Светлой памяти моего отца и наставника
Всё-таки она еще пыталась бороться за жизнь, эта сосна. В тревожимой ветром желтизне усыхающей хвои из последних сил барахтались остатки зелени; многочисленные раны несчастного дерева зарубцевались толстыми наплывами отверделой живицы; измочаленные культи ветвей, казалось, свело судорогой отчаяния в попытке вернуть равновесие нелепо накренившемуся стволу…
Михаил бездумно провел ладонью по ржавой коре, и вдруг отдернул руку – резко, поспешно, с какой-то полуосознанной смесью гадливости и опаски. Вот ведь странно… Да, прикосновение к липкому стылому покрову древесного полутрупа слишком ярко напомнило другие прикосновения – к осклизлой и окоченелой человеческой плоти. Ну и что? За последние месяцы художник-недоучка успел напрочь отвыкнуть от страха перед мертвецами. Почему же теперь это умирающее дерево?..
А дерево умирало-таки. Мучительно, трудно. Долго. Тем, кто пару месяцев назад обустроил возле него позицию для “максима” – им повезло больше. Для них всё окончилось быстро и без особых мучений: снаряд угодил точней точного.
Воображение с подленькой суетливой услужливостью нарисовало, как это могло быть. Артналёт; дно окопа ходуном ходит от близких и дальних разрывов, словно бы норовя вывернуться из-под отчаянно притискивающихся к нему тел; вжатые в песок губы шепчут немо да истово: “Ну пусть же мимо, пусть не меня, не меня!..”; а откуда-то с западного берега уже летит тот самый, неслышимый, который не мимо, который выточен да натрамбован смертью персонально для…
И всё.
Воронка, изувеченная сосна… Успевшие подернуться ржавым налетом обломки пулемёта… Кто сказал, будто каждый человек – это вселенная? Замаранные сохлой буростью тряпки; расколотая каска, зацепившаяся за сук метрах в трех над землей… Всё, что осталось от двух вселенных. От двух ли? Э-хе-хе, даже этого теперь не понять.
– Товарищ лейтенант, слышите? Да товарищ лейтенант же! – сиплый яростный шепот рядом – внизу и чуть позади. И крепкий тычок в бедро (не то кулаком, не то даже прикладом). – Очумели вы, что ли? Да лягте же, лягте! Немцы!
Да, конечно. Немцы.
Идиотски несвоевременную философию выдуло из головы Михаила, и он как-то вдруг, толчком осознал себя стоящим на коленях – ни дать, ни взять богомолец перед иконой… Богомолец. В форме командира РККА. На самой опушке корчеваного артогнём полупрозрачного леса, на самом виду. Кретин безмозглый…
Михаил шатнулся к бывшему пулемётному гнезду, съехал в него, с вовсе излишней силой оттолкнувшись от сосны, недоподрубленной давним взрывом. Калечное дерево мотнуло вершиной и так пронзительно заскрипело, что буквально влипший в песок красноармеец Голубев выматерился – тоже с вовсе излишней силой, не шепотом то есть.
Что ж, Голубеву, может, и простительно. Он-то, небось, в отличие от тебя военное училище не заканчивал… А в общем, из обоих вас разведчики, как из вот того самого пуля.
Но дураками быть хорошо: дуракам везёт. Немцы умудрились ничего не заметить.
Галдя да похохатывая, они вывалились из лесу метрах в пятидесяти ниже по течению и бегом кинулись к воде – взбрыкивая, на ходу срывая с себя куцые серо-зеленые мундирчики… Ну прямо тебе расшалившаяся деревенская пацанва. Беззаботная пацанва. Оружие расшвыряли как попало, и никого рядом с ним… А, нет, одного всё-таки оставили на берегу. Правда, этот оставленный больше пялится на своих резвящихся в реке сотоварищей, чем следит за их барахлом. Господи, до чего же они беспечные, наглые, неоглядчивые… Как же, блицкригеры-победители… С-суки… И здоровые, сволочи – как-никак конец сентября, вода уже холоднючая, а им хоть бы хны. Ишь, плещутся! Да ражие все такие, широкоплечие, мускулистые обильно и рельефно – как наглядные пособия по анатомии человека. Физкультурники, мать их перемать… Атлеты… Суки.
