– А что такого? – удивился Тихон. – С какой стати я буду раскошеливаться?
– Ни за что!
– Было бы предложено. Тогда уж извините – шагом марш! – И Тихон пешком повел последнего представителя старой власти в тюрьму.
Неделю не было Тихона дома, в Заволжье. Как пришел, мать расцеловала, прослезилась:
– Слава-те господи, живой! Все сердце изболелось за тебя, окаянного…
– Чего со мной случится? Чай, не на фронт уходил, – проворчал Тихон, а сам тоже соскучился по дому.
Да и устал крепко. Снял задубевшие от грязи сапоги, умылся, сел за стол, накрытый по такому поводу скатеркой.
Сестра Нина на радостях, что брат вернулся живой и невредимый, надела за ситцевой занавеской вышитую кофточку.
Мать налила сыну щей не в общую глиняную миску, а в отцовскую тарелку, которую берегла пуще глаза. Села справа от Тихона, сестра слева. В комнате тепло, печь выбелена чисто, на полу мягкие половики, на сундуке кошка гостей намывает. На стене постукивают ходики с кукушкой. Но кукушка давным-давно не кукует.
Еще мальчонкой Тихон хотел ее «уловить», сунул в дверцу гвоздем – кукушка и поперхнулась.
Хорошо Тихону дома. В отряде-то всё вобла да чай с сахарином, а здесь – щи. Хотя и без мяса, но вкусные: мать в них побольше жареного луку положила и свеклы для цвету. Хлеба, правда, маловато.
В сенях кто-то зашаркал, постучал в дверь. Нина пошла открывать. Вернулась с Иваном Алексеевичем Резовым – токарем из Заволжских мастерских, где работал Тихон.
– Вечер добрый, Вагины, – поздоровался старый рабочий. – Вот на огонек заглянул.
– Садись к столу, Иван. Щи у меня сегодня вроде бы удались, – захлопотала мать.
– Спасибо. Только что отужинал, и не уговаривай, – повесил Резов картуз на гвоздик, сел на лавку у самых дверей. Потом оторвал узкий клочок газетки, скрутил цигарку и задымил, словно только за этим и пришел.
А сам ждет рассказов Тихона. Не удалось ему быть в Доме народа, когда там советскую власть утверждали: вместе с другими заволжскими красногвардейцами охранял мастерские, следил за порядком в поселке. Мало ли что могла старая, временная власть в свой последний день выкинуть?
Иван Алексеевич в доме Вагиных частый гость – с отцом Тихона с малолетства дружил, до самой смерти Игната. Когда Тихон подрос, устроил его в мастерские.
Сидит на лавке, сквозь дым посматривает на парня. А Тихон – ни слова. Помнит – отец за едой никогда не разговаривал. Степенно доел щи, мать кружку заваренного сухим зверобоем чаю подала, а к нему – целый кусок сахару. Чем не пиршество?
Чтобы растянуть удовольствие, Тихон старенькими щипчиками расколол сахар на мелкие кусочки, выпил вторую кружку.
Отогрелся, разговорился. И про зимний сад рассказал, в который губернатор на лошадях въезжал, и как выдавил плечом дорогое «бемское» стекло, и как уговаривал арестованного генерала до Коровников на лихаче прокатиться. Мать ахала, качала головой, всплескивала руками. Сестра прямо в рот смотрела.
Иван Алексеевич кашлял от дыма и недовольно пощипывал реденькую бородку. Наконец не выдержал, остановил Тихона:
– О деле толкуй, а не о том, как стекла бил. На это ты с детства мастак. Я у тебя рогаток поломал – печь топить можно. Кто от большевиков выступал? Кто против?..
Хорошая память у Тихона. Почти слово в слово повторил, что говорил Алумов, показал, как тряс щеками Савинов.
Иван Алексеевич выспрашивал подробности, ругал Алумова:
– Вот как жизнь по местам расставляет – когда-то я с ним в одном кружке занимался, вместе рабочих на маевки собирали. А и тогда душа к нему не лежала. Скользкий человек, с темнинкой на душе. Начнет говорить за здравие, а кончит за упокой. Но это еще, думается мне, цветики. Теперь от него любых пакостей жди.
