– Я жду ответ, товарищ лейтенант.
Товарищ лейтенант, вздохнув, принялся терпеливо объяснять, что понтонный мост вопреки кажущейся своей хлипкости – самый трудноуязвимый тип переправ; что всерьёз вывести его из строя можно лишь несколькими мощными зарядами, заложенными через равные промежутки по всей длине; что легче всего попросту разрушить скрепы между понтонами возле берега и где-нибудь ближе к средине: тогда течение само вырвет кусок моста, но переправляющаяся техника при этом мало пострадает, а восстановление переправы не потребует от немцев ни особых усилий, ни особого времени.
А старший политрук продолжал рассеянно мусолить платком свои бритые щеки. Фуражку он уронил рядом с собою – та упала на облупленную сталь сейфа тульей книзу, и Мечникову внезапно и невыносимо захотелось вбросить в Зурабов головной убор пару-тройку мелких монет. Да ещё и сказать при этом что-нибудь из расхожих фразочек, под которые старушки-богомолки одаривают медяками папертных нищих. Михаил ярко, во всех подробностях представил себе реакцию командира полка на подобную выходку и тут же старательно закашлялся, неуклюже маскируя рванувшее на волю хихиканье.
– Что веселого нашел, а? – осведомился Ниношвили. – Расскажи, вместе веселиться будем!
Несколько мгновений он царапал лейтенанта Мечникова неприязненным взглядом, потом вдруг рявкнул:
– Балабанов, ко мне!
Из-за штабного навеса вынырнул Зурабов ординарец сержант Балабанов – личность, умевшая с одинаковой ловкостью как превращаться в человека-невидимку, так и моментально возникать из пустоты по первому зову старшего политрука.
– Скажи тем, кто пленного охраняет – пусть приведут, – велел Ниношвили, и сержант Балабанов пропал.
А комполка опять хмуро скосился на Михаила, который все еще изнемогал в тяжкой борьбе с непрошеной и неуместной веселостью.
– Нервы, да? – буркнул Зураб полусочувственно, полупренебрежительно. – А еще называешься командиром! Цхэ! – Старший политрук отвернулся, затеял какую-то возню со своим левым рукавом. – Чем киснуть, как припадочная девица, лучше б помог. Мучение, понимаешь – отваливается и отваливается…
Всё еще похихикивая, Мечников дисциплинированно отправился помогать начальству.
Оказывается, Зураб возился с нашивкой – с той самой, которую так неправдоподобно удачно нашел взамен своей утерянной, потом тоже посеял, а теперь вот неожиданно снова нашёл. Возня заключалась в стараниях наскоро приметать к рукаву рыже-бурую, словно бы опаленную матерчатую звезду. Старания были безуспешными, и Мечниковская помощь ситуацию не спасла.
– Бред какой-то! – пыхтел старший политрук, злобно дергая застрявшую в ткани толстенную цыганскую иглу. – Когда прошлый раз ее нашел, слушай, терновым шипом приколол, и нормально. А тут… Еле-еле воткнулось самое острие – и намертво, ни туда, ни сюда… Как получилось, а?
Мечников тоже попробовал – сначала “туда”, затем “сюда”… И тоже без толку. Мельком вспомнилась слышанная когда-то побрехенька о разновидности нечистой силы, которая терновых колючек то ли боится, то ли наоборот… А еще вдруг тревожно засаднила Михаилово сердце внезапная убежденность, будто именно теперь нужнее всего соединить свою заветную ценность и подвеску, даренную Вешкой – именно вот теперь же, потому что через минуту станет поздно.
В следующее мгновение оба командира напрочь забыли о борьбе с иглой-саботажницей. Забыли потому, что вернулся Балабанов. Он тяжело дышал; лицо его цветом и стылой мертвенностью походило на пыльную гипсовую маску; выпученные глаза превратились в мутные бессмысленные стекляшки…
– Тов… тов-варищ к-ком-полка… – Балабанов не говорил, а захлебывался словами – наверное от того, что пытался выговаривать их не по-нормальному, а на вдохах. – Там… там…
И тыкал дрожащим оттопыренным пальцем куда-то себе за спину.