– Товарищ лейтенант, их всего шестеро, – это Голубев подполз вплотную, щекочет ухо торопливой чуть слышной скороговоркой. – Давайте их это… А? А того, на берегу – в плен… А?
Михаил досадливо отмахнулся. Можно бы, конечно, и “это”, и “в плен”. Правда, наличного оружия – наган с тремя патронами, Голубевская СВТ да граната-лимонка, но на шестерых, поди, и этого хватит. А дальше? Даже если удастся после такой заварушки унести ноги – а дальше? Стоит ли ради нескольких гансов нарушать приказ? Поднимать шум, обнаруживать себя… И ведь не только одних себя, а в конечном счете и весь отряд… то есть полк…
Где-то неподалёку вдруг часто и звонко заколотили металлом о металл; мигом позже в лесу сипло взревел мотор, потом еще один, и еще…
– Вот тебе и всего шестеро, – выдохнул Михаил. – Кажется, мы с тобой в самый гадючник влипли.
– Так выбираться надо, – боевой пыл Голубева резко пошел на убыль.
– Отставить! – Михаил мельком глянул в предзакатное небо. – До сумерек лежим тут. А потом… – он перевёл взгляд туда, где над древесными вершинами дыбилась черным трафаретом полуразрушенная колокольня – примета недальнего городка.
На закате из лесу выполз туман. Прозрачные седые космы никли к земле, плотно обтекая древесные корневища; тяжеловесно и нехотя змеились по малотравью прибрежной пустоши… Разве правильно, чтобы туман не рекою рождался, а оплывал к ней с хоть и пологого, но всё же заметно приподнимающегося над водой берега?
Неправильно.
А только вся та ночь была совершенно неправильной.
С вечера небо, будто мхом, заросло плотными кудлатыми тучами – закатный багрянец впутался в ненастную бурость воспаленным оттенком гнилой запущенной раны, да так и прижился, хоть солнце давно уже сгинуло и закату полагалось бы убираться следом. Затянувшая небо гниль бесшумно сеяла мельчайшую дождевую пудру, но туман не собирался истаивать под этой нудной постылой моросью… А разве это правильно – туман при дожде? И разве правильно, чтобы такая ночь была светлой? А она именно была светлой, эта придурковатая ночь. Очень светлой. Казалось, будто бы всё – туман, влажные древесные стволы, пропитанный влагой воздух – всё исходит белесым призрачным светом.
– Это ещё пустяки! – испуганно озираясь, шептал Голубев. – В Ленинграде белыми ночами вообще как днём…
Белые ночи… Выходит, такое и под Новгородом бывает? Но ведь предыдущие ночи вроде бы казались совершенно обычными… Или не казались? И не поздновато ли нынче для белых ночей? Господи, какая чушь! Бывает, не казались, не поздновато! Потому что вот это, которое вокруг – что же это, как не натуральнейшая белая ночь?!
Немцев в лесу оказалось не так уж много – во всяком случае гораздо меньше, чем примерещилось Михаилу с вечера. МТС, о которой рассказывал встреченный позавчера лесник, гансы действительно приспособили подо что-то вроде ремонтных мастерских – оттуда и неслись моторный рёв да железное лязганье. Причём с наступлением ночи работа за мощным кирпичным забором не прекратилась, и это радовало: изрядно, значит, у гитлеровцев повреждённой техники, раз им приходится проявлять этакий трудовой героизм.
Неподалёку от МТС обнаружилась зенитная батарея, а дальше до самой околицы Чернохолмья лес будто вымер. Не то, что немчуры – даже комаров не было. Голубев этому откровенно радовался; Михаила же погладывали дурные предчувствия. Слишком уж беспечно вели себя гансы. Ремонтные мастерские, кажется, вообще не охранялись, а батарея… Один часовой там всё-таки имелся – бродил вокруг пушек, спотыкаясь и громко, аппетитно зевая. Такая охрана намного хуже, чем вообще никакой. А ведь линия фронта не так уж далека: канонада слышится весьма явственно; по временам от особо гулких загоризонтных ударов ощутимо вздрагивает земля… Да и отряд… то есть извините, товарищ старший политрук – шестьдесят третий отдельный полк наделал достаточно шуму вдоль маршрута своего продвижения (три дня назад при форсировании, например); так что противник, если он не дурак, должен бы насторожиться по всей округе… Ан нет же, не насторожился противник. Это возможно?
