bannerbannerbanner
Последний рейс «Фултона»

Борис Сударушкин
Последний рейс «Фултона»

Полная версия

Крах

Маслов понимал – «кампания» проиграна. Офицерские отряды дрались отчаянно, но в этом отчаянии была обреченность смертников.

Генерал сидел в штабе и не руководил, не приказывал, а только выслушивал доклады, кивал и думал об одном: час уже пробил, и надо спасать собственную седую голову. Второй раз большевики не помилуют. Ну, можно продержаться день, два, а дальше?.. Вся эта озверевшая штатская сволочь – лавочники, чиновники, сопливые гимназисты – вот-вот разбежится. Красные наступают по всем правилам, у них артиллерия, у них огромная поддержка в рабочих кварталах…

Генерал подписывал какие-то бумаги, а сам все думал. И ему показалось, что нашел выход.

Он вызвал одного из самых расторопных и осведомленных офицеров – ротмистра Поляровского.

– Где у нас этот… германский лейтенант?

– Председатель комиссии по делам военнопленных? – уточнил Поляровский.

– Он самый, – буркнул генерал, раздражаясь, что в таком деликатном деле ему приходится юлить даже перед ротмистром.

– Вместе со всеми военнопленными – в городском театре. Как вы помните, полковник Перхуров объявил Германии войну и перевел их из Спасских казарм…

– Чем они занимаются? – перебил Маслов.

– Грабят магазины, квартиры, – спокойно доложил Поляровский. – Кроме того, лейтенант Балк приютил в театре толпу обывателей. Конечно, не бескорыстно, за определенную мзду – берет мукой, сахаром и, наверное, драгоценностями.

Генерал брезгливо поморщился.

– Какие у нас с ним отношения? Не было ли столкновений?

– Полковник Перхуров приказал провести тщательную проверку личного состава. В результате несколько «покрасневших» военнопленных пришлось арестовать и отправить на баржу.

– Ну и как реагировал Балк?

– Он не в обиде. В приватной беседе говорил мне, что так и ему спокойней – некому теперь большевистской агитацией сбивать с толку других солдат.

– Разумный офицер, – похвалил Маслов. – Он честолюбив?

– Весьма. Лейтенантское звание его явно не устраивает.

Задумавшись, генерал забарабанил пальцами по столу.

– Приведите его сюда, – наконец сказал он.

– Под охраной?

– Нет. Постарайтесь по доброй воле.

– А если заартачится?

– Тогда приведите силой. Нам деликатничать некогда.

– Слушаюсь! – и Поляровский, козырнув, вышел из кабинета.

Генерал сразу же вызвал адъютанта.

– Передайте, чтобы все члены Военного совета немедленно явились на совещание…

…Лейтенант Балк изрядно перетрусил, когда к нему в артистическую уборную вломился русский офицер с белыми глазами убийцы. Балк лежал на продавленной козетке. И до того растерялся, что даже не встал. Но офицер довольно вежливо сообщил, что лейтенанта хочет видеть «главноначальствующий».

Балк успокоился и приказал денщику подать сапоги.

В последние дни театр превратился в склад-барахолку, где можно было увидеть и корзину с детским бельем, и тюки грубошерстного шинельного сукна, и даже часы в футляре красного дерева, с маятником, похожим на медный тазик. Лейтенант никак не мог понять, как предприимчивый немецкий фельдфебель сможет доставить этого монстра в несколько пудов в далекую Германию. Сам Балк был осмотрительнее – собирал ценности, которые можно унести в кармане.

Перевод из обжитых казарм в театр сначала огорчил лейтенанта. Но вскоре он понял – нет худа без добра, как говорят русские. Огненный фронт прорезал город у самых Спасских казарм, рядом, взметая булыжники, рвались снаряды. И теперь здание городского театра с толстенными стенами не казалось лейтенанту таким уж плохим, неустроенным местом – в нем безопасней, чем в казармах, можно было отсидеться в эти ужасные дни.

После того как снаряд пробил крышу гимназии Корсунской, на новое место перебрался и штаб. Теперь он находился в здании банка на Варваринской улице.