– Отошло его время, дядя Иван. Руки коротки, чтобы пакостить, наша теперь власть.
– Эх, молодой ты еще, зеленый.
Мать охотно поддакнула:
– И не верится, что вырастет, мужиком станет. Ты ему, Иван, винтовку доверил, а он с Сережкой-соседом голубей порывается гонять.
Тут и сестра оживилась, свое вставила:
– Мне и подружки говорят: чудной у тебя братец – то по поселку с винтовкой ходит, нос задравши, то на Росовском выгоне с мальцами в лапту гоняет. А они все – вот! – Сестра показала вершок от пола.
– Давно ли играл-то? – поинтересовался Резов.
– Да этим летом, – ответила за Тихона сестра.
Тихон покраснел, начал оправдываться:
– Ну сыграл разок. Так это же я, дядя Иван, не для развлечения, а на пользу дела. Потом ребятишкам рассказывал, кто такие большевики, про товарища Ленина.
Резов успокоил парня:
– Что с ребятишками играешь – греха нет. Веселись, пока молодой. Я вот старый, а иной раз в городки так бы и сразился. Но глаз уже не тот, и рука ослабела. А ребята, слышал, тебя любят.
– Его и девушки любят, – не удержалась Нина. – Очень даже… насчет Красной гвардии интересуются.
Особенно Шурочка, так и пристает – где Тиша? Где Тиша?
– Вот еще, нужна мне твоя Шурочка, – вспыхнул Тихон.
А сестра все не унимается:
– В Сосновом бору гулянье было – так никого станцевать и не пригласил. На качелях покачался – и был таков.
– И правильно сделал, – поддержала мать Тихона. – Рано ему еще с барышнями гулять, молоко на губах не обсохло.
– Так это же, мама, для пользы дела, – шутила Нине. – Глядишь, и девушек бы политике обучил…
Рассмеялся Иван Резов. Простившись, ушел домой.
Частенько поругивал он Тихона, а любил – от правды не отступится, характером весь в отца. И ростом, и силой выдался в него – Игнат шутя царские пятаки гнул. Только у Тихона лицо белое, чистое, как у девки. И смешливый, чуть что – так и прыснет. С мальчишек первый закоперщик во всех проказах, но добрый. Наверное, потому и тянулись к нему сверстники, следом за ним в Красную гвардию пошли.
Трудное было время – городские власти всех собак спустили на первых красногвардейцев. Эсеры вредили открыто, меньшевики из-за угла, тишком. Свои дружины вооружали до зубов, а рабочим-большевикам мешали, как могли, натравливали на них обывателей.
Немало и в мастерских было тех, кому в жизни светил только кабак, – неудачников «питерщиков», как их презрительно звали кедровые рабочие. Эти уже хлебнули в столице сладкой жизни – обсчитывали клиентов, обманывали хозяина, копили грош к грошу. Открывали свой буфет, а то и лавку. Разорившись, возвращались назад, опять впрягались в ненавистную рабочую лямку.
Другие, хоть и не видели шикарной питерской жизни сами, но, наслышавшись восторженных рассказов бывшего полового из трактира на Мойке или приказчика из модного магазина на Невском, выброшенного хозяином за воровство, тянулись к легкой жизни в мечтах.
Подражали питерщикам – лаковые сапоги с голенищами-«самоварами», холщовая рубаха под кушак, на рубеле накатанные до блеска брюки, на лбу намусоленный вихор, в глазах лакейская наглость. Среди таких вот находили себе опору и эсеры, и меньшевики.
У честных, думающих рабочих не было иного пути, как с большевиками. Весною отправлялись артелью в Питер по шпалам, а осенью, бывало, возвращались назад без гроша в кармане, но поумневшие. Встречались им в столице добрые люди, объясняли, почему одни с жиру бесятся, а другие впроголодь живут.
