– …Так вот, – собрался я с духом, – я хочу спросить о кульках.
– О каких кульках?
– Об упаковке. Точнее – о листках, из которых делались кульки для продажи вишен. На этих листках обнаружил я записи…
– А-а-а… Так вот зачем вы пожаловали… А зачем же говорите: Таня, Таня? Так что же, товарищ корреспондент, скажите прямо: агитация, злостная пропаганда какая была на листках? Конечно, документ от газеты вы нам предъявите… Потом… Отвечай, сестра! Что за листки ты хранишь? Откуда они у тебя? Прямо говори! Мы кто? Мы советские люди. Такие же, как вы, товарищ корреспондент.
– Я ведь сказал: я вовсе не корреспондент, просто написал в газету…
– Понимаю, понимаю, извините. Так говори же, сестра, что за листки у тебя?
– И скажу! И отвечу! – затараторила хозяйка. – Мой покойный Иван Гаврилович как был лесником, так охапками приносил такие листки… из санатория… Там когда-то имение было. Важные господа при царе жили. От них одни только бумаги остались… А Иван Гаврилович эти бумаги для оклейки вот этих стен приносил, чтоб по ним ну… шпалеры, обои пустить…
– Так знайте же, – не удержался я, – на этих листках, может, записана тайна тысячелетней жизни!
– Тысячелетней, говорите? Ага! А грибки в маринаде на вас смотрят, товарищ корреспондент. Хороши грибки в маринаде под «Столичную». Выпьем. Вот и долголетие будет!
– Послушайте же, – попытался я урезонить Валентина Степановича, – очень важные листки для науки, для людей…
– Ясно, товарищ корреспондент, все ясно. – Тут Валентин Степанович вдруг глянул в окно: – Сестра! Клавдия! Кролики-то твои из клеток побежали… Скорей!
Брат и сестра переглянулись и поспешно вышли из домика.
«Что делать? Как убедить этих людей, как получить от них все листки?..» – мучительно раздумывал я.
За столом с отсутствующим лицом сидела жена Валентина Степановича.
Я тоже молчал. Время тянулось невероятно медленно. Казалось, прошли не минуты, а часы.
– Ну и кролики! Беда с ними, едва в клетку загнали, – громко воскликнул Валентин Степанович, входя в домик вместе с сестрой.
– А хочу я вам сказать… – вдруг на певучий лад заговорила хозяйка дома, – хочу сказать: моей Тани не ждите. Конечно, угощайтесь, мы гостям рады, но Таня с женихом по выставкам гуляет… А насчет листков вот что получается. Со всей душой их дала бы вам. Но на рынке – сами знаете: то одному надо творог завернуть, то другому – зеленый лук, третьему – крыжовник… Продаешь, а рядом соседка попросит. Разве откажешь? Ну, и раздала все листки. Так что не беспокойтесь. Кто ж их знал, что те листки понадобятся.
Я молча поднялся.
– Не повезло вам, товарищ корреспондент, – сказал сочувственно Валентин Степанович.
– Я же не корреспондент. Я, собственно…
Хозяйка и ее брат, продолжая что-то говорить, проводили меня до калитки. За мной с резким стуком задвинулась щеколда.
А на плотине, изогнув шею, мне вслед злобно прошипел гусак.
– Как я напутал! Как напутал! – терзался я, тяжело поднимаясь по лестнице.
Не зажигая огня, не глядя на кота Топа, который трогал меня лапкой, сидел я в пустой квартире. Окна были раскрыты на тихую Ленивку. В комнатах становилось все темнее и темнее. Я сидел, уронив руки на резные деревянные поручни кресла, поддерживаемые арапчатами, которые, по воле резчика, смеялись. Надо мной?
Вот, шурша, под окном пробегает машина – она спешит к своей цели. Вот на Москве-реке коротко прогудел пароходик. На нем катаются москвичи; их конкретная цель – отдых. Все кругом имеет какую-то свою «целевую установку». А я? К чему мне стремиться?
– Какая бессмыслица! Какая нелепая трата времени!.. – вздыхал я.
Наконец я поднялся с кресла.
Зажечь лампу. Взяться за работу. Пожалуй, за этот тяжелый пакет – рукопись начинающего автора. Буду читать.
Зазвонил телефон. Резко и настойчиво. Я нехотя снял трубку.
– Слушаю!
– Мне Григория Александровича!
– Я у телефона. Кто говорит?
– Таня… Бобылева Таня.
– Таня?! Откуда вы говорите?