Между опушкой и городскими задами пучился к плесневелому небу округлый, поросший редковатым кустарником холм. Михаил с Голубевым взобрались на его вершину, залегли близ какого-то обомшелого валуна, похожего на гнилой проеденный зуб, и довольно долго наблюдали за рекой и околицей.
Околица клубилась темным беспроглядьем садов, горбатилась редкими силуэтами крыш. Тихой была она, околица; спокойной и сонной. Только изредка нехотя взлаивали дворовые собаки, да однажды ни с того, ни с сего по-дурному возопил где-то петух – возопил и смолк на полуноте, словно бы ему клюв заткнули… или (что вероятней) свернули шею.
Потом из ближней улочки выбрели двое немцев с тускло отблескивающими бляхами фельджандармов на шеях – очевидно, патруль. Они немного постояли над самой водой, тихонько переговариваясь и время от времени взглядывая на холм (словно раздумывали, лезть на него, или не стоит). Голубев оживился, снова зашептал что-то про языка, но Михаил досадливо приказал замолчать: ему хотелось расслышать, о чем говорят патрульные. Однако покамест ничего толкового расслышать не удавалось: слова немцев превращал в совершенную невнятицу ровный и неумолчный гул моторов. Примерно в полукилометре к северу матовое стекло реки перечеркивала цепочка смутных голубых огоньков, вдоль которой беспрерывным потоком ползли с западного берега на восточный одинаковые черные тени.
Понтонный мост.
Интенсивное движение в направлении линии фронта – так описал бы увиденное исполняющий обязанности командира шестьдесят третьего отдельного старший политрук Зураб Ниношвили. И мы ему так же опишем… если сумеем вернуться целыми.
Один из патрульных чуть повысил голос, и Михаилу, наконец, удалось разобрать несколько малопонятных обрывков. “…эсэс-команда… вчера… от них лучше подальше…” На том всё и кончилось. Второй немец (щуплый сутуловатый очкарик) постучал себя по пилотке – красноречивый интернациональный жест – и, отвернувшись, шагнул обратно, в уличное тёмное устье. Ляпнувший что-то глупое (или опрометчивое?) ганс двинулся следом.
– Голубев, ты знаешь, что такое?.. – Михаил обернулся к своему напарнику, и вдруг осекся.
Голубев, оказывается, не смотрел ни на немецких патрульных, ни на реку. Приподнявшись, Голубев тревожно вглядывался в лесную опушку.
– Ты чего? – Михаил дернул его за рукав.
– Да так… – красноармеец знобко повел плечами. – Примерещилось, будто бы смотрит кто-то. На нас. Сзади. Оглянулся, а там… Вроде как… это… тень, что ли? И вроде глаза блеснули. Это правда, что волки только зимой страшные?
Михаил тоже оглянулся.
Опушка. Ленивые туманные космы. И ничего кроме.
Он хотел было сказать что-нибудь про нервы, но не успел. Потому что совсем-совсем рядом неторопливо проклацал винтовочный затвор, и сорванный голос выговорил тихонько:
– Нихт бевеген. Зонст их верде эссен… то есть шиссен.
Примерно в километре от опушки лес словно бы провалился в довольно широкую то ли лощину, то ли пересохлую старицу, густо заросшую боярышником да хлипкой кустоподобной рябиной. Сочтя это место подходящим для выяснения отношений, Михаил решительно остановился. Голубев встал рядом, нарочито поигрывая своей СВТ, к которой он для внушительности примкнул штык.
Черт знает откуда взявшейся нелепой троице хватило благоразумия не пытаться разоружить своих пленных. Единственно, на что эта самая троица решилась – всю дорогу от прибрежного холма держать обшарпанные винтовки наперевес, изображая грозных конвоиров.