До многого доходили и своим умом, понимали, что поодиночке справедливости не добьешься. Становились большевиками, шли в Красную гвардию. А это было небезопасно: комиссары Керенского грозились арестовать красногвардейцев, хозяева выгоняли с работы.
По рекомендации Резова Тихона взяли в центральный отряд Красной гвардии. Отработав день в мастерских, Тихон переправлялся через Волгу и дежурил в штабе на Стрелецкой. Ночь отдохнув, опять шел в смену.
Доставалось Тихону. Когда выпадало беспокойное дежурство, валился с ног от усталости. Но не жаловался. Иван Резов слышал от Лобова, что и тот доволен парнем – от опасности не прячется. «Вот только горячий, лезет на рожон, не подумавши. Так это со временем пройдет, – думал старый рабочий. – В восемнадцать лет кому море не по колено, сам таким был».
В первых числах нового, восемнадцатого года на воротах Заволжских мастерских вывесили обращение городского Совета. Ветер обрывал углы серого бумажного листа, хлестал по нему снежной крупой. Резов и Тихон торопились в смену, но возле обращения задержались, притопывая от мороза, прочитали:
«Буржуазия и ее прихвостни всеми мерами стараются выкачать из банков денежные средства, чтобы поставить советскую власть в критическое положение. Товарищи рабочие! Вы должны установить контроль над каждой поступающей и расходуемой копейкой».
– Спохватились вчерашний день догонять, – бурчал потом Резов.
– Чем недоволен, дядя Иван? – удивился Тихон. – Теперь буржуи не рыпнутся. А ты ворчишь, как старик Дронов.
Столяр Дронов – фигура в Заволжье известная, каждый мальчишка его знает. Желчный, ехидный старик. До Февральской революции царя по-всякому честил, потом – Временное правительство, а после Октября за большевиков принялся.
– Балаболка ты, Тишка, – обиделся Иван Алексеевич, что его с Дроновым сравнили.
А через день красногвардейцам центрального отряда было приказано опечатать банковские сейфы, участвовал в этом и Тихон. И понял: не зря тревожился старый рабочий – сейфы оказались уже пустыми.
– Куда городская власть раньше смотрела? – возмущался Иван Алексеевич. – Сейфы надо было еще в декабре опечатать, когда декрет о национализации банков вышел. А у нас дали буржуям все вклады растащить.
Тихон и сам не мог понять, как же так получилось.
– Ничего, дядя Иван. Мы их за это контрибуцией ударим.
Контрибуцию собрали. И пуще озлобилась городская буржуазия. Как проказой, заразились от нее ненавистью «служилые люди», из тех, которые себя – соль земли – считали тоже обиженными новой властью: преподаватели гимназий, мелкие чиновники, прочие.
По городу змеями ползли слухи, сплетни:
– В Совдепе каждый день пьянки, окна завесят – и при свечах…
– Германский кайзер нашим большевичкам за предательство прислал вагон денег и вагон кожёных пиджаков…
– В городе голодуха, а совдепщики жрут в три горла. Как с утра вскочут – и зернистую икру ложками…
– В Продуправе крупчатки, масла топленого – ужас сколько! Мыши, крысы жрут, а людям – нет!..
Чем нелепее, диковиннее слух, тем ему легче верят.
Вышел декрет об отделении церкви от государства. Попы – как осатанели, большевиков с амвона антихристами объявили. А в городе, в котором было столько церквей, что казалось – кресты на раздутых куполах держат здесь небо, сила у попов была. Им подпевали монархисты. Спевшись, контрреволюция бросила открытый вызов…
С утра в штаб на Стрелецкой стали поступать тревожные, настораживающие сообщения: в разных местах города вроде бы стихийно собирались возбужденные чиновники, лавочники, бывшие офицеры.
У Знаменских ворот поминают скинутого царя:
– Николашка хоть и дурак был, а жить другим давал: хочешь – торгуй, не умеешь – ходи с шарманкой…
Возле Спасского монастыря надрывается золотушный монах:
– Мощи князя Федора и чад его по ночам шевелятся, из раки тройной стон слышится… Близок, близок судный день!
