Карлсбад. 20 августа
Дневник Вершина
Вот уже несколько дней, как я живу в добром старом Карлсбаде, в пансионе «Черный лебедь». Из Праги сюда я ехал в дилижансе. Он тихо и непрерывно поскрипывал в лад песенке, которую напевал возница на своих высоких козлах. Совсем как у Диккенса с его веселыми, добрыми возницами и чудаками-пассажирами. А ведь когда-то по той же дороге, направляясь в этот город, ехали и смотрели на эти мягкие очертания гор и Гоголь, и Паганини, и Мицкевич, и Гете, и Бетховен, и Шопен.
Из окна пансиона вижу, как под большой полной луной чернеет громада леса. Она спускается с Крушных гор.
Вчера весь день я был в лесу. Там застала меня ночь. Светила луна.
Карлсбад. 24 августа.
Дневник Веригина
Вчера вечером со мной приключилась странная история. Я медленно поднимался в гору к пансиону «Черный лебедь». Неожиданно из-за одного дома появился какой-то высокий человек в черном длинном сюртуке, в котелке и с тросточкой в руке. Он, видно, шел от источника. Я разглядел его спину.
Походка этого человека и удивила и поразила меня. Я невольно пошел за ним. Вспомнил разговор со старым часовщиком Симоном Бургонем о походках людей. А этот незнакомец шагал так осторожно, словно сомневался, не растопчут ли что-либо его ноги. Вот он остановился, – видно, какая-то неожиданная мысль или воспоминание обожгли его сердце. Нерешительно сделал шаг… другой…
И вдруг походка человека резко изменилась. Словно в нем развернулась какая-то пружина. Шаг его стал твердым и стремительным. Он внезапно оглянулся – видно, почувствовал мой взгляд – и быстро исчез за поворотом. Я остановился в раздумье. Кто это? Может быть, он болен и ему трудно? Уж не должен ли я был подойти к нему? Помочь? Но чем? И с этой мыслью я направился к пансиону.
Я был уже у лестницы пансиона, когда оглянулся. Из переулка неожиданно появилась темная фигура и стала медленно приближаться.
Он! Это был он, человек в черном сюртуке, тот незнакомец, чья походка вызвала во мне ряд догадок и размышлений. Я остановился в тени колонны и стал присматриваться. Действительно, всеми его движениями управляет какая-то внутренняя пружина: то толкает, то отпускает его. Конечно же, какое-то глубокое душевноз беспокойство владеет им. Походка его противоречива и мучительна.
Он прошел мимо меня, совсем рядом, но даже не посмотрел в мою сторону. Поднялся по ступенькам пансиона. Легко постучал молотком в дверь «Черного лебедя». Так, значит, он живет в одном пансионе со мной?!
Служитель в бакенбардах, седой, старый швейцар Юлиус Капка, открыл дверь, запахнул свой поношенный сюртучок и, высоко держа свечу, поклонился. За незнакомцем незаметно вошел и я. Вот и третий этаж. Там моя комната. Незнакомец поднимается на этот же этаж, идет по коридору. Шаги его отдаются глухо и одиноко. Своих шагов я но слышу. Я почему-то очень беспокоюсь. Неожиданно человек спохватился, что разбудит людей, – пошел на цыпочках. Но почему он задерживается у двери моей комнаты? Достает ключ!
Старушка служанка Мари появляется со свечой совсем неожиданно.
Она качает головой и что-то ему говорит по-французски. Я не все расслышал. Но до меня долетели слова: «…Вы ошиблись… ваш номер не здесь… вон там…» Незнакомец кивает головой и проходит дальше.
Кончаю запись. Скоро утро.
Тревожно. Но почему? Ведь ничего не случилось. Ничего.
28 августа
Дневник Веригина
Было утро. Час завтрака в пансионе «Черный лебедь». Больные уже побывали у источников и теперь сидели за столиками в столовой. Им подавали завтрак. Завтракал и я.
Мелкой, семенящей походкой в столовую вошел хозяин пансиона.