Вокруг места происшествия – небольшой полянки в зарослях боярышника – уже столпилось десятка два любопытствующих. Толпились они странно: молчком и именно ВОКРУГ, старательно вминаясь плечами да спинами в колючий кустарник; явно опасаясь сделать хоть шаг туда, на бестравную песчаную плешь, посреди которой торчала одинокая сосенка.
К этой-то сосенке утром и привязали пленного ганса. Усадили спиной к стволу, завели руки назад по обе стороны липкого, шелушащегося темно-янтарной корою дерева и спутали запястья – не туго, но крепко, как коням передние ноги спутывают. В общем, хорошо привязали. Без лишней жестокости, однако же поди-ка рыпнись в таком положении! Еще и двое караульных рядом…
Да уж, двое…
Караульные по-прежнему были здесь.
Один из них лежал на спине, нелепо вздернув щетинистый подбородок. Его заплывшая кровью шея показалась Михаилу не по-человечьи тонкой, неправильной какой-то. Лишь через пару мгновений лейтенант доморгался-таки до причины этой кажущейся неправильности и торопливо отвел взгляд, еле сдерживая накатившую тошноту.
Второй караульный – боец Голубев – валялся по другую сторону от раскачивающейся под ветряными порывами сосенки.
А вот немца на поляне не оказалось.
Замерший было рядом с Мечниковым старший политрук очнулся от столбняка гораздо быстрее Михаила.
– Кто-нибудь может сказать, что здесь?..
Договорить Зурабу не дала бесцеремонно пропихавшаяся между ним и лейтенантом Вешка. Буркнув “извините” тоном, каким обычно произносят что-нибудь вроде “ишь, раззявы, офонарели на самой дороге!”, она в два шага оказалась рядом с истекающим кровью караульным, но, едва глянув на него, метнулась дальше, к Голубеву.
– Этот жив, – санинструктор опустилась на колени и вдруг, примерившись, закатила беспамятному бойцу неслабую оплеуху.
Голубев застонал, дернулся.
– Живехонек, – удовлетворенно повторила Вешка. – Кто-нибудь, помогите ему сесть.
– Что с ним? – угрюмо спросил Зураб.
– Обморок, – Белкина торопливо расстегивала Голубевский воротник. – Сейчас придет в себя.
– Ну так всё-таки, может мне кто-нибудь… – Ниношвили попытался вновь повторить недоспрошенное, и вновь же ему не дали закончить.
С диким пронзительным воплем красноармеец Голубев отшвырнул санинструктора, вскочил и, не разбирая дороги, кинулся наутек… то есть попробовал кинуться наутек. Продолжая вопить, он слепо врезался в кого-то из окружавших полянку.
Дальнейшего Михаил не видел, потому что рванулся к ударившейся о сосновый стол Вешке. Не видел, но слышал. Слышал, как Голубевскому ору принялся вторить еще кто-то – очевидно, вдавленный в колючие заросли; как там, в зарослях, взбурлило стремительное многоногое топотание; как старший политрук рявкнул: “Да заткните же ему пасть!”, и Голубевские вопли моментально обрубились задавленным натужным мычанием – кажется, приказ был воспринят буквально.
Белкина отстрадалась от внезапной передряги несколькими царапинами да неопасным ушибом. Пока Мечников помогал ей встать и наскоро удостоверивался, что ушиб действительно не опасен, а царапины – действительно всего-навсего царапины, свихнувшегося бойца Голубева успели более ли менее привести в чувство. Во всяком случае, боец этот перестал рваться в бега и уже кое-как отвечал на нетерпеливые вопросы Зураба. Правда, уразуметь хоть что-нибудь из Голубевских ответов было сложно. И не только потому, что боец заикался, всхлипывал и так стучал зубами, что беспрерывно прикусывал язык. Даже когда его слова удавалось разобрать, смысл разобранного казался чем угодно, кроме именно смысла. Получалось, будто бы всё здесь на полянке было тихо и мирно, пока Голубев не решился отойти для короткой надобности. Он несколько раз подчеркнул, что пост свой не покинул ни на секунду – даже для пресловутой надобности в кусты не полез, а только отошел на край полянки да повернулся к напарнику и немцу спиной. Но почти сразу же услыхал позади странный звук, оглянулся и увидел, что второму караульному вцепился в горло огромный волчина.