Никто из всех пятерых доро́гой не произнёс ни единого слова – исключая, конечно, энергичную короткую матерщину, которой Голубев еще там, на холме, прояснил неведомой троице свою национальную принадлежность.
Троица… Почти одинаково испуганные почти детские лица; почти одинаковая одежда (кепки, ватники, кирзачи – всей разницы, что на двоих индивидуумах штаны, а на третьем изрядно замызганная длинная юбка)…
– Н-ну… – протянул наконец Михаил (индивидуумы вздрогнули, прижались друг к дружке – смех, да и только!) – Ну, и кто же вы такие будете?
Молчат. Тискают свои трехлинейки и молчат. Черт, только бы не пальнули сперепугу!
Сообразив, что опаску юных вояк нужно перешибить каким-то более сильным чувством, Михаил осведомился ехидно:
– Девочка, а у тебя в школе по немецкому что – твердый неуд? “Ни с места, иначе съем!” – передразнил он.
По крайней мере один из винтовочных стволов опустился.
– Я же сама поправилась! – вознегодовал индивидуум в юбке (гораздо громче, чем следовало бы).
Михаил хмыкнул и переменил тон:
– Тебя как зовут-то?
– Маш… Мария Сергеевна. Его… – кивок на ближайшего индивидуума в штанах, – его Павлом. А вот это Сергей…
– Так он твой отец, что ли?
На бледных физиономиях проступили улыбки, а юнец, заподозренный в отцовстве, издал протяжное “гы-ы-ы!”
– Значит, Мария Сергеевна, Павел и Сергей… Уже что-то. Ну, а кто же вы, всё-таки?
– А вы сами-то кто? – снова насупилась девица. – Почём мне знать, может вы переодетые… как их… пособники?
Михаил прикусил губу. Препирательства затягиваются, время транжирится безо всякой пользы… Ночь на сломе, а до рассвета еще нужно одолеть неблизкий обратный путь. Похоже, выполнить поставленную задачу – разведать подступы к понтонному мосту – не успевается… Что же делать?
– Ну, ладно, – решился он. – Ребята, вы вообще местные?
– А если да – что с того? – осторожно выговорила Мария Сергеевна (в этой троице верховодила явно она).
– Да ничего. Просто вам нужно пойти с нами, – Михаил придал своему полушепотку оттенок торжественности, – в расположение регулярной части Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Пойти и рассказать нашему командиру о силах немцев в здешних окрестностях. Понятно?
Услыхав про регулярную часть, парни заметно оживились (Сергей даже вскрикнул: “Что, фронт аж так близко?! Наши уже наступают, да?!”). Но их курносая верховода помалкивала, кривилась недоверчиво.
Черт знает, сколько бы еще длилась пустопорожняя (а с учетом обстоятельств и просто опасная) болтовня, если бы не Голубев. Верней, если бы не его талант по части провокаций. Да и не ахти какая разница в возрасте между странными юнцами и бравым красноармейцем, наверное, тоже помогла упомянутому красноармейцу найти единственный безотказный довод: “на слабо́”.
– Дрейфите?! – насмешливо спросил Голубев. – Зря. Если б мы собирались вас обижать, так уже б давно… это…
Подействовало. Даже договаривать не пришлось.
Возвращались прежним маршрутом.
На МТС теперь было тихо – решили-таки мастеровитые гансы маленько перекемарить… или просто выполнили какую-то там свою гансовскую суточную норму.
А часовой около зенитной батареи по-прежнему был один. Только он уже не бродил вокруг рощи задранных к отсырелому небу тонких орудийных стволов. Он спал. Уселся то ли на пенек, то ли на камушек посреди изрядной, совершенно открытой пустошки; карабин пристроил торчком меж коленями; голову свесил… И давил себе храповицкого, вовсю пренебрегая соблюдением звуковой маскировки.
Пустошка, превращенная горе-часовым в спальню, прореза́ла лес длинным языком меж батареей и МТСовским забором, дотягиваясь до самого берега. Обходить открытое место, как делали это с вечера, теперь не хотелось: долго, а времени и без того уже перепорчено сверх всякой меры. Да и наглое разгильдяйство гансов, явно воображающих себя в совершенной безопасности, так и подбивало на какую-нибудь не менее наглую выходку.