– Сюда! Сюда, пожалуйста! – воскликнул хозяин и, обернувшись к дверям, сделал широкий приглашающий жест.
Дверь раскрылась, и на пороге столовой появился… он! Он, человек в черном сюртуке.
– Сюда, господин полковник! За этот столик, мосье де Давен. – И хозяин, повторив свой приглашающий жест, указал на стул возле моего столика.
Мы раскланялись. Завтракали молча. В коридоре хозяин пансиона остановил меня:
– Мосье! Если бы вы знали! Какая честь! У меня в «Черном лебеде» остановился сам Анри де Давен. Полковник колониальных войск Франции Анри де Давен. Ныне он в отставке. Но совсем недавно им гордилась его родина. О полковнике де Давене писали в газетах… Образец замечательного воина. Пример для молодежи… Но из всех отелей Карлсбада он выбрал мой пансион. Я счастлив… И крупицу этого счастья я подарил вам, господин Веригин, пригласив этого храбрейшего галла за ваш столик.
5 сентября
Дневник Веригина
Вот уже неделя, как полковник де Давен три раза в день подходит к столику, за которым я сижу. Кивок головой. Ответный кивок. И ни слова. Он тихо садится за стол. Ему подают очередное блюдо. Тихое «мерси». Кончает свой обед. Поднимается и придвигает к столу свой стул. Молча кланяется мне. Удаляется. Походка все та же – противоречивая, мучительная.
И так вот – уже целая неделя. На один и тот же лад. Что же случилось с этим человеком?
Карлсбад. 7 сентября.
Сегодня утром старушка Мари, убирая мою комнату, сообщила:
– Ваш сосед полковник уже расплатился по счетам с хозяином. Он заказал место в дилижансе. Через три дня уезжает. Вот и хорошо! Уж сорок лет служу у разных господ. Таких не видела: не засмеется, ни слова не проронит. Все молчит. У него, видно, лежит на душе какая-то тайна. – И старушка горничная Мари приложила палец к губам. – Убираю его комнату и вижу – на столе письма из суда. А на газетах, что лежат па стульях, красным каралдашом обведены слова про тюрьмы и про каторжников. О! Как страшно! Хорошо, что этот полковник уезжает. Плохо у него на душе. Очень плохо…
И сердобольная старушка смахнула кончиком беленького фартука слезинку с уголка глаза.
Да! Видно, не на меня одного угнетающе действует молчание Анри де Давена.
9 сентября
Дневник Веригина
Лед молчания неожиданно сломался. Вот как это произошло.
Итак, полковник колониальных войск де Давен завтра уезжает. С ним уезжает и его молчание. Сегодня за обедом он оторвал свой взгляд от тарелки и особенно долго задумчиво смотрел на деревья. Прощался с ними? Сделав рукой резкое движение, словно отстранив что-то, француз неожиданно посмотрел на меня в упор. И тут я не сдержал себя.
– Мосье де Давен, вы хотите мне что-то сказать?
– Non, monsieur (Нет, мосье),
– Простите, мосье, но…
– Пожалуйста…
– Вы знаете, мосье, что нет на свете одинаковых молчаний. И никогда нигде одна тишина не похожа на другую.
Я сказал эти слова и сразу почувствовал: какое-то беспокойство повисло в воздухе. И почему-то полковник де Давен сразу привстал и сказал:
– Да! Я был непереносимо молчалив все это время. Но ничего не поделаешь. Я – это я. Простите, мосье… Да! Я согласен: одинаковых молчаний нет на свете. И у человека нет даже названий для всех молчаний, как нет названий для всех запахов.
– А знаете ли вы, мосье, как я называю ваше молчание?
– Пожалуйста, говорите. Надеюсь, ваше слово станет хорошей приправой к очередному блюду нашего обеда, – с вымученной улыбкой сказал полковник.
– Ваше молчание, мосье, напоминает мне молчаливое ожидание катастрофы, грозы, бури в тайге.
– Тайга? Это, кажется, лес, бесконечный лес в вашей Сибири? Так?
– Совершенно верно.
– Ожидание… Но нельзя ли ясней? Кто же ждет бури в тайге?