– Вот т-т-таке-енный, – бормотал Голубев, дергая трясущейся рукой метрах в полутора от земли. – Ей-бо, вот т-такеннейший! Рыж-жий т-такой, прям даже красный, и зуб-бы медные. А вместо глаз жари-инки. С пятак. И ч-ч-чадят. Вот ей-бо, чадят, как угли в костре!
Больше он ничего не помнил – ни как исчез пленный ганс, ни куда подевалось оружие самого Голубева и Голубевского напарника.
Дело пахло нешуточной паникой. Мнущиеся вокруг полянки красноармейцы в большинстве своём всё активнее проявляли желание убраться куда-нибудь как можно дальше – повальное бегство сдерживали (ПОКА ЕЩЕ сдерживали) теснота да неприкрытая боязнь отлепиться от колючей кустарниковой стены и ступить хоть на шаг ближе к середине бестравной проплешины.
Кто-то бормотал: “Точно! Я своими ушами слыхал рыканье. А Фадеев видел, как отсюда выскочило громадное, рыжее… А, Фадеев?”; кто-то (причём не сказать, чтобы из пожилых) крестился, немо да истово шевеля губами; кто-то подталкивал соседей локтями, спрашивал с лихорадочною надеждой: “Врёт ведь, правда? Он же всё врёт! Правда?” – но соседи лишь досадливо матерились в ответ…
Солдаты, научившиеся не бледнеть от истошно-истеричного “Та-а-анки-и!!!” и способные выдержать многочасовой миномётно-пулемётный обстрел (который, пожалуй, страшнее, чем даже прицельная бомбёжка); бойцы, по приказу бравого героя Гражданской войны дисциплинированно поднимавшиеся в штыковую на немецкие панцервагены…
Но вот теперь…
Что-то кем-то мельком увиденное… Невнятный слушок, со скоростью радиоволн разнесенный по лагерю беспроволочным солдатским телеграфом конструкции Звонарёва-Брехальского (единственный вид связи в РККА, безотказно действующий с первых минут войны), а потом – малоразборчивое блеянье, насилу продавившееся сквозь лязг зубов ошалелого паникёра… Лишь намёк на какую-то сверхъестественность – и всё. Отвага, испытанная многажды и через всякую меру, сгинула без следа.
Никакие уговоры не помогут – логика против такого бессильна. И чёрт знает, как их теперь успокаивать. Тут бы крепко раскинуть умом, чтоб без ошибки, чтобы наверняка да сразу, но умом раскидывать некогда: в любую секунду, стоит лишь кому-нибудь матюкнуться громче прежнего или хоть просто чихнуть – и готово дело. Причём каким оно окажется, дело-то, совершенно невозможно предсказать наперед. Свихнувшаяся с катушек толпа, да еще и вооруженная – поди угадай, во что это выльется!
– Оказывается, ни на хрен собачий ты, Голубев, не годишься, – сказал вдруг Ниношвили со спокойной жесткой усмешечкой. – Вот у нас в селе был пастух, дядя Андроник, так он, когда трёх баранов потерял, такого наплёл – упасть и на лету умереть, да! Бандиты, диверсанты на парашютах, какая-то обезьяна с человека ростом… Получалось, дядю Андроника не ругать надо, что потерял трёх баранов, а представить к ордену – за то, что остальных уберёг. Так врал – из соседних сёл приходили слушать. Даже из Поти человек приехал, всё записал. Правда, с этим городским вышла ошибка: думали, он из газеты, а оказалось, из прокуратуры, да… Вот как надо врать, Голубев! А у тебя воображения совсем столько, сколько ума. То есть нету. Цхэ!
Голубев пытался было что-то сказать, но старший политрук перебил:
– Да застегни, наконец, мотню, шени мама! Оно конечно, твой стручок без бинокля не разглядишь, но порядок в обмундировании должен быть, нет?!
Слава богу, кто-то всё же хихикнул.
А когда боец Голубев, лицо которого мгновенно сменило контр-революционную белизну на цвет Рабоче-крестьянской армии, запутался трясущимися пальцами в шириночных петлях-пуговицах, разрозненное хихиканье переросло в смех – сдержанный, вымученный, но всё-таки настоящий.