Минут пять лежали в кустах, наблюдая за батареей и за похожей на крепостную стену оградой машинно-тракторной станции.
Было тихо.
Было настолько тихо, что сопливая команда Марии Сергеевны с каждым мигом всё ощутимее забывала об осторожности. Да и Голубев… Он словно бы заразился от этих сопляков дурной сопляческой неосмотрительностью – затеял какие-то перешептывания с пацанами, потом и пацанская командирша придвинулась к ним, встряла…
– Ладно, – Михаил с трудом подавил раздражение. – Открытое место форсируем по одному. Бегом, пригнувшись. Голубев первый, за ним на счет “десять” – Маша, потом – Сергей, потом – ты… Направление – отдельностоящая наклонная сосна. Поняли?
– Так точно! – браво ответил Голубев. Ответил и снова зашептал что-то.
– Первый, пошел!
Голубев пересек пустошку благополучно. А вот следующие…
По не слишком-то чёткой команде: “Второй… то есть вторая, ч-чёрт!” кинулась бежать не одна только соплячка. Они кинулись все. Втроем. И не к сосне – к часовому. Тот так и не успел продрать глаза. Мелькнул на фоне туч приклад трехлинейки; надсадное хеканье слилось с тупым ударом оружейного дерева о людской затылок, и молокососы, топоча да сопя, поволокли бесчувственного (это в лучшем для него случае) ганса в лес.
Михаил впился зубами в собственное запястье, чтоб не застонать, не выматериться на весь лес. Голубев, сука! Таки нагадил, выслужился-таки, подонок! Да не сам, дерьмо трусливое – детишек науськал! “Товарищ старший политрук, лейтенант по глупости… это… я еле-еле спасся…” Надолго ли спасся бы, гнида?! Ведь всех же, весь отряд!.. И политрука своего люб…
Шевельнулось что-то, хрустнуло там, среди черных кустов, топящих в себе станины зениток? Нет, пока всё тихо. Так что – не расслышали? Спят?
Выждав еще минуту-другую, Михаил скользнул по направлению к наклонной отдельностоящей. Хотя смысла особо осторожничать уже, наверное, не было. И втаптывать Голубева в землю тоже не было смысла (хоть и весьма бы желалось). Втоптать-то можно, но вот исправить сотворённую этим гадом дурацкую гнусность – шиш.
А гансы, кажется, сделали-таки невозможное: ухитрились прохлопать неуклюжий, шумный захват “языка”. Только нынешняя тишина на их батарее – это всего-лишь отсрочка: не могут же зенитчики вообще никогда не хватиться пропавшего часового! Не могут… И еще вот чего немцы не могут: никак, ну никак не могут они впрямь быть аж настолько беспечны. Значит…
Уже ныряя в подлесок, Михаил краем глаза приметил метнувшуюся за деревья четвероногую тень – не то крупная собака, не то впрямь волк… Животное, а животное, откуси чего-нибудь красноармейцу Голубеву! Ну пожалуйста, что тебе стоит?
Голова болела невыносимо.
Еще пару мгновений назад Михаилу казалось, что самая изощренная пытка на свете – необходимость говорить, когда каждый произносимый слог раскаленным тараном взламывает лоб изнутри. А теперь выяснилось, что молчание гораздо мучительней. Голову затопила звонкая пустота, и в пустоте этой по-прежнему раскачивался ненавистный пышущий жаром таран – он лишь зачастил, подладившись к истерическим судорогам пульса.
Пытка молчанием затягивалась. Выслушав рапорт о результатах разведки (только факты, без “лирики”, как и было приказано), комполка размышлял. А Михаил старался не упасть в обморок и отчаянно боролся с искушением тронуть мокреющую повязку на лбу – боролся, дабы Ниношвили не вообразил, что бывший приятель “бьёт на жалость”.
А голова болела, болела невыносимо. И в этой боли опять-таки был виноват сука Голубев. Ну, не прямо, а косвенно – какая разница?