– Деревья, мосье. Деревья, которых удушают лианы, ждут грозы.
– Лианы… Мое молчание… Я решительно не понимаю вас, мосье Веригин.
– Извольте! Я видел в тайге, как лианы – сибирские лианы – взбираясь все выше и выше по деревьям, прижимаются к ним все крепче и крепче. Молчаливые, смертельные, удушающие объятия, мосье. Лианы, эти живые канаты со светло-коричневой корой и с сизым налетом, впиваясь своими присосками в стволы деревьев, тянут из них живительные соки. Молчит тайга. Молчат деревья. Их гибель непредотвратима. Но всякий раз, когда я смотрел на эту тишину, мне казалось: деревья чего-то ждут.
– Чего же? – глухо спросил де Давен.
– Грозы. Бури. Ветра. Зашатается тайга, качнутся деревья, все вокруг придет в движение. Деревья оторвутся от гибельных лиан…
– Напрасные иллюзии, – с легкой горечью прервал меня мой собеседник, – гроза с ветром приходит и уходит, а лианы остаются. Не так ли, мосье?
– И опять деревья начинают ждать! – воскликнул я.
Де Давен покачал головой:
– Не напрасно ли?
Но, не отвечая де Давену на вопрос, я сказал:
– Мосье, я врач, и я уже кое-что испытал в жизни. И, видя, слыша, чувствуя ваше молчание, я всякий раз спрашивал себя: не могу ли я стать тем ветром, который оторвет от вас лиану молчания, удушающую вас?
Де Давен ответил не сразу.
– Спасибо за участие, мосье… Не огорчайтесь! – сказал он наконец. Голос его звучал глухо, тихо, но уверенно. – Мне уж нечего ждать… Пусть деревья, погибая, верят и ждут спасения, а я…
Де Давен резко взмахнул рукой, поднялся с места, сделал шаг, остановился и прибавил:
– Спасибо, мосье, за рассказ о лианах. Что касается меня, то… никакой ветер мне не поможет. Но ваш рассказ о лианах извлек из моей памяти рисунок лося…
– Лося, мосье?
– Лося на льду вашей замерзшей Волги…
– Вы были в России?
– Завтра до отъезда я отдам вам лося взамен ваших лиан. И вы кое-что поймете в моем молчании. Но не собирайтесь меня спасать. Просто на рассказ отвечу рассказом… И уеду. До свидания, мосье. До завтра.
И он ушел. Возможно, он чувствовал, что я гляжу ему вслед. И походка его на этот раз была твердая, уверенная, непоколебимая.
Я остался в раздумье. Как сочетать: французский полковник колониальных войск в отставке – и Волга? И при чем здесь какой-то лось на льду замерзшей реки?
Карлсбад. 9 сентября
Дневник Веригина
Я сидел у окна своей комнаты в пансионе «Черный лебедь» и опять (в который раз!) ставил опыты над простейшими, делал записи.
Откуда-то издалека, слева, из долины с целебными источниками, звучал духовой оркестр. Играли полонез Огвпского. Я откинулся на спинку стула. Под колбой мерно струилось голубое пламя спиртовой горелки. Я устало смотрел на язычок огня.
И мне послышался глуховатый голос Сумбатова:
«Не верю я в провидение! И не бог создал жизнь… Но миллиарды миллиардов случайностей миллиарды лет назад в каком-то неведомом для нас сочетании положили начало бесконечной жизни на планете. Хотите бессмертия для человека? Сделайте одолжение! Попробуйте! Сколько миллиардов опытов надо сделать, чтоб отгадать тайну жизни?»
Я не мог больше сосредоточиться на работе. Нехотя закрыл свою тетрадь. Музыка все звучала. И вдруг воспоминания нахлынули на меня. Воспоминания… образы… Они появлялись, вырисовывались передо мной, сменяли друг друга, медлили, неожиданно таяли, пропадали, исчезали и вновь возникали.
Оркестр замолк ненадолго.
Но вот я услышал, как Огинский в своем полонезе прощается с Польшей.
И неожиданно вспомнились мне родные места.