– Из Шелковки. С почты. Простите меня. Виновата. Обещала вас встретить у калитки нашего дома в Шелковке. Опоздала по уважительной причине: утром пошла было с моим другом, художником Петей, и его товарищами на выставку в Пушкинский музей. Знаете, верно? Так вот, очередь была страшная. Мы подумали-подумали: а не пойти ли нам в загс? Так и решили. Заняли очередь на выставку, а сами побежали в загс. Подали заявление. Теперь – все. Пусть мамд как хочет. Не отступлюсь. Это вам спасибо. Хоть вы с мамой и не говорили про то мое дело, а меня крепко поддержали своим рассказом в газете. Так что спасибо вам все-таки большое.
– Хорошо, хорошо. Но скажите мне поскорее, как там у вас…
Но Таня меня не слушает.
– Из загса я уж на выставку не пошла, а на всех скоростях полетела в метро, а из метро – на автобус. Думала, успею. Просчиталась самую малость. Такая досадища! Примчалась домой – вы уже ушли, а мама и дядя Валентин Степанович растапливают русскую печь у дачников. Вы им сказали, что печатаетесь в газете, приехали за какими-то листками. Дядя и перепугался. Он что-то был раньше с газетчиками не в ладу. Вот они с мамой и решили: от греха подальше… Лучше пожечь все листки.
– И сожгли?! – вскричал я, схватившись за голову.
– Только начинали. А как я поняла, у вас есть какой-то интерес (может, я не так выразилась – тогда извиняюсь) к этим упаковочным листкам, так я сразу же накричала на мать, на дядю, раскидала щепки и поленья. Листки выхватила из пламени – и сразу в пакет. Звоню вам по телефону с почты. Завтра привезу самолично. С утра пораньше. Все. Пока все.
Телефон умолк.
А я… я стоял у телефона и машинально поглаживал его рукой. Какой ты добрый, старый телефон!
И вечерняя темь мне казалась белым светом.
Нет, это не сон: Таня Бобылева сдержала обещание.
Утром передо мной лежали листки, вытащенные из горящей печки. Те самые листки, из которых женщина в кофте с разными пуговицами, продавая вишни, сворачивала кульки.
Позабыв обо всем на свете, я схватил первый попавшийся листок. Оказалась переписка двух врачей-психиатров. Я погрузился в чтение.
И предстал предо мною совсем иной мир.
14 так, я прочел первый попавшийся листок. Взялся за другой и сразу увидел: листки перепутаны. Не мудрено: верно, очень торопливо пихали их в огонь проворные руки мамаши и дядюшки Тани Бобылевой в Шелковке!
Я стал осторожно разбирать листки. Одни обгорели но краям – огонь русской печки едва лизнул их; другие по коробились, почернели и ломались при первом прикоснове нии.
Терпеливо подбирал я эти драгоценные нолуистлевшие листки. И вот прочитал:
«Дорогой мой друг и коллега
Степан Иванович!
Жду твоего врачебного и товарищеского совета.
Мне, как тюремному врачу, надлежит обосновать медицинское заключение о действительной душевной болезни политического преступника Веригина, по образованию медика, обвиняемого в действиях, направленных к возмущению в народе и в войсках. Для меня, как эксперта, его болезнь столь же бесспорна, сколь бесспорен для суда факт свершения тяжкого государственного преступления оным человеком.
Твой Николай Озеров.
Прилагаю запись моей первой беседы с Веригиным.
Я пришел в тюремную камеру, чтоб освидетельствовать Веригина по поводу его вменяемости и дать экспертное заключение.
Арестант встретил меня вопросительным взглядом. Я отрекомендовался и спросил, как его здоровье.
– Дважды два… дважды два… Произнесите, доктор, произнесите же только эти два слова, – неожиданно, но очень настойчиво сказал Веригин, не ответив на мой вопрос. – Итак, дважды два? – повторил он. Взгляд заключенного сделался насмешливо-выжидательным.
– Хорошо, хорошо господин Веригин, – поспешно сказал я. – Сейчас произнесу эти два слова. Но, пожалуйста, напомните мне, какой сегодня день?
– А-а… Вы вот о чем! Чаадаева объявили безумцем… И Чацкого, конечно, сочли сумасшедшим… Так вы, доктор, по поручению начальства пришли ко мне в камеру, чтоб проверить, в своем ли я уме. Не так ли? – Ясная, веселая улыбка преобразила лицо Веригина. – Извольте! Отвечу на ваш вопрос. Сегодня среда. 15 июля 1858 года. По святцам это день святого равноапостольного князя Владимира, а попросту – именины. Что? Удовлетворены? Верно?