Балка ввели в вестибюль, где на полу валялись бумаги, штемпеля, рваные гроссбухи, сломанные счеты и даже – георгиевские кресты, которыми в начале мятежа награждали особо отличившихся. Перхуров где-то целый ящик раздобыл.

Поляровский пнул попавшийся под ногу крест, завернул в коридор. У стен спали со скатками под головами солдаты из караула; задрав тупоносые стволы, стояли пулеметы. У дверей кабинета главноначальствующего Поляровский вяло козырнул немецкому офицеру и исчез.

Как только лейтенант Балк вошел в кабинет, генерал Маслов открыл последнее заседание Военного совета:

– Господа! Если положение города на двенадцатый день после начала восстания было признано угрожающим, то на пятнадцатый день оно стало катастрофическим. Мы потеряли артиллерийские склады, мост через Волгу, вчера – Заволжье…

– Безобразие! – вставил Лаптев. – Заложили под мост двадцать пять пудов взрывчатки и не успели уничтожить его. Бежали, струсили.

– Вас бы туда! – огрызнулся один из офицеров штаба. – Артиллерийских снарядов нет, патронами от трехлинеек набиваем пулеметные ленты, да и они кончаются. А у красных бронепоезда, пушки…

– Вчера мы сделали последнюю попытку прорвать фронт у Романовской заставы, – опять заговорил генерал. – Кинули туда офяцеров-боевиков, но наступление захлебнулось. Полковник Перхуров по какой-то причине не смог исполнить задуманное – ударить красным в тыл…

Начальник контрразведки Сурепов язвительно произнес:

– Здесь собрались все свои, генерал. Полковник и не думал возвращаться сюда с подкреплением, как пытался нас уверить, а просто-напросто удрал.

– В придачу забрал из банка два с половиной миллиона рублей! – хмуро добавил Савинов. В эту холодную ночь тучный лидер городских меньшевиков исходил потом. – Эти деньги и нам бы пригодились…

Лаптев, несмотря на отчаянность ситуации, не мог скрыть завистливого восхищения:

– Ну, хват! Всех вокруг пальца обвел!

– Мы отклоняемся от обсуждения вопроса, ради которого собрались, – ладонью похлопал по столу Маслов. – Союзники, обещавшие высадить десант на Севере, не сдержали своего слова. Восстание в соседнем уездном городе, видимо, также не увенчалось успехом.

О судьбе господина Савинкова нам ничего неизвестно, можно предполагать самое худшее…

– Тоже не пропадет, вывернется, – желчно заметил Сурепов.

– Таким образом, нам неоткуда ждать помощи, – заупокойно продолжал генерал. – Фронт разваливается. Многие покинули свои боевые места и занимаются мародерством, перепились. Красные войдут в город с часу на час…

Барановская, словно задыхаясь, широко открыла рот. Деликатный немецкий офицер поспешно отвел глаза в сторону. Но и мужчины – опора мятежа – в эту ночь держались не лучше.

– О том, что нас всех ждет, каждый, вероятно, догадывается, – генерал сурово оглядел бледные лица собравшихся. – Если к рядовым участникам восстания большевики, может, и проявят снисхождение, то нам, господа, на поминовение надеяться нечего…

– Око за око, зуб за зуб, – хмыкнул Сурепов, разыгрывая угрюмое спокойствие.

В присутствии дамы пытался храбриться Менкер, но удавалось это плохо – поминутно облизывал пересохшие губы и затравленно озирался по сторонам.

– Может, использовать заключенных на барже? – как за соломинку ухватилась Барановская. – Договориться, что мы не расстреляем их, а взамен большевики пусть разрешат нам выехать из города…

– Вчера в проливной дождь баржа сорвалась с якоря и причалила в районе расположения красных. – Седовласый генерал с каким-то особым вниманием посмотрел на молоденького немецкого офицера и повысил дребезжащий голос: – Остался, господа, единственный выход – сдаться в плен Германской империи, с которой Северная Добровольческая армия, верная своему союзническому долгу, формально находится в состоянии войны…

Лейтенант Балк ждал чего угодно – только не этого. Правильно ли он понял генерала? Не подвело ли его знание русского языка?