Не успел Мечников подумать, какой Зураб молодец и до чего же удачно вышло, что ответственность за остатки шестьдесят третьего отдельного взвалил на себя старший политрук Ниношвили, а не кто-нибудь из тогда ещё живых строевых командиров… То есть нет, лейтенант Мечников как раз успел подумать обо всём этом. И ещё Михаил успел подумать, что сам он по сравнению с Зурабом не командир, а так – лучший сапёр среди живописцев и лучший живописец среди сапёров.
Белкина тоже кое-что успела. Пока несчастный красноармеец Голубев приводил “нижний воротничок” в соответствие с требованиями устава, Вешка внимательно оглядела поляну, а потом вдруг больно прихватила Мечникова за руку и поволокла в сторонку – составлять компанию тем, кто изображал собственные барельефы на сплошной стене колючих кустов.
Михаил упёрся – сперва просто от неожиданности, но через миг, проследив направление взгляда распахнувшихся на пол-лица санинструкторских глаз, разом понял всё: и солдатскую опаску перед срединой треклятого песчаного лишая, и причину едва не заварившейся паники (впрочем, “едва не” – это ещё вилами на воде намалёвано)… Понял, поскольку разглядел, наконец, то, что кадровый военный с тренированной наблюдательностью художника и минёра обязан был заметить, только-только ступив на поляну. А вот каждый из некадровых и не всё-такое-прочее бойцов, похоже, усматривал это моментально, именно “только-только ступив на”.
Следы.
Кроме сапог отечественого да германского образца здешний песок обильно истоптали ещё и лапы. Очень крупные. С вот этакими когтями. Причём немецкие рубчатые подошвы на полянку вроде бы только вошли, а когтистые лапы вроде бы только вышли. Может, конечно, выходной след первых и входной вторых просто оказались затоптанными, а может…
Как это по-ихнему, по-германски – вервольф?
Вагнер, “Кольцо небелунгов”, языческая символика… берлинская академия оккультных наук… буквально навязанный в пленные эсэсовец оборачивается волком…
И тут же, словно подслушав лихорадочную бессвязицу Михаиловых мыслей, плаксиво закричал Голубев:
– Да не вру я!!! Вы это… Вы следы гляньте! А когда я обернулся, ганса не было, только волк!!!
– Заткнись, идиот! – На сей раз лейтенант Мечников среагировал раньше Зураба. – Мы же с тобой вместе видели волка. Несколько раз, ночью. Забыл? И когда пленного уже захватили – тоже видели. Чего башкой трясёшь, ты, трус?! Видели! Так что намёки свои брехливые кончай, не то… – выдрав, наконец, рукав из Вешкиных пальцев, Михаил взялся за кобуру.
– Это не волк, – неожиданно подал голос один из прилипших к кустам бойцов.
Михаил резко обернулся; Ниношвили тоже зашарил хмурым взглядом по солдатским лицам (кто, мол, тут выискался такой знаток?); и сами солдаты заозирались, по-гусиному вытягивая шеи… А “знаток”, мгновенье-другое поколебавшись, всё-таки вышагнул на поляну, взял “к ноге” трофейную снайперку и довольно лихо пристукнул каблуками:
– Старшина Черных. Разрешите пояснить, товарищ старший политрук?
Товарищ старший политрук скривился и буркнул нечто малоразборчивое.
– Это не волк, – старшина почему-то решил счесть Зурабово междометие утвердительным ответом. – Это просто большая собака, я головой ответить могу.
И.о. комполка насмешливо поцокал языком:
– Скажи, пожалуйста – даже голову не пожалел! И откуда же такая уверенность?
– А из следов. Я, товарищ старший политрук, сам деревенский, с Амура – в следах толк понимаю.
– Да ты ж не охотник, – встрял в разговор кто-то из бойцов, – ты ж в своём зверосовхозе на полуторке шоферил!
– В наших краях все охотники, – невозмутимо сказал Черных.
– Вот и сошлось… – Михаил обернулся к старшему политруку. – Помнишь…те утренний разговор? Вот почему гансы отдали нам часового – его страховала обученная собака. Конечно, риск… Но именно риск – не жертва!