Было так, словно в тумане я плыл на пароме, который переправляется через реку. Явственно ощущал запах реки, запах мокрого каната – его крепко схватили руки старого паромщика. Я даже хорошо различал запах осенних побуревших лугов. Паром движется, движется… Слышу чей-то крик с другого берега: «Подай па-ром!» Но где этот другой берег? И когда паром к нему пристанет и я сойду на этот берег, неизвестно. Туман…
И еще вспомнился мне жаворонок. Он поднялся над черной пахотой, раскрывшейся под весенним солнцем. И песня его сливается с трепетом его крылышек и с майским теплым ветром. И по-весеннему переливается и сверкает утренняя роса па веселой зеленой траве.
Но здесь не песнь жаворонка, нет. Какое трагическое нетерпение сердца слышится в полонезе Огинского, который исполняют там, внизу, у источников!
Полонез смолк, но зато во мне он звучал все сильнее и настойчивей.
Я почувствовал: не могу оставаться в номере один на один с моим беспокойством. Я захотел к людям – туда, к фонтанам, где играет оркестр и люди пьют целебную воду.
Спустился. Все вокруг было спокойно.
Я остановился у оград палисадников: смотрел, какие шумно, а скромно, сдержанно чешские дети ведут в этом городе свои игры, как спокойно бабушки появляются в дверях домиков и негромко зовут детей пить чай. Мирно зажигались в домах огоньки.
Оркестр внизу у фонтанов теперь играл что-то очень тихое, долгое, милое, мирное и спокойное…
Заходило солнце. В его лучах поблескивали, переливались огоньками, темнели, гасли брызги, струи вечного фонтана. И, поиграв на солнце, падали. А новые струи снова взлетали. Этот блеск и звон струй фонтана, его всплески меня остановили. Прислонясь к ограде мостика через речку Тепла, в полудремотном состоянии глядел я, как по набережной мимо меня шли и шли люди к целебным источникам, держа в руках кружки.
Гуляли бабушки, толкая колясочки с младенцами. Гдето совсем рядом послышался вопрошающий голос влюбленного юноши и ответный смех девушки.
Вились и рвались высоко вверх струи источника – горячего гейзера Шпруделя. Какая-то обязательная и непременная сила беспрерывно работала где-то глубоко в земле. Обязательность. Навсегда!
Я глядел на эту непременность работы воды. На душе стало светло. Я подумал: ведь и в человеке находится двигатель, который приводит в удивительное движение весь его многообразный организм, его ум, чувства.
Если этот двигатель остановится, жизнь угаснет. И моя цель – попытаться заставить неустанно работать этот неизвестный мне механизм.
Ни минуты простоя! Время не ждет. Работать… искать!
Карлсбад. 10 сентября
Дневник Веригина
Сегодня де Давен вышел в столовую в дорожном платье. Обед прошел в молчании. Я уже собрался уходить, но легким движением руки де Давен остановил меня:
– Пройдемте в сад. Я обещал вам рассказ о лосе на Волге.
Рассказ де Давена
– Однажды в Париже, в доме великого Делакруа, я встретил русского художника, – так начал свой рассказ де Давен. – Он много поведал нам о России. Делакруа только что написал свою чудо – картину «Охота на львов» и расспрашивал русского художника о зимней охоте на волков в России.
Была уж поздняя ночь, когда русский художник и я простились с Делакруа и не спеша пошли по туманному осеннему Парижу. Шли молча. Каждый думал о своем.
У одинокого тусклого фонаря, прощаясь с русским художником, я сказал:
«Вы так увлекательно рассказывали об охоте в полях к лесах России! Видно, ружье и кисть крепко сжились в вашей натуре».
Но он ответил:
«Ненавижу! Ненавижу охоту. Я расстался навсегда с этой страстью в тот зимний час… Впрочем, если угодно, я расскажу вам, как все получилось».
И тут же, под фонарем, слегка качавшемся на ветру, он рассказал мне вот что.
«В России над рекой Волгой есть возвышенность. Русские называют ее – Жигулевские горы. Она покрыта густыми непроходимыми лесами. Все эти места принадлежат какому-то графу.