…Захваченный немец оказался сущим обломом: ростом метра под два, с саженными плечами и каменными бицепсами. Удар прикладом, конечно же, его не убил (следовало, наверное, радоваться, что от этого самого удара не поломалась винтовка); да, “язык” остался живехонек, однако же чувств лишился основательно и надолго. Сопливая троица и Голубев сперва несли его, ухватив за руки-ноги (обливаясь потом, ежиминутно роняя всякую всячину и отчаянно стараясь кряхтеть потише); затем – отойдя от немецких объектов на более ли менее безопасное расстояние – они решили было тащить свою добычу волоком, но получилось еще хуже: громадные ступни обморочного ганса словно бы нарочно цеплялись за что ни попадя.
В конце концов Михаил приказал носильщикам отдохнуть минуты три-четыре, а потом связать “языку” руки и привести его в чувство:
– Дальше пускай сам топает. Не выбрасывать же…
Связать немца не удалось. Как только его опустили в пропитанную сыростью скудную лесную траву, “язык” внезапным мощным рывком вскинулся на ноги. Подростков расшвыряло, как взрывом; секундой позже, вскрикнув, покатился по земле Голубев, а немец с Голубевской винтовкой в руках бросился на Михаила.
Художник-недоучка и кадровый лейтенант не успел даже вспомнить о висящей на поясе кобуре. Единственно, что он успел – это шатнуться назад, но тусклый кинжалоподобный штык СВТ догнал его, тяжело клюнул в лоб… Мир перед глазами полыхнул многоцветным радостным фейерверком, однако Михаил каким-то чудом сумел-таки устоять, а устояв, пнуть сапогом почти растворившуюся в радужном мельканьи фигуру, а пнув, еще и попасть туда, куда метил.
Потом он сидел на холодном, мокром; девочка Маша бинтовала ему голову содержимым невесть откуда взявшегося индивидуального пакета; парнишки и Голубев, надсадно дыша, вязали немца, а тот дергался, пытаясь стряхнуть навалившихся вязальщиков, и мычал неразборчиво – рот его был плотно законопачен Машиной кепкой.
Вот именно потом, после драки-то, Михаилу очень здорово сообразилось, каким именно приемом или ударом следовало ему управиться с немцем, чтоб ловко, красиво, а главное – без ущерба для себя. Выходит, сопляческих времен драки с безжалостной по недоумкуватости сявотой – наука куда крепче, нежели занятия борьбой да боксом с классными училищными тренерами… Ладно. Все равно спасибо им, тренерам: не за приемы-удары, так хоть за быстроту да реакцию.
А Маша, между прочим, без кепки гляделась куда симпатичнее. И вообще… Потемневшая от моросной влаги рыжая стрижка, перепачканные щеки, распухший шмыгающий нос, льдинки запоздалого страха, мокреющие в синих глазах… Похожа она на кого-то, или уже приходилось встречаться с ней? Ой, не до размышлений-вспоминаний было героическому лейтенанту Рабоче-Крестьянской Красной…
…И всё-таки Михаилово сознание ухитрилось подловить своего хозяина: усыпило бдительность, и вдруг без предупреждения кинулось наутёк.
Вроде бы только что сидел более ли менее прямо, более ли менее сосредоточенно глядя в хмурое командирово лицо, как вдруг – отсырелая плащ-палаточная ткань промозгло липнет к виску, и ты всё крепче наваливаешься на нее, грозя обрушить хлипкое “штабное помещение” (полунавес, полушатёр)…
– Ты что?! – Ниношвили схватил Михаила за плечо, тряхнул. – Совсем плохо, да? Белкину звать?
– Не надо.
Михаил вновь утвердился на заменяющем стул сооружении из замызганного ватника и охапки хвороста; потом хотел было нагнуться за свалившейся под ноги фуражкой – не успел. Старший политрук сам подобрал, подал. И вновь повторил:
– Давай санинструктора позову, ну?
– Нет. – Михаил прилаживал фуражку на голове. – Давайте сначала с делами разберемся, товарищ комполка.
Ниношвили хмыкнул с сомнением, но настаивать прекратил. Буркнул что-то вроде: “Темно у нас, как в погребе, слушай!”; откинул полу распяленной на кривых сосновых жердях плащ-палатки; выглянул.