На Власьевской скорбят по Учредительному собранию:
– Ладно – Керенский нехорош, так Учредиловку давай! Большевиков там только четверть оказалась, вот они ее и разогнали, узурпаторы…
– Господи! Болит душа за матушку Расею, – слезливо тянет рядом хозяин ювелирного магазина «Ваза». – По всей вероятности, отдадут мой магазин приказчикам. На старости лет по миру пустят…
У театра, боязливо озираясь по сторонам, отводят душеньку трое интеллигентов. Представительный, из «лицейских преподавателей», шепчет:
– Декреты выпускают – один ужаснее другого: то об отнятии земли, то о низведении офицеров до солдатского положения, то о запрещении Закона Божьего. Почитаешь такое – волосы дыбом!
Другой, опухший от сна, брызжет слюной:
– А я теперь не читаю. Гори все синим огнем!..
– Напиться да забыться, – поддержал квелый, с сизым носом.
Особняком от других – еще толпа. Тут «матушку Расею» даже не поминают – всё о барышах. И свой оратор есть:
– Братья! Кого из вас не штрафовали большевики за спекуляцию? Нет таких: Эрдмана – за махорку, Готлиба – за мануфактуру, Либкеса – за шоколад, Лейбовича – за изюм. Как жить? Как торговать? Нет, не по пути нам с этой босяцкой властью!..
У нотариальной конторы на театральной площади обыватель в шубе и судейской фуражке без кокарды жалуется другому, в шапке, напяленной на уши, в пальто с бобром:
– Что выдумали эти проклятые Совдепы – плати домработнице не меньше пятидесяти рублей! Я выгнал старую, думал – новенькая посговорчивей будет, хватит ей и пятнадцати. А она тоже хвост задрала – давай мои полсотни.
– Ах, зараза! И что же вы?
– Выгнал ее, дуру рябую, а она Совдепам пожаловалась. Так и пришлось по их указу ни за что ни про что выдать ей сто тридцать рубчиков. Каково?
– Господи! Грабят средь бела дня – и жаловаться некому, – посочувствовал обыватель в пальто с бобром…
К полудню разрозненные толпы стали стекаться в одну. Но все пока без лозунга, без идеи. Каждый сам по себе, со своим недовольством, со своей злостью.
Но нашлись люди, которые сумели подобрать для толпы общий интерес. Кто-то крикнул:
– В Продуправе крупчатку раздают!..
Второй, прячась за спины, бросил в толпу:
– Комиссаров – в Волгу!..
Цель обрисовалась. Двинулись по Власьевской в центр, на ходу прихватывая палки, камни. По дороге присоединялись другие.
– Куды, граждане?
– За харчами!..
– Я вот и бидончик взял. Может, постным маслицем разживусь…
На перекрестке возле чайного магазина толпа замедлила шаг, остановилась. Посреди улицы, преграждая дорогу, – парень из тех, кого предлагалось в Волге топить. Стоял, улыбаясь, от холода засунул руки в карманы старенькой путейской тужурки, раскачивался с носков на каблуки.
Толпа насторожилась. Все бы понятно было, окажись за спиной совдепщика солдаты со штыками, пулеметы. Но на улице – хоть шаром покати. Что-то не то! Не так!
– Расходитесь по домам, граждане, – скучно сказал парень. – Взрослый народ, отцы семейств, и образованные есть… Стыдно. Ничего нет в Продуправе. Там и тараканы-то с голоду разбежались…
Некоторые из рабочих, хорошо знавшие товарища Павла, повернули назад. Но влились в толпу приказчики, маркеры из бильярдной, буфетчики.
А тут из-за угла, со стороны Спасского монастыря, еще колонна. Впереди – дюжие хоругвеносцы с белыми лентами на груди, с тяжелыми иконами в руках. В календаре январь, от стужи носы деревенеют, а они, надрываясь, вразнобой тянут пасхальное «Христос воскресе из мертвых…».