Ниношвили молчал. Вместо него, выдержав тактичную паузу, снова заговорил старшина:
– Так точно: может, и обученная, но всего-навсего собака. Этому, – брезгливый кивок в сторону Голубева, – уголья вместо глаз и всё такое попросту примерещилось с перепугу. Однако же…
Черных как-то странно замялся, будто бы собираясь с духом.
– Вы, товарищи командиры, верно, еще не знаете, – продолжил он, наконец, – что с нашими лошадьми… Я такого и сам никогда не видал, и не слыхивал отродясь. Можете меня по законам военного времени, как паникера, но с конями уж точно не без нечистой силы!..
Кони.
Точнее – конь, три кобылы и мерин.
Вся наличная тягловая сила шестьдесят третьего отдельного.
Туши выглядели так, как, в общем-то, и должны выглядеть туши совсем недавно забитой скотины. Вот только головы… Сквозь лохмотья догнивающей плоти уже проглядывли черепные кости.
Что-то вроде бы торкнулось в Михаиловом нагрудном кармане, где лежали дарёная Вешкой подвеска и (отдельно, в вате, в спичечном коробке да еще и в специальном кожаном мешочке) неогранённый рубин – фамильная реликвия экс-беспризорника Мечникова. Торкнулось отчаянно, зло, обречённо, как, говорят, в самый последний раз торкается надорванное изветшалое сердце. И такой же злой обреченностью хлестнуло Михаила внезапное понимание: было уже это, было, было, было!
Когда-то.
Давным-давно.
Настолько давно, что при попытке осознать подобную давность разум проваливается в ледяную беспросветную жуть. В НАСТОЯЩУЮ жуть, по сравнению с которой даже невероятная гибель бедолашной упряжной скотины – тьфу!
Не день был тогда, а ночь; вокруг не мачтовый бор шумел, а хмуро лопотал тяжелой листвою чёрный дубняк; и хриплого дыхания в затылок не было, потому что не было тогда за спиною у Михаила перепуганных, сбившихся в тесную кучу бойцов… Никого тогда не было за спиною, а рядом вместо грызущего усы Зураба маячила белоснежная старческая фигура…
А вот что тогда БЫЛО, так это еще тёплые конские туши со сгнившими до кости головами, потусторонняя (именно ПО-ТУ-СТОРОННЯЯ) несусветность происходящего, боязнь дышать, чтоб лишний раз не впустить в себя вязкий смрад нагло оскаляющейся мертвечины… Как теперь.
Внезапная память о беспросветно далёкой жизни сгинула почти мгновенно. Но ледяная обречённость осталась. Осталось безнадёжное понимание: на этот раз паники не избежать.
“– Может, и так, – сказал Долговязый Джон. – Но меня смущает одно. Мы все явственно слышали эхо. А скажите, видал ли кто, чтоб у привидения была тень? Если нет тени, значит, не может быть эха.
Такие доводы показались мне слабыми, и тем не менее…”
Пока лейтенант Мечников тратил драгоценное время на вспоминание читаных в детстве книжек да на завистливые восторги по поводу командирской находчивости капитана Джона Сильвера, старший политрук Ниношвили командирскую находчивость проявлял. Выцедив замысловатую смесь грузинской брани с великодержавным матом, он горестно всплеснул руками и произнёс трагическим полушепотом:
– Ну конечно – дромадерус мортус вульгарис!
К чести присутствующих красноармейцев, большинство из них догадалось, что сказанное – не очередная кавказская нецензурщина, а учёное именованье какой-то скотской болезни. К чести Михаила, он правильно понял стремительный да свирепый взгляд командира полка и прикусил язык, так и не успев блеснуть своими скудными познаниями в бессмертном языке потомков Ромула. И, к счастью для командира полка, прибежавший к месту происшествия старичок-фельдшер оказался истинным мудрецом.
– Ваша правда, товарищ командир, – сказал старичок. – Только не “дромадерус”, а “кронотеос”.
Договорив, фельдшер не то пуговицу на груди потеребил, не то украдкой мелко перекрестился, а потом промямлил что-то про оставшихся без надзора раненных и торопливо ушел. Но это уже не имело никакого значения. У привидения появилось эхо. Просто замечательное эхо: иностранное, непонятное – значит, очень и очень умное.