Снаружи было позднее ясное утро. Натужную пульсацию дальней канонады глушило свиристение каких-то пичуг, лениво шуршал в древесных верхушках вялый прозрачный ветер, похрустывал всяким лесным мусором часовой, бродивший по краю обширной колдобины, на дне которой притаился КП… Вот и все звуки. И поди догадайся, что находишься посреди днёвочного лагеря полка. Шестьдесят третьего. Отдельного. Общей численностью в семьдесят восемь человек, не считая тяжелораненных.
– Ладно. – Старший политрук хмурился, рассеянно теребил черную ниточку усов. – Оценку твоих действий, выяснение, почему ты не выполнил ни одну из поставленных задач – всё это пока отставим, да. Пока хочу твоё мнение. Выводы хочу. Говори!
Он очень старался не смотреть в глаза Михаилу, и Михаил был ему за это почти благодарен. Каждая их встреча становилась для обоих мучением. Довоенная дружба выветрилась за считанные недели боёв, окружения, прочего; новая линия взаимоотношений выработаться еще не успела… И, по-видимому, не успеет из-за всяких-разных грустных причин.
Михаил попытался сесть прямей и заговорил:
– Мнение и выводы? Слушаюсь. На основании увиденного напрашивается следующее… Немцы проанализировали действия отря… виноват, полка за последние несколько суток, рассчитали направление нашего движения и подготовили в окрестностях Чернохолмья ловушку. Западню. Полагаю, нас провоцируют на попытку ликвидации ремонтных мастерских, якобы оборудованных в МТС.
– Основания? – с прежней хмуростью осведомился Ниношвили. – И смысл?
– Основания… – механически повторил Михаил, – основания следующие. Первое: группа немцев, наблюдавшаяся нами близ машинно-тракторной станции. Тыловые подразделения обычно комплектуются не самым лучшим воинским материалом, а те гансы были как на племя подобраны. Фельджандарм оговорился, что вчера сюда прибыла команда эс-эс – это у них вроде наших войск НКВД… – он осекся, перехватив яростный взгляд политрука.
– Я знаю, что такое эс-эс. – процедил Ниношвили. – Давайте без лирики, то-ва-рищ лейтенант!
– Слушаюсь. Так вот, в эсэсовцы подбирают по физическим данным. Полагаю, у реки мы видели группу переодетых солдат особого назначения. Таким же физическим данным соответствует захваченный нами “язык”…
– Захваченный вопреки моему приказу, – прокомментировал старший политрук. – Дальше!
– Слушаюсь. Вто…
– Да что ты заладил это: “Слушаюсь, слушаюсь…” – раздраженно перебил Ниношвили, – ты не нижний чин, я не благородие! Докладывай как сознательный командир Красной Армии! Понял, нет?!
– Слу… То есть так точно, понял. Значит, второе: МТС. То, что мне известно про немецкую педантичность, “ордунг” и прочее, наводит на мысль: их мастерские работали бы или только в светлое время суток, или уж круглосуточно. Однако, когда мы возвращались, там было тихо…
Михаил понимал, что его аргументы политруком не воспринимаются, а тренированная наблюдательность художника – это для Зураба вообще не довод. Гудела-разламывалась голова, дико хотелось спать, дико хотелось, чтобы поскорей закончилась бесполезная говорильня, но…
Но.
Нужно было хоть попытаться убедить. Хоть для успокоения совести. Хоть для…
– Полагаю, противник счёл вероятным, что мы собираемся атаковать понтонную переправу, и решил предложить нам более заманчивый объект: плохоохраняемые мастерские, работающие на полную мощность. Для придания им значимости в наших глазах сымитировано прикрытие этого объекта зенитной батареей. Полагаю также, что противник засек меня и Голубева на пути продвижения к Чернохолмью и на обратном пути ненавязчиво подсказал нам удобное время для операции: дескать, перед рассветом МТС затихает, часовые спят – приходи да громи… Примечательно, что после захвата “языка”-часового его товарищи (политрука вновь передернуло, но Михаил уже на всё махнул рукой) рыпнулись было – я какой-то шумок слыхал – но не вмешались. Предпочли отдать его, но сохранить иллюзию своей беспечности. И уверены, что он при любых условиях будет молчать. Я, кстати, тоже в этом уверен.