Я поехал к одному из лесников, который жил на Жигулях.
Стояла зима. Но снег был еще неглубоким. Проехав на санках верст сто, я заночевал у лесника. Ночью сквозь сон слышал вой волков. Радовался: не зря заехал в такую даль. Охота на волков обещала быть удачной.
Наступил рассвет. Мы шли вдоль берега Волги – через редкий зимний лес.
Неожиданно я увидел: вдали на льду что-то чернеет. Лед на Волге был надежный, крепкий. Легкий ветер нес по нему снежок. Спустились к реке. На сине-зеленом льду лежал огромный темно-бурый лось. Он вытянул по льду свои неожиданно длинные ноги с удивительно узкими копытами. Спокойно положил на отлогий берег свою массивную, длинную, горбатую голову. Большим открытым глазом смотрел он на очень синее зимнее небо. На круглое, золотистое, чуть-чуть мглистое утреннее зимнее солнце, которое стояло в небе.
Но глаз лося был неподвижен.
Был он мертв, этот огромный бурый лось. Его большое открытое ухо торчало настороженно. Будто лось к чему-то чутко прислушивался. Летел, крутился по синезеленому льду ярко-белый, сверкающий огоньками снежок. Легкий ветер, взлетая на лося, бросал на бурую шерсть россыпь снежинок и мчался дальше. Снежинки живо и весело поблескивали на темно-бурой шерсти неподвижного зверя.
Я опустился на лед. Стал всматриваться в лося. Ни одной ранки, ни одной царапинки не было на нем. Я ходил вокруг лося, но двигался осторожно, боязливо: казалось, миг один – и животное рванется, прыгнет, собьет меня, побежит.
С недоумением посмотрел я на лесника – что за загадка?
«Волки!» – тихо сказал лесник, словно боясь разбудить лося. «Но они его не тронули!» – «Не тронули. А мертв». – «Так почему же?» – «Воздуху не хватило». – «Как так?» – «Воздуху не хватило», – повторил угрюмо лесник, круто повернулся и пошел.
Я последовал за ним.
И вот что я узнал в тот вечер.
Зимой голодные волки делают облавы на лосей. Об этом они «сговариваются». Волки знают, что снег еще не прикрыл замерзшую Волгу. Лед на ней обнаженный, скользкий. У волков на лапах упругие подушечки, они по льду бегают легко. А лоси на своих копытах скользят и падают.
И в полночь, чуть луна поднимается над лесом, где-то тоскливо и одиноко начинает завывать волк. Откуда-то издалека ему отвечает другой. За ним откликается третий… четвертый… Ночной лес тонет в волчьем вое. Лоси слышат волчий вой и прижимаются к деревьям: в лесу лось станет спиной к дереву и будет бить волков рогами и передними ногами. Но волки воют уж в разных концах леса. Вой сближается… Волки сходятся. Кольцо вокруг лосей сужается. Одну лишь дорогу волки оставляют открытой – к берегу, к Волге, на лед. И тут страх, смертельный страх гонит лосей к реке. А на реке лосей подстерегают другие волки. Податься лосям некуда. И начинается… Раз – как по каманде, волки кидаются на лесных великанов, по два на одного: этот хватает лося за горло, а тот прыгает ему на спину.
Случается, какой-то лось чудом вырывается из этого волчьего ада. Бежит во весь дух, скользит, падает, подымается. Пытается прорваться к берегу, к лесу. Прорвался! Но несколько волков мчатся наперерез, теснят лося, гонят его к реке. И лось – что делать? – мчится по льду. И слышит: догоняют. Он уже чует, как жарко дышат волки. И страх подстегивает его: беги что есть сил! Волки давно отстали, вернулись к своей стае, а лось не смеет оглянуться на волков и бежит, бежит по льду. Упал. И не поднялся больше: сердце разорвалось.
«Воздуху не хватило», – припомнил я слова лесника.
…Я подарил свое ружье леснику и попросил заложить санки. Уехал. И с тех пор ни разу в жизни не взял в руки ружья…
Наступило небольшое молчание. Де Давен задумался, словно забыл о моем присутствии.