Все смешалось, перепуталось. Шагали рядом интеллигент с бидончиком для постного маслица, уголовник с финкой в кармане, монах с иконой Николая Чудотворца.
Пытались два красногвардейца остановить толпу – их измордовали, чуть живых бросили возле Знаменской башни.
Пустив первую кровь, ражие парни в суконных поддевках и полушубках стали звереть, бить всех, кто попадался на пути, встречных и поперечных.
В это время на Мытном дворе росла, пучилась другая толпа. Здесь верховодили бородачи из «Союза Михаила Архангела» – колбасники, трактирщики, лавочники. Вооружившись охотничьими ружьями, гирьками на ремешках, железными тростями, начали с погрома в торговых рядах неправославных.
Красногвардейцев обстреляли, нескольких обезоружили и тоже избили до полусмерти. Хлынули на улицу, на соединение с теми, кто шел от Сенного базара и Спасского монастыря.
Стало ясно – теперь ни уговорами, ни силами центрального отряда Красной гвардии контрреволюцию не утихомирить. По тревоге были подняты все красногвардейские отряды города, штаб связался с солдатскими комитетами.
На Духовской улице отряд Лобова попал в ловушку: погромщики ловко перекрыли проходные дворы, заняли удобные позиции на крышах и чердаках.
Отстреливаясь из маузера, Лобов ругался сквозь зубы:
– Офицерская рука чувствуется. Вон как обложили…
Кончались патроны, ранило одного красногвардейца, другого. Неизвестно, чем бы закончился бой, если бы на помощь не подоспели красноармейцы. Впереди, без фуражки, несмотря на мороз и колючий ветер с Волги, бежал, размахивая наганом, быстрый, проворный человек в накинутой на плечи мятой солдатской шинели.
Под огнем красноармейцев погромщики начали разбегаться. Двоих, засевших на чердаке, удалось скрутить. Точно определил Лобов: оба оказались из бывших офицеров, под гражданским пальто – офицерские кители без погон.
После боя военный без фуражки подошел к Лобову.
– Крепко они вас прижали. Потери есть?
– Трое раненых.
– Легко отделались. Это не лабазники с кассетами – люди опытные. У меня в комиссариате спецов не хватает, а они, сволочи, по крышам лазят…
– Почему без фуражки?
– Забыл второпях. И шинель не моя, какой-то солдатик накинул. Слушай, парень, ты почему такой длинный? – неожиданно обратился военный к стоявшему рядом Тихону.
– Мамка таким родила.
– Родила, а не подумала, что в длинного попасть легче.
– А я тощий, как лопата. Встану боком – не попадут.
Военный с удовольствием рассмеялся.
– Молодец! Нечего пули бояться, вся-то с ноготок. Вот шестидюймовый снаряд в голову угодит – тогда могут быть неприятности…
Построив красноармейцев, повел их к Никольским казармам. Глядя ему вслед, Тихон поинтересовался у Лобова, кто это.
– Военком города Громов.
– Веселый, видать, мужик.
– Жизнь веселая выдалась – полгода в одиночной камере просидел, потом на германском фронте целую горсть георгиевских крестов получил. А их там даром не давали… Такое пережил, что другой, наверное, и улыбаться бы разучился…
Только отряд Лобова вернулся в особняк на Стрелецкой – забренчал телефонный звонок. Ближе других к массивному, в деревянном корпусе «эриксону», укрепленному на стене, сидел Тихон, протирал ветошкой затвор винтовки.
– Штаб? – спросили его шепотом.
– Штаб слушает.
– Срочно красногвардейцев к Продуправе!
– А что случилось?
– Высылайте, – услышал Тихон только одно слово, и разговор прервался – на другом конце поспешно повесили трубку.
Сообщил об услышанном командиру – и получил от него нагоняй:
– Зачем сунулся, если разговаривать по телефону не умеешь? Ничего толком не выяснил. Как теперь быть?
– Ехать надо, по пустякам бы не звонили, – буркнул Тихон.