– Я, видимо, не понял, герр-генерал, – наморщил он гладкий лоб. – Я есть сам военнопленный… Я не могу брать вас в плен. Мои зольдат безоружные…

– Из плена освобождаем, винтовками обеспечим. От вас требуется одно: взять нас в плен и с первым эшелоном отправить в Германию, спасти от большевистской мести.

– Мне надо думать, – растерялся Балк.

– Мой адъютант проводит вас в кабинет. Через четверть часа мы ждем ответа, – закончил Маслов.

Барановская молитвенно сложила на груди руки:

– Пожалейте нас, господин лейтенант! Мы не останемся в долгу…

Начальник контрразведки не выдержал этой мелодрамы и буркнул:

– Черт знает что!

Шаркая по ковру грязными сапогами, из угла в угол заходил по тесному кабинету. Остальные осуждающе посмотрели на Сурепова и опять – с мольбой и надеждой – на Балка.

Он кивнул всем сразу, вышел следом за адъютантом в соседнюю комнату.

«Какой-то бред, анекдот, – думал лейтенант, оставшись один. – Рассказать в Германии – никто не поверят… Они сошли с ума!..»

Но тут мысли Балка приняли новое направление. Кто он сейчас? Простой лейтенант, которых в Германской империи хоть пруд пруди, как говорят эти русские. И вот он, Балк, арестует в центре России целый штаб! Это произведет в Берлине небывалый эффект, повышение по службе обеспечено.

Это с одной стороны. А с другой стороны, рискованно, как бы большевики, а они люди решительные, за укрывательство мятежников его самого не расстреляли. Но ведь есть Брестский договор! – вспомнил лейтенант.

Ровно через четверть часа Балк решительно вошел в кабинет генерала. Все лица – блестящие от пота и белые, как гипсовые маски, – повернулись к нему. Маслов нервно потрогал газыри на черкеске, словно проверяя, на месте ли они.

Лейтенант щелкнул каблуками и торжественно объявил:

– Действуя от имени императора Вильгельма, объявляю вас, господа, военнопленными!

– Ура! – не к месту крикнул Савинов.

Генерал Маслов поморщился, с отвращением посмотрел на потного меньшевика и первый подошел к немецкому лейтенанту.

 

– С уважением, господин офицер, пожму вашу мужественную руку, – сказал он и добавил, прочитав тайные мысли лейтенанта: – Уверен, ваше начальство по достоинству оценит этот подвиг…

За генералом, строго соблюдая субординацию, к Балку по очереди подошли остальные. Барановская расчувствовалась, чмокнула немца в щеку:

– Спаситель! Спаситель вы наш!

И тут радужное настроение руководителей мятежа подпортило колючее замечание Сурепова – обрюзгшего, заросшего, как кабан, сивой щетиной:

– Христос в немецких портках?! Господи! До чего докатились! Не клюнут большевики на такую дешевую приманку. Знаю я их…

– Что вы предлагаете взамен? – с надеждой спросил Маслов.

Начальник контрразведки не ответил. Как бы давая всем понять, что он в этом спектакле не играет, заложил руки за спину и отвернулся к окну.

Во дворе штаба офицеры Сурепова сжигали документы контрразведки. Красное пламя освещало перемазанное гарью лицо Поляровского, руководившего этой последней операцией. Сурепов не сразу признал ротмистра – тот был уже в штатском. Мысленно начальник контрразведки похвалил сообразительного офицера, подумал: «И мне пора».

Савинов зачастил, тряся отвислым подбородком:

– Теперь, господа, нам надо помочь нашему спасителю-лейтенанту составить документ, на основании которого он возьмет нас в плен…

Пошли в ход самые напыщенные обороты. Балк даже обиделся в душе, что в текст обращения за его подписью ему не удалось вставить ни словечка.