– Ну, так… – Ниношвили поправил фуражку, деловито огляделся. – Балабанов, выбери себе пятерых помощников, и по-скорому закидайте всё это. Даю вам… Грунт здесь лёгкий, за час управитесь. Понял, да?
Балабанов дисциплинированно принялся выбирать пятерых. Кто-то из выбранных опасливо поинтересовался:
– А этим… др… кр… хренавтобусом этим только лошади болеют?
– Только лошади, – рассеянно кивнул Мечников. – Ну, и ещё ослы. Так что шёл бы ты от греха…
Но Зураб поспешил успокоить боязливого вопрошалу:
– Ничего, шен генацвале, можешь остаться. Такая болезнь в мозгу начинается. Ты не бойся, слушай: к твоей медной болванке не прицепится.
Ну прямо-таки бронебойные нервы у старшего политрука – усмешка его получилась почти совсем как настоящая…
Уже зашуршал сухой песок под лопатами “похоронной команды”, уже явно собрался уходить командир полка, как вдруг из кучки сгрудившихся неподалёку праздных наблюдателей донеслось: “Как же мы теперь раненых-то повезём? Не на чем же…”
Ниношвили стремительно обернулся на голос:
– Вам тут что – театр?! Черных, а ну гони всех отсюда! И больше никого близко не подпускать! И не болтать по лагерю лишнего! Понятно говорю, нет? Так, лейтенант Мечников, за мной!
“За мной” – это, как выяснилось, в штаб. По дороге Ниношвили молчал; добравшись до штабной ямы тоже сперва в основном помалкивал (только ругнулся, не найдя оставленной на сейфе матерчатой звёздочки: “Снова пропала, так её распротак!”).
Через пару минут, растраченных на бесцельное хождение взад-вперёд, и.о. комполка уселся на свой любимый бронированный ящик, нетерпеливым кивком указал Мечникову на хворостяное эрзац-сидение и заговорил так же нетерпеливо, отрывисто:
– Случай с лошадьми обсуждать не будем. Понять невозможно, гадать бессмысленно – значит, забыли. Слушай приказ, инженер-сапёр: внимательно осмотреть место, где полк банакдэба, и через полчаса доложить соображения по обустройству узла обороны. Круговой обороны. Чтоб с полсотни активных бойцов продержались до полусуток против превосходящих сил. Многократно превосходящих. Под артобстрелом, под дабомбило… И чтоб с укрытием для раненых – понял, нет? И с двумя пуль-точками…
– У нас три станкача, – машинально напомнил Михаил, и тут же спохватился, что напоминание получилось дурацким. Спохватился даже раньше, чем Зураб успел раздраженно повысить голос:
– Я сказал: ДВЕ стационарные пулемётные точки. Две. Выполняйте!
– Товарищ комполка, ваше приказание невыполнимо.
Лейтенант Мечников не на шутку разозлился. Какого чёрта, в конце концов?! Грунт вокруг мягкий, сыпучий – тут даже в полнопрофильном окопе артобстел не пересидишь, а уж про “дабомбило” и говорить нечего. Бревенчатые накаты? Хре́на: долго, хлопотно, шумно…
– Нет, это совершеннло нереально. Это как вам, товарищ комполка, поменять акцент с грузинского на японский.
Михаиловы доводы Зураб слушал в пол-уха. Он – Зураб – развернул на колене тетрадку, служившую полевой командирской книжкой, штабным оперативным журналом и бог знает чем ещё. Развернул, бегло перечитал свои недавние записи…
– Поменять акцент, говоришь? – Выдрав из тетрадки два густо исписанных листка, Ниношвили принялся рвать их в мелкие клочья. – Верно говоришь. Поменять акцент…
Он рассеянно скосился на Мечникова и вдруг улыбнулся:
– Слушай, дорогой, ты приказ слышал? Зачем до сих пор сидишь, разговариваешь? Здесь тебе духан, да? Или ты уже не командир, а кинто? Выполняй, что приказано – время ждать не умеет!
Там было сумрачно. И душно. И тихо – только время от времени где-то над головой изредка давилась настороженными короткими трелями невидимая пичуга.