Лобов задумался, сказал как бы про себя:
– Опять Продуправа. Толпа к ней рвалась, да не пустили…
Посмотрел на красногвардейцев, отогревающихся у буржуйки. Досталось им сегодня – глаза провалились, щеки обветрены, руки красные от мороза.
– Со мной пойдут десять человек! – решил он, приказал завести грузовой «фиат».
Когда подъехали к Продуправе, из-за угла к машине, размахивая винтовкой, бросился человек в башлыке и коротком пальто.
– Сидорин? – в темноте узнал командир рабочего с завода «Феникс», несшего здесь охрану. – Что стряслось?
– Беда, товарищ Лобов. Ворвались человек двадцать, не меньше. И все с револьверами. Я к телефону, вам позвонил.
– Почему не сказал, сколько их? От страха язык отнялся? – сердито выговорил Лобов, вылезая из кабины.
– Не успел. Уже по коридору шли – я в окно выпрыгнул. Смотрю – в проулке еще толпа.
Лобов выругался. Дернув фуражку за козырек, приказал выгружаться. Машину послал в штаб за подкреплением, а сам повел отряд туда, где собралась толпа.
– А как же эти, в Продуправе? – заволновался Сидорин.
– Потом выкурим…
Бежали вдоль заборов и стен домов по тропочке меж сугробов. Снег на улицах убирали плохо, домовладельцы распоряжения большевистского Совета саботировали. Редкие фонари испускали на морозе радужное сияние, освещали только небольшой кружок мерцающего снега под столбом.
Лобов топал впереди, втянув голову в поднятый воротник шинели, придерживая рукой тяжелую колодку маузера. Тихон следом за ним. Винтовку скинул с плеча, держал под мышкой.
Добежали до угла, а там крики, кто-то надрывается:
– Мы всегда за ревалюцию! И Стенька Разин, и Пугачев откель? Из нашего, из крестьянского классу. Они тады еще ревалюцию подымали. А где, спрашиваю, рабочие тады были? У них кишка тонка, они в лопухах сидели…
– Давайте на ту сторону, по одному. Ложись за железную ограду, – шепнул Лобов.
Перебежали, легли в снег, выставив винтовки поверх кирпичного цоколя ограды. Тихон зачерпнул полное голенище снегу, расшиб колено, когда падал у забора, чуть не охнул от боли.
На снегу боль быстро ослабла, зато холодом так всего и прошибает. И застуженные руки – как не свои, указательный палец примерзает к металлическому курку винтовки.
Напротив, в проулке, толпа, человек сто. Под фонарем высоченный мужик в заячьем треухе, в рваном полушубке орет:
– Мы, крестьяне, Расею кормим и поим, а нас совдепы со свету сживают! Хоть бери суму и иди по дворам побираться, хоть ложись и помирай! Будем терпеть аль нет?
– Долой продразверстку!
– Бей комиссаров!
– Красного петуха им!
– Сжечь Продуправу к чертовой матери!
– Тащи флягу карасину!..
Тихон вгляделся в толпу. Одеты по-деревенски, но добротно, тепло, – кто в дубленом полушубке, кто в тулупе из мазкой, окрашенной овчины. Все в валенках, в крепких сапогах. Лица, не в пример рабочим, сытые, лоснящиеся. Такие по дворам не побираются, сами на базаре втридорога дерут да еще обвесить норовят.
У нескольких винтовки, с десяток охотничьих ружей, человек у пяти обрезы. Некоторые и вовсе с пустыми руками, или, может, за пазухой, под полушубком, наган греется.
Узнал Тихон и того, под фонарем, а заячьем треухе. Подтолкнул командира в бок:
– Эсер Лаптев. Как вырядился, и не узнаешь – мужик мужиком…
Лобов мрачно прикидывал, как быть. Пока подоспеет подмога – наверняка зажгут Продуправу. Десять человек против ста, да еще в помещении человек двадцать, как говорил Сидорин. Но решился – иного выхода не было:
– Ребята! Целься в крыши… Залпом, по моей команде!..