Долго ломали головы над последней, завершающей фразой. И тут отличился Савинов, продиктовал с пафосом в голосе:

– «…Да займутся обыватели многострадального города вновь своими делами и заживут с полной надеждой на лучшее будущее!»

– Замечательно! – восхитилась Барановская.

Неожиданно Сурепов рассмеялся. Хохотал долго, до слез. Потом вытер глаза грязным носовым платком, положил фуражку и портупею с пустой кобурой на край стола.

– Простите, господа!.. Я на секунду… Прихватило…

После этого в штабе Сурепов больше не появился…

Занавес

Ночью обращение было отпечатано в типографии и расклеено по городу. По распоряжению генерала Маслова немецким солдатам выдали несколько трехлинеек со штыками, но без патронов и десяток «ремингтонов» с патронами, но без штыков.

Церемониал сдачи в плен состоялся в шесть часов утра на театральной площади. Офицеры штаба с белыми платками в руках вошли в кривобокий четырехугольник из немецких солдат, и он замкнулся.

Имевшие личное оружие, бросали его к ногам Балка.

Всего мимо лейтенанта прошествовало пятьдесят семь человек. Кроме офицеров штаба расщедрившийся Балк внес в список «военнопленных» ораву чиновника, студентов и лавочников, которые, побросав оружие, удачно смотались со своих позиций.

По приказу лейтенанта в честь капитуляции из «ремингтонов» был дан троекратный оружейный залп, едва услышанный в грохоте артиллерийской канонады.

Пленных, в соответствии с чинами и рангами, разместили в театре. Возле него встали исполнительные немецкие часовые, молча проклиная лейтенанта за то, что он выгнал их под обстрел.

Утром на город упала тишина. Из верхних окон театра Балк увидел, как, не встречая сопротивления, к центру стягиваются красноармейцы, рабочие с винтовками.

Дождавшись, когда они замкнули кольцо окружения и встали перед театром, с удивлением рассматривая немецких часовых в островерхих касках и шинелях мышиного цвета, лейтенант, чуть не споткнувшись в дверях, вышел на театральную площадь.

К нему сразу же направился человек в короткой тужурке, в сдвинутой на затылок мятой шляпе, на боку – парабеллум. За спиной у штатского – два здоровенных красноармейца с винтовками со штыками. И глаза у солдат как штыки, острые, холодные.

Лейтенант Балк уткнулся в развернутое обращение и громко, но запинаясь почти на каждом слове, начал зачитывать его:

– «Допущенная на основании Брестского договора правительством Российской Федеративной Республики и уполномоченная тем же правительством Германская комиссия номер четыре имеет честь оповестить следующее…»

Балк перевел дух, покосился на парламентера в тужурке. Тот стоял перед ним, покачиваясь с носков на каблуки; сунув руки в карманы. Посматривал то на обращение, то на гипсовых муз на фронтоне театра. И непонятно было – то ли он слушает лейтенанта, то ли нет. А у солдат вид все тот же – так бы на штыки немецкого офицера и подняли, только мигни им этот, в тужурке.

Балк невольно поежился, продолжил:

– «…Штаб Северной Добровольческой армии объявил восьмого июля сего годе, что Добровольческая армия находится с Германской империей в состоянии войны. Так как военные операции не привели к желательным результатам, и дабы избегнуть дальнейших разрушений города и избавить жителей от неисчислимых бедствий, штаб Северной Добровольческой армии двадцать первого июля предложил Германской комиссии номер четыре сдаться ей в плен. Германская комиссия приняла предложение…»

Тут человек в тужурке негромко, но уверенно перебил Балка:

– Господин немецкий офицер. Мы уже ознакомились с этим обращением, расклеенным по городу. У нас будет только один вопрос. Вы готовы ответить?

– Да, конечно, – ответил лейтенант, успокоенный миролюбивым тоном красного парламентера.

– Ваши солдаты, господин немецкий офицер, вооружены русскими винтовками. Как они оказались у вас?

Этого вопроса Балк не ожидал, растерялся. Как ответить? Сказать правду, что винтовками их снабдили по приказу Маслова? Нет, это говорить никак нельзя.