– Так вот, – неожиданно начал он, – знаете ли вы, мосье Веригин, кто я? Я лось. Тот одинокий лось, которого затравили волки. Отсюда – мое молчание.
– Не понимаю.
– Угрызения совести – вот мои волки. Я всегда их слышу. Угрызения совести! Никто не сказал лучше, чем ваш Пушкин в «Борисе Годунове» об этих муках. Но я еще прибавлю. Угрызения совести – это как будто не хватает воздуха. Совесть спустила на меня с цепей своих волков. Я чувствую: моему нравственному преследованию нет конца. Жизнь превратилась в смертельный полусон. Воздуху мне уже не хватает. И быть мне темно-бурым лосем на сине-зеленом льду…
И де Давен повернулся, намереваясь встать со скамьи, на которой мы сидели.
Я схватил его за руки:
– Что случилось с вами, Анри де Давен?
– Что случилось? – Де Давен пристально посмотрел мне в глаза.
В этот миг к нам подбежала старушка Мари:
– О, мосье де Давен, я везде ищу вас. Дилижанс на Прагу уходит через десять минут. Пассажиры уже занимают места. Вас ждут.
Поодаль из пансиона степенно прошел пожилой слуга. Он нес большой саквояж де Давена и его клетчатый дорожный плед. Издали донесся призывный голос почтового рожка.
Де Давен встал.
– Благодарю вас, мосье Веригин, – твердо и четко сказал де Давен.
– За что?
– За то участие, которое вызвало у вас мое молчание.
Де Давен вытянулся передо мной по-военному. Слегка склонил голову. Он был строг и подтянут, этот полковник колониальных войск Франции.
Я крепко пожал его узкую сухощавую руку.
Голос рожка прозвучал еще раз – резко, прерывисто, настойчиво.
Француз ушел. Я остался в глубоком раздумье.
Карлсбад. 12 сентября
Дневник Веригина
Вот не ожидал! Утром выхожу к завтраку, а за моим столиком вместо полковника де Давена сидит… мой знакомый по Люцерну Анатолий Алексеевич Святошин. Тот, что ночами подавал мне лекарство, когда я был в забытьи. Он только что приехал из Мариенбада и будет жить в «Черном лебеде». Его комната рядом с моей.
15 сентября
Святошин занимает меня разговорами.
Сегодня я вспомнил о том, как врачевал в Севастополе во время Крымской кампании, как не хватало медикаментов.
– Тогда на волах через всю Русь в Севастополь доставляли ядра для пушек, – сказал Святошин. – Позор!
И его пронзительные, широко расставленные серые глаза остановились на мне. Он вдруг понизил голос:
– Сам бог послал мне вас. Для одной очень важной вещи: я попрошу вас ввести меня в Лондоне в дом к Огареву или Герцену. Не отказывайтесь! Выслушайте меня! Вам, может быть, неизвестно, что я помещик, владелец двадцати тысяч десятин в Херсонской губернии. Но не гнушайтесь мною. Начну издалека. Кто поднял руку на цари Николая Первого? Декабристы-помещики. Пойдем дальше: не сегодня-завтра на Руси будет переворот. А кто в этом деле голова? Помещики Яковлев, Герцен и Огарев! Хотите верьте, хотите нет! Но и я из тех помещиков, которые «чувствовать умеют»! – воскликнул он. – О Русь, о Русь! Когда же удары в набат «Колокола» Герцена разбудят тебя!
Святошин остановился. Он был взволнован. На лбу выступили капельки пота. Легким взмахом Святошин развернул ослепительной белизны носовой платок и поднес его к лицу. От платка пахнуло лавандой.
Карлсбад. 20 сентября
Дневник Веригина
Шесть часов утра. Пересматривал записи опытов с планариями. Не заметил, как прошла ночь.
Прервал дневник: кто-то постучал в дверь… А! Это старушка горничная Мари.
– Вот вам, мосье Веригин, письмо. – И Мари протянула мне плотный серый конверт с гербом. Ушла.