– Верно.
– Ну, а теперь, доктор, повторите за мной: дважды два.
– Что ж, извольте. Дважды два…
– Стоп! Довольно, доктор, сознайтесь: чуть вы произнесете эти два слова – «дважды два», – как тут же в голове возникло и третье слово: четыре.
– Ну что же? Где дважды два, там и четыре. Но не понимаю, к чему вы клоните.
– А вот к чему: чуть подумал «дважды два», как готово слово «четыре». Слово «низ» тотчас же вызывает в сознании людей слово «верх», при слове «свет» немедленно появляется слово «тьма», слово «да» сейчас же родит слово «нет», «день» – «ночь». Их много, таких непременных слов. А вот на слово «жизнь» тотчас у всех людей на свете мысленно возникает слово «смерть».
– Да, господин Веригин, где жизнь, там и смерть. Жизнь кончается смертью.
– Обязательно? Навсегда?
– Как дважды два – четыре.
– Так нет же! Настанет время, и наши потомки будут вспоминать нас и жалеть, что наш век был так короток и они не смогли увидеть нас.
– Вы хотите сказать…
– Я понял, как распорядиться со смертью.
– Так расскажите.
– Амеба не знает трупа, – медленно начал Веригин. – Она бессмертна. Один ученый подсчитал: от одной особи ресничной инфузории тысячу триста восемьдесят четыре поколения. Ну и прекратил счет. А человеку отпущено семьдесят, самое большее – сто лет. Природа «даровала» человеку разум, ассоциации, волю, но укоротила жизнь.
– Теперь ответьте мне на два вопроса, – сказал я. – Первый вопрос: вы хотите, чтоб человек жил вечно? Ищете бессмертие?
– О нет! – живо отозвался Веригин. – Вечно живут только боги, выдуманные людьми. А я… я ищу (и найду) то тысячелетие, что природа отобрала от человека. Счет веду на тысячу лет.
Почему на тысячу, а не на миллионы… миллиарды?
– А потому, что в природе есть такой счет. Вот секвойя: часы жизни этого дерева природа завела даже не на одну тысячу лет. Ну, это особый разговор.
– Теперь, коллега Веригин, второй вопрос: как вы думаете даровать человеку тысячелетнюю жизнь?
– Исхожу вот из чего. Вы врач, и я врач. Видим – человек болен. А что такое болезнь? Это значит – упала, ослабела энергия сопротивления организма какому-то внешнему или внутреннему воздействию. Но вот человек умирает. Значит, он износился, источник энергии прекратился. Энергия иссякла. А я нашел то необходимое, чтоб восстановить эти живые единицы, этот источник энергии.
– Так-то так, – говорю я, – но все это теория, а на практике как? Чем думаете вы отменить закон бытия?
– В то утро, 15 июля 1855 года, на моих глазах произошло событие. И событие это подсказало мне мою догадку.
– Как отодвинуть смерть на тысячелетие?
– Да. Так. Только вся беда в том, что…
Тут вошел унтер и доложил, что арестанта вызывает следователь.
На этом беседа оборвалась».
«Дорогой Степан Иванович!
Душевно признателен тебе за дружескую готовность помочь мне в моем ответственном казусе.
Следуя просьбе твоей, спешу выслать тебе в самой точной форме описание обстановки жизни больного политического преступника Веригина. Фамилия, имя, отчество. Веригин Дмитрий Дмитриевич. Родители (вопрос наследственности). Воспитание Д. Д. Веригина. Какие способности преобладали у Веригина в раннем детстве? Кого из деятелей наука Веригин считал для себя образцовыми? Какой писатель или поэт был у него самым любимым? Почему? Где Веригин учился? Отец – врач. Мать – дочь инженера-путейца. Никаких отклонений от душевной нормы ни по отцовской линии, ни по материнской не наблюдалось. Родители Веригина, воспитывая в ребенке натуралиста, развивали в нем жажду познания природы и дар удивления перед ее тайнами. «Удивиться – открыть – победить» – вот таков был завет родителей сыну. Естественные и математические. Отца ботаники Теофраста и великого хирурга Николая Ивановича Пирогова. Пушкин. Овидий. Считает, что Пушкин многообразен, как природа в ее вечной изменчивости. Овидия признал своим за его «Метаморфозы», за поэтические образцы бесконечных видоизменений. Сначала дома. Отец преподавал ему математику и занимался с ним Энтомологией по Реомюру. Мать учила его языкам и музыке. Даже была уверена, что из него выйдет композитор. Он сдал экстерном за курс гимназии. А после занимался на медицинском и слушал лекции. Окончил ли университет? Что делал после университета? А после Севастополя? Почему задержан и отдан под суд. На физико-математическом факультете университета в Москве. После сдачи всех экзаменов, получив диплом врача-хирурга, покинул университет. Севастопольская кампания. Там под руководством Пирогова приступил к операциям. Врачевал в одном из уездов Российской империи. После войны бывал за границей. В Лондоне встречался с Герценом и Огаревым. Огарев был ему ближе, чем Герцен. К тому же с Огаревым он был знаком, был дружен еще в университете. Однако от Герцена получал прокламации и воззвания. Прибыв в Россию, стал распространять эту литературу в казармах среди офицеров. Но кто-то выдал его полиции.