– Мои зольдаты взяли винтовки в арсенал, – с достоинством произнес лейтенант.

Человек в тужурке усмехнулся.

– Значит, вы похитили оружие, принадлежавшее Советскому государству.

– Это не так! – как ужаленный, дернулся лейтенант.

– Нет, так. С захвата артиллерийского склада, между прочим, началось это контрреволюционное выступление. Мы можем и ваши действия рассматривать как мятеж против советской власти. Это во-первых. Во-вторых, вы укрываете мятежников и, следовательно, присоединяетесь к ним.

Лейтенант Балк взмок, выслушав эти обвинения. Поспешно вставил:

– Брестский договор предусматривает…

– Ваши действия не предусмотрены Брестским договором! Это договор о мире, а вы, господин немецкий офицер, нарушили условия мира, вооруженным путем вмешиваетесь во внутренние дела нашего государства…

– Это не так! – снова повторил лейтенант, не в силах подыскать более убедительные доводы. – Мы будем жаловаться мой император… Вы должны принять наш обращение…

– А что не принять? Примем. – Парламентер взял листок с обращением, потом оторвал от него узкую полосу, свернул козью ножку. Красноармеец из-за спины протянул кисет с махоркой.

– Даю вам пять минут, – с удовольствием затянувшись, сказал человек в тужурке. – Если не сложите оружие и не выдадите участников мятежа – театр будет взят штурмом. И уж тогда пеняйте на себя…

Лейтенант Балк не понял, что такое «пеняйте на себя», но догадался – хорошего это не сулит. Вспомнил: генерал Маслов дал ему на размышление четверть часа. Этот, в тужурке, дает только пять минут. И по его решительному виду легко понять – не добавит ни секунды лишней.

Да и о чем тут думать? И так все ясно – затея генерала провалилась. Это был не тот случай, когда в один день можно сделать карьеру. Тут уж не до спасения заговорщиков, как бы самому не получить пулю в лоб.

Рассудив так, лейтенант важно заявил:

– Мы принимаем ваш требования. С условием, что немецкий зольдат в ближайший время будет отправлен на родина!

– Скатертью дорожка, – опять непонятно для Балка, но явно с каким-то недобрым намеком произнес парламентер.

И вот красноармейцы и вооруженные рабочие выводят на театральную площадь офицеров штаба и жалких вояк из обывателей, которые помогали золотопогонникам топить свой город в крови…

Часть третья. Коллеги

Возвращение

Домой они возвращались втроем – Резов, Коркин и Тихон. Механик опирался на палку. Врач в госпитале сказал: еще немного – и без ноги бы остался.

По уцелевшему американскому мосту с деревянным, исклеванным пулями настилом перешли Которосль. Стены Духовной консистории слева испещрены пулеметными очередями, угол Богородской башни Спасского монастыря выворочен артиллерийским снарядом. Точным попаданием сметена верхушка колокольни церкви Богоявления из красного, словно окровавленного, кирпича с зелеными изразцами.

Гимназия Корсунской с провалившейся крышей будто присела, смотрит на Которосль темными глазницами выбитых окон, из которых ветер выкидывает обрывки бумаг и серый пепел. Корпус Гостиного Двора, выходящий на Богоявленскую площадь, разрушен до фундамента.

Возле Масленого пролома работала столовая, к ней тянулась молчаливая очередь. На многих жителях – стеганые солдатские куртки, выданные из интендантских складов.

На углу Сретенской купили городскую газету «Известия Военно-революционного комитета». Почти половина четвертой страницы – списки тех, у кого пропали паспорта. В самом низу – первое объявление: «Зубной врач Флексер возобновил прием больных».

Город медленно приходил в себя.

Возле Знаменских ворот улицу перегородил завал. На расчистку в порядке трудовой повинности мобилизовали городских обывателей: кто в чиновничьей фуражке и фартуке, занятом у дворника, кто в шляпе и куцем пиджачке с чужого плеча.