Я всмотрелся в латинский шрифт, в крупный, твердый, размашистый почерк. Догадался сразу: это письмо де Давена. Вот оно:
«Дорогой Дмитрий Веригин!
От души благодарю Вас еще раз за Ваше сердечное внимание к моей беде. Дилижанс помешал мне сказать Вам то, о чем я пишу в этом письме.
Я разрешаю себе обратиться к Вам, уважаемый друг, со следующей просьбой. Не найдете ли Вы, мосье, возможным оказать мне услугу, которую я буду помнить, пока бьется мое сердце?
Не представится ли Вам возможность, когда будете возвращаться домой, побывать во Франции, в старом маленьком приморском городке Пелисье?
Там, в переулке Старые каштаны, живет госпожа Жермен Рамо. Сын госпожи Рамо, капитан Феликс Рамо, ранее служивший в колониальных войсках, был присужден к расстрелу, помилован, но погиб на каторге в Гвиане. Да! Погиб, потому что отказался стрелять в туземцев. Скорбная тень этого человека повсюду преследует меня. Но сейчас речь пойдет о другом.
Я хочу, я обязан вручить старушке матери некоторую сумму денег. Но сам я это сделать не могу. Не возьмете ли Вы, мосье, на себя это нелегкое поручение? Как это сделать, доверяю Вашему такту и деликатности и надеюсь, что Вы, вручая деньги, не назовете меня по имени, а скажете, что эти деньги просил Вас передать офицер, служивший в одном полку с ее сыном. Извините меня, пожалуйста, не слишком ли трудная моя просьба и не слишком ли она, эта поездка в Пелисье, помешает Вашим планам?
Желаю Вам счастья.
Ваш Анри де Давен. Мой адрес: Бретань, город Нуар, замок Анри де Давена».
Карлсбад. 23 сентября
Дневник Веригина
Святошин продолжает занимать меня своими историями, то забавными, то невероятными. Характер этих историй одинаковый: осуждение и критика царского строя, гражданская скорбь о мужицкой доле. Но все чаще встает передо мной старый швейцарец Бургонь, все чаще я вспоминаю его слова «…остерегайтесь этого человека».
Святошин огорчился, когда за обедом я сообщил о своем отъезде в Пелисье.
Он задумчиво забарабанил пальцами по столу, отбивая походный марш.
– Но ведь это ненадолго? На несколько дней? Я с нетерпением буду ждать вас.
Святошин подвинул к себе тарелку и посмотрел внимательно на суп. Я заметил жест, с каким он взял ложку – мягко и цепко. Я исподволь смотрел на Святошина, слушал его россказни, наблюдал за ним. Да! Во всей его повадке ощущаю мягкость тигриных лап. Продолжая рассматривать суп, Святошин вдруг чему-то улыбнулся.
«Ну, сейчас начнет рассказывать», – подумал я. И не ошибся.
– Есть у меня друг в Москве, прокурор. Приедем домой – я непременно познакомлю вас. Непременно. – И Святошин еще раз улыбнулся.
Но глаза его оставались холодными и спокойными. Затем быстро стер улыбку с лица и начал:
– Помню, как-то прокурор пригласил меня посмотреть, как отправляют арестантов на каторгу. Пришел я. А он мне показывает кандалы. Глянул я на замки на кандалах и ахнул: на каждом из них любезное изречение, афоризм, так сказать… Замочник, видно, был человек с выдумкой и юмором. И вот на одном замке выбил: «Кого люблю – того дарю», на другом: «Кто любит больше, чем я, пусть пишет дальше меня»… Я гляжу и глазам не верю, мой товарищ прокурор хохочет: вот она, народная мудрость… сентенции на кандалах… – Святошин понизил голос: – Царь надел на русского крестьянина кандалы… А царский манифест об отмене крепостного права – слова «осени себя крестным знамением, русский народ» – чем не подходящая сентенция для кандалов? А? Что, если выбить эти царские слова на кандалах? А? Каково? – И Святошин пристально взглянул мне в глаза.
– Ваш суп стынет, – напомнил я.