Конечно же, дорогой Степан Иванович, я врач, а но следователь – и не напрямик задавал вопросы подсудимому. Этот «материал», извлеченный из моих бесед с Веригиным, я представил в виде вопросов и ответов только для твоего удобства и в целях лучшего понимания сути дела, чтоб тебе виднее была больная точка его души.
Продолжаю запись моей беседы с Веригиным.
– Так вот, Дмитрий Дмитриевич, расскажите мне о вашей догадке, – начал я. – Как она выглядит?
– Она связана с ростом цветка под мелодию моей флейты.
«Похоже, он заговаривается. Плохо дело!» – подумал яу но переспросил:
– Как вы сказали? Цветок рос под мелодию?
Веригин как-то замялся. Смутился. Лицо его стяло задумчивым.
– Это длинная история, доктор, но я вижу, что вы не торопитесь. Пожалуй, я все-таки попробую. Когда в детстве я с отцом ходил по полям и лесам, отец много говорил мне о растениях. О том, что они наши друзья и помощники. «Не было бы растений – не было бы кислорода, – говорил он. – А лекарства? Большинство их приготовляется из трав, плодов, листьев». Мой отец был убежден, что в растительном мире есть средство от всех болезней – туберкулеза, рака, проказы, чумы…
Мать поддерживала отца, но шла еще дальше. Она уверяла, что растения чувствуют ласку и отвечают на нее – их листья делаются крупнее, цветы ярче. «Они мне улыбаются», – говорила мама. Отец смеялся.
Мне было лет одиннадцать, когда мы с отцом пошли на охоту. Присели отдохнуть на краю болота. Отец показал мне растение, которое поедает насекомых, – росянку. Впервые узнал я о хищных растениях. Меня это поразило. Я поверил во всеобъемлемость растений, в их могущество, в их родство со всей природой, а значит, и с нами. Моя мать умерла, когда я еще не закончил курс наук в университете. Я очень любил свою мать, и ее преждевременная смерть меня потрясла. Вероятно, в это время у меня и появилась мечта о продлении жизни человека.
Веригин замолчал, прикрыв глаза рукой.
Я тихо вышел из камеры».
«Назавтра я опять посетил Веригина.
– Вы, кажется, еще что-то хотели поведать мне, Дмитрий Дмитриевич?
На лицо Веригина набежала тень:
– Вы правы, доктор. Я еще не все рассказал вам. Только вот не знаю, стоит ли говорить. Я и сам в это и верю, и не верю. Часто после бессонной ночи в хирургическом бараке я под утро приходил на берег моря. Туда, где на самом обрыве росли сосна и три куста иван-чая,
Веригин умолк. Словно забыл обо мне.
– Что же дальше? – тихо спросил я.
– Так вот, – встрепенулся он, – я часто приходил к этому обрыву. И знаете, доктор, со мной всегда была вот эта маленькая флейта. И я, чтобы передохнуть, играл одну любимую мелодию. Я сам ее сочинил. Я играл, и казалось мне, что я не один, что кусты иван-чая прислушиваются к моей мелодии. И больше того – однажды мне показалось, что (поверьте, доктор!) какому кусту чаще играешь, тот лучше растет. Поднимается выше других. Да, да… словно слушает и под мелодию растет. Поверьте мне: не один и не два раза я приходил к этим трем кустам иванчая.
– Кипрей? Обыкновенный кипрей?
– Да. Кипрей. Или иван-чай.
– И растет под мелодию?
– Именно. И чуть мне это показалось, я решил проверить. Стал приносить линейку. Вбил палочки около каждого куста, стал на них делать пометки. Зарубки. Выбрал один куст. Поиграю – измерю. И на палочке отмечаю. Опять поиграю. И вижу – растет. Чуть ли не на глазах. Опережает остальных. Понимаете?
Я развел руками.
– Я и сам не верил, – тихо продолжал Веригин. – Но вот… убедился. А понять ничего не мог.
– Это и есть ваше открытие?
– В то памятное утро, 15 июля 1855 года, в тот самый час я (в который раз!) увидел: не только растет куст иванчая, которому я играл, но на глазах моих начинают развертываться лепестки его лилово-красных цветков. И сразу же мне пришла в голову…
– Эта догадка, которая должна отодвинуть смерть на тысячелетие?
– Да! Вы угадали, доктор! – воскликнул Веригин.
– Так в чем же состоит эта догадка?
Веригин горестно всплеснул руками:
– Тут удар пушки… контузия… я очутился в госпитале.
– Так что же? – добивался я.
– Не знаю, доктор, что и сказать.
– Забыли?
Веригин молчал, стиснув руки.
– А когда вы выздоровели… вы приходили к кусту? Играли?
– Приходить-то приходил, но мелодию я забыл. Контузия отняла.
– Так что же? Чуть вспомните мелодию – вспомните и свое открытие, как укротить смерть?
– Хочу верить, что так и будет. Только бы вспомнить!
– Флейта при вас. Так вот. Сейчас принесут цветок. В горшке. А вы заиграете. Посмотрим: будет цветок расти?
– Нет, нет! Не надо, доктор. Смешное дело! Я ведь уже говорил вам – я пробовал. Много раз. До контузии. И после. Разные мелодии – это не то. Цветы их не любят. А вот ту, единственную, которую эти цветы понимали, ее-то я и забыл.
Веригин покраснел. Взгляд его стал раздраженным и нетерпеливым.
«Ага! Он явно устал. Перенапряжение», – подумал я.
– Да! Забыл! – почти крикнул Веригин. – Контузия проклятая! Та единственная мелодия вылетела из памяти. Напрочь. Вот и все. И все. И не хочу об этом больше думать.
Но Веригин вдруг качнулся, прижав ладони к вискам:
– Мои записи… вычисления… понимаете? И все… все останется в судебном архиве. Немыслимо!
С невольным сожалением смотрел я на Веригина. Он поймал мой взгляд. Выпрямился.
– Доктор! – схватил он меня за руку. – Не сострадайте мне! Об опасностях для себя я не думаю. Верьте мне: не я, так другой споет об этом лучше! Но стрелки часов природы будут передвинуты! Тысячу лет будет жить человек… вечно юный.
Мы расстались. Уже за стенами тюрьмы я с горечью говорил себе:
«Забытый мотив… передвинуть часы природы… цветок… флейта. Душевнобольной человек!»
Вот она, жизнь человеческая!
С нетерпением жду твоего совета, дорогой Иван Степанович, как лучше на суде оградить больного человека от нависшей над ним судебной расправы.
Твой Николай».
«Дорогой друг и коллега Степан Иванович!
Суд свершился. Все пропало! Хожу как потерянный.
Подсудимый сам на судебном заседании резко отверг мое медицинское заключение.
– Я избрал свой путь! С него не сверну. Легенда об Икаре – только легенда, – говорил подсудимый. – Но человек больше легенды, мифа, которые он сам же создал. Так что же! Поиски, направленные к раскрытию тайн жизни и смерти, делают сумасшедшие?! Не посчитаете же вы безумцем, сумасшедшим, душевнобольным замечательного инженера, гениального живописца Леонардо да Винчи – ведь он через сотню-другую лет после алхимиков пытался преодолеть земное притяжение, создать механический летательный аппарат. Свои наблюдения над полетом птиц он связал с математикой и с механикой. Сначала легенды, затем алхимики, и вот уже в мир приходит Леонардо со своими расчетами, с наукой. И предсказывает человеку: ты будешь летать лучше птицы! Что бы со мной ни случилось, я буду бороться за свой поиск. Это мой долг перед собой, перед народом, перед человечеством.
Была еще врачебная экспертиза. Но и она отвергла мое заключение.
Короче говоря, в приговоре прочли: «Двенадцать лет ссылки». Не мог я удержаться от слез, слушая приговор.
Вот и не знаю, как вернуться мне к моей будничной медицинской работе – лечение болезней, лекарство, выслушивание жалоб арестантов, доклады начальству, – как сызнова войти в привычную колею жизни. Словно какой-то праздничный магнетизм, исходящий от Веригина, призывает меня…
Крепко обнимаю. Твой Ник. Озеров».