Тяжелое похмелье выдалось обывателю. Как хлестким ветром сухие листья с бульвара, выдуло из города тех, кто обещал свободную жизнь без Советов. Где они теперь, эти речистые «защитники» родины и свободы? Одних суровым судом покарала Особая следственная комиссия, другие, вроде Перхурова, смотались из города раньше, чем его взяли красные. А ему – обывателю – бежать некуда. Вот и таскай кирпичи, бревна, распутывай колючую проволоку, которой опутали город «защитнички».

А какие радужные были надежды! Проснулся обыватель утром шестого июля – ни тебе большевиков, ни тебе Совдепов. Свобода. Вышел из дома – по улице арестованных гонят. Плюнешь кому-нибудь в физию или вдаришь как следует – сразу себя подданным Российской империи почувствуешь.

Потом к штабу сходишь, там потолкаешься. Разговоры – одно удовольствие, слова-то какие приятственные – городской, голова, ваше превосходительство. Спросишь у офицера:

– Как наши успехи, господин поручик?

– Весь город у нас руках, кроме Полушкиной рощи, – отвечает. – Там засела банда большевиков-фанатиков. Вышибаем.

– А что слышно о союзниках?

– Через три часа прибудут англичане.

– А в Москве как?

– Ленин арестован, Дзержинский убит.

– Теперь, поди, все будет: и хлеб, и сахар, и порядок?

– Мы объявляем свободную торговлю, так что насчет пропитания не беспокойтесь. А уж насчет порядка – и не спрашивайте. Наведем шелковый, ни одного большевика в живых не оставим!..

День проходит – из Лондона англичане на аэропланах так и не прилетели. Зато на завтра французов обещают. А реляции какие печатают – зачитаешься:

«Сегодня ночью удалось вывести с передовых линий один из броневиков противника. Работы по извлечению двух других продолжаются».

Коротко и ясно – у большевиков только два броневика осталось. На другой день опять бежишь к штабу:

«Противник перенес огонь на левый берег Волги, очевидно потесненный действующими там нашими отрядами».

Все понятно – к городу подходят новые части Добровольческой армии. А французы с англичанами что-то замешкались, так и не прилетели. Говорят, от них даже квартирьеры были, да быстро уехали, хоть бы одним глазком на них посмотреть.

Тянут резину союзники. С такими темпами будут продвигаться, так раньше немцы придут. Впрочем, какая разница? Только бы не большевики. Что там штаб сообщает?

«На передовых линиях минувшие сутки перестрелка и поиск разведчиков. С рассветом противник вновь начал бомбардировать центральную часть города. Бомбардировка, не причиняя городу большого вреда, рассчитана только на угнетение духа граждан, утомленных осадой».

Ничего себе – не причинила вреда: пожары не утихают, жена на улицу едва отпустила. Когда же это кончится, черт возьми! Где же проклятые союзники? Ну-ка, нет ли чего нового в газетке.

«Благодаря энергичной и сплоченной работе всех общественных организаций снабжение граждан продовольствием, водой и медицинской помощью, несмотря на невероятные трудности работы, успешно налаживается. Необходимо собрать силы духа еще на немного дней, перенесенные испытания к этому обязывают. Торжество свободы близко!»

 

Хм, близко… Федот, да не тот – красные полки близко, а не торжество свободы. Нашли чем хвастать – снабжением… Ни воды, ни хлеба в лавках, хорошо – собственные запасы не иссякли. Пьяные офицеры по квартирам ходят, отбирают паспорта, драгоценности. Во имя чего я страдал? С какой стати я – человек, далекий от политики, – подвергался всем этим ужасам? Почему я должен расплачиваться за безумство горстки заговорщиков? – спрашивал себя городской обыватель. Но, побурчав, опять лелеял тайную мечту о крахе советской власти, снова тешил себя слухами:

«Слышали – чехословаки Кострому взяли, сюда идут…»

«Точные сведения – в Вологде не то французы, не то англичане».