Мой собеседник встрепенулся.
– Ну конечно, – сказал он, мягко протягивая руку за солью. – Простите. Я так легко увлекаюсь.
После обеда мы вышли в сад.
– Задумал я одно дело, – вдруг начал Святошин. – И вот обращаюсь к вам, Дмитрий Дмитриевич, за помощью в одном поворотном, так сказать, для моей судьбы деле.
– Слушаю вас, Анатолий Алексеевич.
– Буду с вами откровенен. Начну издалека. Дед мой был другом Потемкина. За какие услуги – не скажу, но Екатерина Вторая наградила моего предка двадцатью тысячами десятин. Но я-то при чем тут? Ведь я рос, читал Руссо, изучал жизнь Робеспьера, зачитывался Рылеевым. Наизусть «Русскую правду» Пестеля заучил. И однажды спросил себя: что лучше – двадцать тысяч десятин пли чистая совесть? Она ведь одна-единственная у человека, совесть. Либо чистая, либо грязная. Зачем мне мои угодья, если я – единственной чистой совести своей лишаюсь? И вот я решился: написал письмо царю. Правду-матку в глаза бросил. Надо, мол, землю у помещика взять и мужику отдать. Так и написал!
«Это еще что за затея? – насторожился я. – Что он замышляет?» И сказал вслух:
– А в чем, собственно, должна состоять моя помощь?
– Дорогой Дмитрий Дмитриевич, – медленно, как бы осторожно подбирая слова, начал Святошин. – Помогите, посодействуйте, чтоб это письмо мое царю было напечатано в «Полярной звезде».
– Письмо при вас?
Святошин достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист. Наклонился ко мне.
– Разрешите? «Царь! Монарх! – начал Святошиы. – К богу и царю положено обращаться на «ты». Ты, царь, помещик! И я, твой подданный, дворянин Святошин, тоже помещик! И как помещик помещику обязан заявить.
Ты, царь, освободил крестьян от крепостной зависимости. Низкий поклон тебе за это деяние. Освободить-то освободил, но в еще горшее рабство мужика поставил. Что толку в тех разбросанных там и сям крохах землицы, которые помещики выдали своим крестьянам? У пахаря дети пухнут с голоду, а рядом помещичьи латифундии пустуют н зарастают сорняком.
Знай и помни, царь! Мужик грамоте не обучен, по ему ведомо: земля не помещику принадлежит, а богу. Он верит, что бог его не обидит. А это значит: перекрестит мужик свой грешный лоб и с божьей помощью расправится с помещиками. Чем Емелька Пугачев народ поднял? Истиной своих прокламаций – обещал: жалую, мол, подданных своих землею да травами…
И пока не пришел новый Пугачев, надо и тебе, царь, п всем помещикам твоим поделиться с народом землею, лесами, лугами, живым и мертвым инвентарем».
Святошин не спеша сложил лист. Взглянул па меня.
– Я подписал это послание полным именем своим. А род мой царю хорошо известен. Итак, жребий брошен. Будь что будет. Кары не боюсь. Вместе с вами вернусь и Россию. Совесть моя очистилась. – С этими словами Святошин протянул мне руку. – Надеюсь на вашу помощь, – заключил он. – Я весь перед вами.
Глаза его сияли. Щеки горели. На лбу выступили капельки пота. Он легким взмахом развернул ослепительной белизны носовой платок и поднес его к лицу. И на меня опять пахнуло лавандой.
Мы остановились на ступеньках у входа в пансион.
– Возвращайтесь скорее! Буду ждать!
Святошин наклонил голову, затем повернулся и, мягко, бесшумно ступая, пошел к себе. Я смотрел ему вслед. Его походка… Он словно стлался, поворачивая голову направо, налево и то и дело всматриваясь во встречных людей. Он почти не касался пола каблуками, приподнимаясь на носках. И с новой силой прозвучали в моей памяти слова старого часовщика из Люцерна;
«Рысья… рысья походка… остерегайтесь этого человека».
А ведь мои вещи в чемодане до сих пор пахнут лавандой…
Неужели?..