На морозе глухо клацнули затворы, черные стволы пинтонок задрались вверх.
Лаптев заорал опять:
– Братья-крестьяне!..
Только раззявил рот, чтобы продолжить дальше, как Лобов коротко бросил команду:
– Пли!..
Красногвардейцы дружно пальнули – с крутых крыш взметнулся, посыпался снег. Резкий залп бичом стеганул по толпе. Она вздрогнула, отпрянула назад. Еще раз по толпе ударило эхо, отскочившее от широкой стены соседнего дома.
А Лобов командует снова:
– Пли!..
И еще залп по крышам. Фонарь закачался, пятно желтого света заскользило по стенам, по сугробам, выхватило из темноты поленницу дров.
Толпа шарахнулась в разные стороны.
Кто-то повалился в снег, по нему затопали ножищами. Упавший пронзительно и страшно заверещал, должно быть, поверив в смерть:
– Убили!..
Но Лаптев не растерялся, вертелся в толпе бесом, стрелял из нагана вверх, в ту сторону, откуда раздались залпы, бил бегущих по головам:
– Стой! Стой, сволочи!.. Их там немного! Голыми руками передушим!..
Несколько бородатых мужиков послушались его, залегли за поленницей. Началась беспорядочная ответная стрельба. Пули зазвенькали по металлическим прутьям ограды, вжали красногвардейцев в снег, загнали за кирпичные тумбы.
Если бы Лаптев знал, что здесь всего десять человек, толпа смяла бы их моментально.
– Головы не высовывать! – приказал Лобов.
Выстрелы становились все реже. И тут в конце улицы вспыхнули два светящихся глаза. Они увеличивались, приближались – это на полной скорости мчался автомобиль с подмогой. Затормозив, радиатором ткнулся в сугроб, из кузова посыпались красногвардейцы.
«Братья-крестьяне» бросились кто куда. Матерясь и размахивая руками, с наганом метался между ними Лаптев, пытался остановить. Но куда там! Мужики неслись мимо него, на бегу бросали в снег ружья, обрезы. Один, чтобы легче бежать, скинул даже овчинный тулуп.
Расстреляв патроны, Лаптев кинулся под арку дома, в темный двор. Тихон и Сидорин побежали за ним. Схватили за ноги, когда эсер пытался перелезть через забор. Лаптев оказался здоров, подмял обоих, в кровь расцарапал Сидорину лицо, Тихона – кулаком в поддых.
Опять повис на заборе, уже хотел перекинуться через него, но тут подоспел Лобов, подобрал лежавшую в снегу винтовку Тихона и ударом приклада оглушил эсера. Тот рухнул в сугроб.
Скрутили руки за спину, связали ремнем. Натерли снегом лицо, насыпали за ворот. Лаптев пришел в себя, начал ругаться, грозить.
– Заткнись, – отдышавшись, вяло бросил Сидорин. – Будешь вякать – насуем снегу в штаны, пугало огородное…
Лаптев съежился, замолчал. Усадили его в кузов грузовика.
Красногвардейцы из подкрепления арестовали еще полсотни кулаков, остальные рассеялись по городу.
Бежали и те, что заняли Продуправу. Они времени зря не теряли – втихомолку, пока Лаптев на улице голосил о потерянных свободах, пытались взломать сейф. Да не успели, в спешке растеряли по лестницам весь инструмент – зубила, сверла, ножовочные полотна.
В сейфе Продуправы, как Лобов узнал потом, было три миллиона рублей из тех, которые красногвардейцы по контрибуции собрали у городской буржуазии.
Но осталось неизвестным, что за люди заняли Продуправу – или уголовники, или эсеровские дружинники. На допросе Лаптев, скаля желтые зубы на вытянутом, лошадином лице, заявил, что никакого нападения не было. А раз в России свобода слова и собраний, то митинговать можно где хочешь и когда хочешь. И к фляге с керосином он лично никакого отношения не имеет.
Но оказалось, что имел. Выяснили это только весной…