«Сосед рассказывал – у Колчака в Сибири одних аэропланов тыща…»

Так ничему и не научил мятеж городского обывателя…

Семеновским спуском подошли к причалу. И остановились – у берега покачивалась на волне старенькая неутомимая «Пчелка». Пузатые кожуха прострелены, обшарпаны. Корма будто бы еще ниже осела в воду. Веревочные кранцы по бортам порваны в клочья.

Незнакомый конопатый мальчишка-матрос окатывал палубу из ведра. Тихон поднялся в рубку. Рулевой в вылинявшей тельняшке и засученных штанах, ругаясь, протирал грязные стекла рубки:

– Весь пароход загадили беляки. Еще бы неделю ихняя власть продержалась – клопов бы с тараканами развели… Сегодня встретил одного, на почте, мозгляк, работал. Все радовался, офицерам уря кричал. А нынче с метлой улицу подметает. Спрашиваю его: кончились твои господа-то, отвеселился? А он мне, подлец, отвечает: слава богу, что настоящая власть вернулась. И на старуху, говорит, бывает проруха, прозрели мы…

Старичок-капитан уныло жевал горбушку с луковицей. Думая о своем, сипло проговорил:

– Ладно, хоть двигатель не загубили… Тебе чего, товарищ? – спросил он Тихона.

– У вас был матросом один парнишка. Низенький такой, ушастый. Где он?

– А ты кто ему будешь?

Пришлось рассказать о красногвардейском отряде, о барже, о встрече в мятеж.

– Нет больше Витюшки, – выслушав Тихона, мрачно сказал старик. – Явились беляки, привязали колосник на шею – и в Волгу…

– За что?!

– Как мятеж начался, я решил рук не марать, больным прикинулся. Старухе своей наказал: ежели за мной придут – говори, что в тифу. За меня тут помощник заправлял…

– Пьянь-человек, но никто не думал, что сволочь, – добавил рулевой.

– Витька и доложись ему: снимем заключенных с баржи – да к красным… А помощник – в контрразведку, пришли оттуда двое. Вот такие дела, красногвардеец…

Тихон спустился на палубу. Белесая, словно поседевшая от всего увиденного, Волга лежала между дымных берегов, стянутых железным мостом. Резов и Коркин сидели на лавке у борта, смотрели в сторону Волжской башни, возле которой на барже смерти под обстрелом и от голода погибло пятеро заволжских рабочих. Всего спаслось только сто девять узников.

С пристани, договорившись встретиться в райкоме, разошлись по домам.

Вот и улица, по которой совсем недавно, зеленой и солнечной, шагал Тихон с Сережкой Колпиным. Трудно было узнать ее сейчас – деревья стоят голые, обгоревшие, будто скорчившиеся от огня. Некоторые дома полуразрушены, с обугленными срубами. А иных и вовсе нет – торчит посреди черного пожарища только потрескавшаяся печь с трубой.

Родительский дом цел, устоял. Но двери и оконные рамы распахнуты настежь, стекла выбиты. Калитка палисадника сорвана с петель и валяется в стороне. Рядом – распотрошенная подушка в ситцевой наволочке в горошек.

Сердце у Тихона упало. Приостановился, бегом вскочил на крыльцо. Замер на пороге – стулья и стол изломаны, посуда разбита, фотографии со стены и книги с полки раскиданы по грязному, затоптанному полу… И ни души…

Тихон опустился на уцелевшую скамейку, обхватил голову руками. Где искать мать и сестру? Живы ли? Кто устроил этот погром?

Из соседнего дома донесся надрывный женский плач. Тихон бросился туда – в пустой, разграбленной квартире Колпиных плакала мать Сережки.

Подняла голову, перекрестилась.

– Господи! Ты ли это, Тихон? Не чудишься ли?.. Ведь мы думали – тебя расстреляли.

– Стреляли, да не попали.

– Как же ты в живых-то остался? – не верила глазам женщина.

– Чудом, тетя Катя.

– Натерпелся, видать?..

– Всякое было… А Сережка где?

Женщина вскинула к лицу костлявые темные руки, закачалась из стороны в сторону.