– Всё, да? – нетерпеливо перебил Ниношвили.
– Так точно, всё – в общих чертах. – Михаил перевел дыхание, отер ладонью лицо, взмокревшее, словно бы от тяжких трудов.
– Считаю твои соображения бездоказательными! – Ниношвили выбрался из-под импровизированного навеса и заходил взад-вперед по дну штабной колдобины (собственное его вчерашнее выражение), яростно пиная подворачивающиеся на дороге хлыстики облыселых одуванчиков. – Считаю бездоказательными, да! Беспочвенными. И бесперспективными. Что ты вообще предлагаешь? Что конструктивного можно предложить, опираясь на твои домыслы? Говори, ну!
Михаил попытался было подняться всед за командиром, но тот оборвал эту попытку раздраженным взмахом руки. А сидя следить за метаниями старшего политрука оказалось превыше Михаиловых сил: от попыток вертеть головой в лад корчащему из себя маятник командиру таран во лбу принялся вытворять что-то уж вовсе немыслимое, горло переполнила вязкая горечь, окружающее подернулось тошнотворным маревом…
Михаил сцепил зубы и принялся смотреть прямо перед собой. На зачехленное знамя шестьдесят третьего отдельного. На гигантский лежачий сейф, служивший Зурабу то столом, то диваном – тяжеленный стальной монстр, единственное имущество полкового штаба, которое удалось спасти и которое старший политрук намеревался вынести из окружения любой ценой. Неподъемное страшилище уже стоило жизни двум упряжным лошадям, и черт знает каких усилий оно стоило и еще будет стоить людям – всё это казалось то обидным, то глупым, потому что ни один штабник не уцелел, а сейфовые ключи потерялись. Никто не знал, что за барахло тарахтит в бронированых недрах, когда этот сундук стаскивают наземь или громоздят обратно на приспособленный для его перевозки артиллерийский зарядный ящик. Сколько раз санинструктор Белкина докладывала Зурабу, что лошадей нехватает для перевозки раненных? Сколько раз Михаил терял терпение, доказывая, что опасно таскать за собой обременительную бесполезицу? Сколько, сколько… Бессчетно. А толку – шиш. “Сохранить – честь, бросить – позор, да!” – вот и весь ответ.
Такую же непобедимую привязанность когдатошний замполит приданной полку батареи, а ныне и.о. комполка Зураб Ниношвили испытывал к двум уцелевшим 76-милиметровым “дивизионкам”. Даже после того, как под Волховаткой пушкари расстреляли весь свой необильный боезапас, старший политрук упорно отказывался бросить онемевшие орудия. Именно из-за командирского упрямства недавнее форсирование получилось таким тяжелым и шумным. И таким кровавым. А могло получиться куда тяжелей да кровавей – это если бы не Михаил. Поняв, что рассвет застаёт медлительные неповоротливые плоты с пушками чуть ли не на середине реки, лейтенант до самого нутряного нутра допек Зураба утверждением, будто страх потерять орудия – гнилая отрыжка древней и косной золотопогонщины, когда “их благородия” ставили свою так называемую офицерскую честь и свой престиж выше солдатских жизней. Помогло: Зураб, тихо и злобно выбранившись, прокричал-таки артиллеристам приказ рубить скрепы плотовых бревен.
Именно тем сереньким предрассветьем, глядя, как под траурный салют догорающей на западном берегу перестрелки оседают, проваливаются в ленивую речную муть неуклюжие потрепанные “дивизионки”, Михаил окончательно понял: не то, что дружбе, а и просто более-менее терпимым отношениям с Зурабом настаёт конец. И так уже старший политрук частенько намекал… да нет, какие уж тут намеки – он не раз говорил открыто и прямо, что Михаил оценивает обстановку не как командир, а как мягкотелый запаниковавший интеллигент, что переоценка противника есть разновидность пораженческих настроений, что от неверия в близкую победу рукой подать до предательства… А теперь вопреки всему – логике, справедливости, прочему – Ниношвили еще больше укрепится во всяческих своих прежних подозрениях. И придумает подозрения новые. Всяческие. Разнообразные. Потому, что когдатошнего друга он теперь ненавидит.