Над головой. Высоко-высоко, где неохватные древесные стволы раскинулись дебрью узловатых ветвей; где вместо неба каменела в мертвой бездвижности мешанина лиственной зелени и златых солнечных бликов.
А под ногами – упругая исчерна-бурая труха (останки бесчисленных листопадов) да редкие стебли неказистых лесных соцветий… почти такие же редкие, как столетние дубы, слитной непробиваемой тенью крон домучивающие вокруг себя всё живое.
Редколесье… Нет, никак не прилепливалось такое название к этой стае деревьев-чудовищ – серых, морщинистых, косматящихся матёрым мхом, приподнявшихся на растопыренных щупальцах корней…
А по сторонам (хоть вправо, хоть влево не ближе сотни шагов) вскидывались одинаково пологие откосы… нет, склоны. Склоны лощины. Деревья там росли вроде бы гуще и были заметно хлипче чудовищных дубов на лощинном дне; а еще склоны зеленели травой, обильно курчавились подлеском… Только всё равно Михаил бы и под пытками не согласился назвать лесом то, что норовило превратить эти склоны в стены. Дебрь. Первобытная чаща. Чаща-матушка… Господи, и заберется же в голову такая чушь! ЭТО может быть матушкой только… только для… да нет, даже для таких ЭТО может быть лишь могилой.
Михаил шел вдоль лощины, шел быстро и легко, словно бы торной и прекрасно знакомой дорогой. Такая лёгкость объяснялась проще простого: дно лощины было ровным и вело под уклон. И еще тем она объяснялась, лёгкость эта, что Михаилу отчего-то были удобны, привычны нелепые сапоги (без каблуков и на мягкой подошве), дурацкая кожаная одежда (а ведь по идее от одного её запаха лейтенанту Мечникову полагалось бы ощутить, мягко говоря, дискомфорт). Бесцеремонная тяжесть перекашивала пояс и на каждом шагу назойливо, панибратски хлопала по левому бедру; какая-то вещь, заткнутая за правое голенище, давила ногу и на каждом же шаге с почти ощутимым стуком задевала лодыжку… Всё это раздражало, но в то же время казалось бесспорно привычным, уместным, нужным… Бред какой-то, бред, бред!!! Но еще бредовей казался страх. Упорное нежелание наклонить голову (впрочем, хватило бы лишь чуть-чуть опустить глаза) и рассмотреть, наконец, то самое – перекашивающее, хлопающее и задевающее. Страх увидеть, а увидев – понять. Страх превратить смутные догадки в уверенность.
Страх удостовериться в том, что на поясе действительно меч, за голенищем – кинжал (или как там это у них звалось?)… Страх убедиться, что ощущения полностью соответствуют реальности, и что реальность эта – древность одежды и снаряжения, первобытные дебри вокруг – не сон и не обморочный бред, а именно доподлинная реальность. Взявшаяся вдруг, ниоткуда, бредово… но доподлинная.
Главное же – тот, в чьём теле дьявол ведает как угораздило очутиться лейтенанта РККА Михаила Мечникова… Он, неведомый, шел уверенно, споро, зная куда; и близкой цели своего пути он не боялся. Почти не боялся. Вернее, уговорил себя, будто уж ему-то бояться там нечего. Почти уговорил, будто почти нечего.
Лес обрубился по-волшебному внезапно, разом – и чаща на склонах, и великанское чёрт-те-что на лощинном дне. Лиственный прах под ногами сменился выгоревшим луговым разнотравьем; лощина сузилась, превращаясь в глубокий овраг, а впереди…
Стена – не стена, изгородь – не изгородь… Ряд валунов, словно бы по туго распяленной верёвке вытянувшийся от склона до склона. Самый крупный из заляпанных серым лишайником камней едва ли по пояс рослому человеку, и уложены они не вплотную друг к другу – хоть перелазь, хоть протискивайся… Но почему-то ни перелезть, ни протиснуться сквозь эту чисто символическую ограду было совершенно немыслимо. Единственно возможным способом миновать её показались ворота – такие же символические, лишь обозначенные. Два окаменелых от древности деревянных столба с поперечным двускатным навесом. Судя по неодинаковой замшелости тесовин, навес частенько подправляли, а уж глядящие с его гребня, как с избяного конька, две резные конские головы на капризно, по-лебяжьи изогнутых шеях белели чистотой свежескоблёного дерева.
Наверное, Михаил просто слишком увлёкся рассматриванием диковинного воротного проёма без ворот. Наверное, это просто совпало так: лишь пройдя меж деревянных столбов, он отдал себе отчет, что в прежнюю тишину что-то вплелось – не то журчанье, не то ворчливое бормотание…
За выложенной валунами преградой-межой лощина изламывалась крутым поворотом и, будто приток в главное русло, вливалась в…
Похоже, когда-то здесь и было русло широкой полноводной реки.
Когда-то.
Давным-предавным давно.
Теперь же от когдатошней полноводности остался лишь извилистый ручей, глубоко вгрызшийся в каменистую глину бывшего речного дна.
Едва успевший миновать поворот, Михаил еще не мог разглядеть всего этого.
Он и не разглядел.
Он знал.
Увиделся же ему (и то невнятно) дальний обрыв – этакая серая, исполосованная морщинами промоин стена, как бы закупоривающая овраг там, впереди. А на её фоне…
Скала. Островерхая, слепяще-белая глыба, показавшаяся огромной, неправильной и возмутительно неуместной здесь, в этой заповедной вотчине блеклого мелкоцветья, бурого мха и серых валунов, до галькоподобности обсосанных прадавними льдами.
Германская противопехотная мина S-34 может оснащаться взрывателем как нажимного, так и натяжного действия. При строительстве долговременных огневых точек нельзя допускать, чтобы проем входа располагался напротив амбразуры. В качестве заграждений на танкоопасных участках могут использоваться ежи, надолбы, засеки, завалы, рвы, эскарпы и контрэскарпы. Лейтенант Рабоче-Крестьянской Красной Армии продолжал знать всё, что знал в своём теле и в своё время.
А тот, в чьём теле лейтенант обретался теперь, продолжал знать слыханую В СВОЁ ВРЕМЯ многажды и от многих полусказку про остров на хмуром Скандийском море, про Белую Гору – самое первое капище Светловида-Световита-Рода… самое первое и по давности своей, и по чтимости… И ещё он, тот, в кого вшвырнула Михаила Мечникова колдовская невообразимая сила, продолжал знать, что здешний подистёршийся на жвачке столетий белокаменный зуб был некогда уменьшенным, но точным подобьем первосвященной горы Арконы. А тесовый навес, широкой подковой охвативший Светловидову алтарную скалу… Его вовсе не столбы поддерживают, а высокие резные статуи Рожаниц. Двенадцать статуй. Дюжина. А с противоположной стороны алтаря стоят еще две – только те, невидимые от устья лощины, не деревянные.
Два белых каменных изваяния.
Фигура человека… точней, нечеловека… нет, еще точней – надчеловека, глядящего на четыре страны света четырьмя бородатыми ликами. А то, что поставлено оплечь с ним, первому беглому взгляду кажет себя такой жутью, что мало кто отваживается на взгляд второй, небеглый. Потому-то мало кто знает: ЭТО лишь притворилось Ящером-Змеищем, божеством, владычествующим над водами текучими, стоячими, и всеми иными. По правде ЭТО – Белый Конь, излюбленное воплощение пресветлого Рода. Если всмотреться пристальней, видно: не змиева шкура на нем, а плащ-попона из змиевой шкуры; и ящерова морда вовсе не морда, а напяленная личина. Искусно напяленная личина, под которой можно (правда, не без труда) разглядеть конские ноздри – тонкие, с большим знанием дела сработанные неведомым резчиком… да только изяществом их мешает любоваться запредельная для живой твари гневливость (и как только удалось мастеру воплотить такое несколькими бороздками на мертвом холодном камне?!).
Так-то. Лейтенант РККА сказал бы: “Маскировка”. Сказал бы, дозволь впустивший его в себя пращур потревожить древность не ей надлежащим словом.
А сам пращур молчал. Ему – сыну могучего кудесника и другу почитаемого волхва – превосходно ведомы были причины этакой вот изворотливости и всяческих недомолвок, для отражения сути которых в прадавнем языке даже слова единого не имелось.