– Убили Сереженьку, – заголосила она, задрожали худые, острые плечи. Не сразу смогла рассказать, что Алумов дознался, кто привел толпу к фабрике, и пришел в дом Колпиных с офицерами.

Сереженьке промолчать бы, синяки-то на молодом быстро сходят. А он не стерпел, Алумова обозвал по-всякому – изверг этот в Сереженьку из своего оружия все пули выпустил. Как я с ума не сошла! Лучше бы он этими пулями и меня вместе с сыночком убил, – опять затряслась в рыданиях женщина.

Не знал Тихон, какими словами успокоить ее. Да и не было таких.

– Неужели Алумов после такого злодейства в живых останется? – с ужасом заглядывала ему в лицо мать Сережки. – Неужели его Господь не накажет?

– Слово вам даю, тетя Катя: если жив Алумов – поймаю гада, сам пристрелю.

– Господь тебя простит, – вытерла женщина слезы.

– А где мои? Что с ними?

– Неделю назад живы были. А потом и к ним Алумов заявился. Сказал, что тебя расстреляли. С матерью плохо стало. А этот леший пообещал вечером с офицерами прийти, поминки справить. Вот они с Ниной в лес и подались. Многие так сделали, но пока еще с нашей улицы никто не вернулся. Видать, боятся. Не знают еще, кто в Заволжье – белые или красные.

– А что же вы, тетя Катя, сразу не убежали, как мятеж начался?

– Говорила я Сереженьке – быть беде. А он одно заладил: стыдно мне, что я в такое время все в сторонке стоял, а прятаться и совсем плохо будет.

– Кто в домах похозяйничал? Тоже Алумов с офицерами?

– Как тебе сказать?.. Не одни офицеры, к ним всякой шпаны да ворья прибилось. Дома-то брошенные. И на мое старье позарились…

Ночевал Тихон в квартире Колпиных. В своем доме, мрачном и обворованном, оставаться одному было тоскливо. Без сна лежал на Сережкиной кровати.

Сестра вернулась утром. Тихон видел из окна, как Нина, повязанная черным платком, подошла к крыльцу их дома и опустилась на ступеньку, узелок рядом уронило.

Тихон выбежал, застыл перед сестрой, боясь приблизиться к ней и услышать то, о чем уже догадался. Нина подняла на него глаза, испуганно попятилась. Стоял перед ней худущий парень в старой армейской гимнастерке, в латаных штанах, в солдатских обмотках. Так Тихона вырядили в госпитале, не до форсу было. Взял что дали, что по размеру подошло.

– Это я, Нина, я, – шагнул к сестре Тихон.

Она бросилась ему на шею, заплакала навзрыд.

– Тиша, родненький! Мама-то наша померла…

Так на Тихона свалилось еще одно горе, самое страшное. Не выдержало материнское сердце тяжкой вести, которую принес в дом Алумов.

Похоронили ее у деревни в пяти километрах от Заволжья. В тот же день Нина и Тихон сходили на сельское кладбище, обложили могилу дерном, пересадили на нее цветы, которые мать выращивала под окнами их опустевшего дома.

На обратном пути Нина жалобно промолвила:

– Не могу я, Тихон, здесь оставаться. Уеду.

– Куда? Кругом столько горя, столько людей без крыши над головой. А у нас хоть дом цел.

– Дядя Коля на ткацкой фабрике работал. Если жив, может, устроит. Невмоготу мне здесь. Как бы чего не случилось со мной…

И с такой тоской она это сказала, что Тихон и сам испугался за сестру. Отвез ее за Которосль, в Новую деревню. К счастью, беда не коснулась дома дяди.

В Заволжье Тихон вернулся один и окончательно перебрался жить к матери Сережки Колпина.

– За сына будешь мне, – просто сказала она. – Если ни о ком не заботиться, так зачем и жить…

Достала с полатей узел, выложила чистую сатиновую рубашку, черные суконные брюки, крепкие австрийские ботинки.

– Носи, Тиша, не брезгуй. Сережино это… Солдатская рубаха твоя и одной стирки не выдержит, расползется.

Родительский дом Тихон отдал погорельцам.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru