Но когда я стал делать прогулки по городу, то обнаружил, что в нем звучит не только немецкая, но и польская речь, а на вывесках кроме немецких, есть буквы, знакомые мне по давним попыткам изучения древнееврейского языка.
Полагал я также, что русскую речь услышу здесь, главным образом в Цитадели – крепости, пристроенной к Риге с севера еще при шведах и служившей для нужд гарнизона, ибо сам город был мал и тесен и казармы в нем строить негде. И оказался кругом неправ – среди офицеров было множество природных немцев, говоривших по-русски так, что не всегда я мог разобрать их рацеи. Но, к большому моему удивлению, обнаружил я в Риге место, где сочинитель Карамзин, буде бы он собрался написать еще одну повесть о похождениях боярской дочери, набрал бы немало старинных русских словечек. Это было Московское предместье или, как тут говорили, Московский форштадт.
Как именно вышло, что там поселились русские купцы-староверы, я не знаю. Беседуя с ними, я не совсем понял, когда шведский король, которому Рига принадлежала до того, как в тысяча семьсот десятом году от Рождества Христова ее взял государь император Петр Великий, позволил им тут селиться. По словам купцов выходило, что прадеды их жили тут чуть ли не спокон веку. Но рижские бюргеры все же считали их чужаками, не позволяли селиться в городских стенах и не принимали в гильдии. Были и притеснения по торговой части.
Они же обосновались в Московском форштадте, а поскольку им сперва запретили торговать и держать свои товары в городе, то они выстроили знатный Гостиный двор, деревянный, но весьма просторный. Русские купцы держали всю торговлю лесом, льном и зерном – то есть товаром, что шел на плотах и стругах из России. Среди них было немало и трактирщиков, и владельцев бань. Самые известные и богатые огородники тоже оказались из русских.
Позднее государыня Екатерина, узнав про их положение, указом своим открыла путь ихним товарам в город. Постепенно вышло так, что купцы стали и полноправными гражданами Риги, но, будучи староверами, держались своих собратьев и жили вместе с ними. Это было разумно – равноправия хватило ненадолго. Но амбары свои они сохранили.
Так что в городских стенах преимущественно звучала речь немецкая, польская, иудейская, а также иногда латышская. Как во всяком месте, где происходит такое сожительство языков, они принялись меняться словами, так что с непривычки разобрать бойкую речь уличного торговца бывало затруднительно. Хотя немецкий язык был мне знаком – не изучая его особо, я наловчился в свое время беседовать с живущими в Санкт-Петербурге хорошенькими немочками. Наняв себе учителя, я вскоре выучился и писать. Не поручусь за блестящую грамотность и хороший слог, но писания мои и речь здешние немцы превосходно понимали.
Разумеется, турецкий язык на службе моей был совершенно бесполезен, но с английским приходилось иметь дело. Кроме того, мне показался любопытным язык местных жителей, которых многие мои товарищи-офицеры называли чухонцами, а староверы – латышами. Я обнаружил в нем немало переделанных на местный манер русских слов.
Но вернемся к купеческому сынку Якову Ларионову. Ему страх как любопытно стало, что я, состоя при канцелярии военного командира порта, могу высматривать среди амбаров. Расспросы его были шутливы, но сквозила в них и легкая тревога – вряд ли найдется где купец, чья совесть ангельски чиста перед законом. Протрудившись в порту с осени 1809 года, то есть более двух лет, я уже наслышался про их проказы.
Ларионов же впридачу к суетливости своей обладал тонким и пронзительным голосом. Чтобы зазывать народ в лавку, оно, может, и неплохо, но когда сей голос, перекрикивая уличный шум, врывается тебе в ухо, то чудится, будто он производит в голове разрушения почище пушечного ядра.
Кое-как отделавшись от купеческого сынка, я прогулялся туда и обратно, задрав голову и размышляя – должен ли там, наверху, находиться человек, который заведует лебедкой, или довольно того, что снизу тянут за веревки. Но место это для прогулок было совсем неподходящим – тут едва ли не вплотную стояли склады, а поскольку разгрузка велась прямо на улице, то подъехавшая фура вынудила меня уйти подальше.
Вечер был хорош, и я вздумал пройтись, чтобы нагулять себе аппетит к ужину. В Риге тогда не имелось достойного променада – поневоле вспомнишь добрым словом Невский прошпект и Летний сад. Променадом считалась Яковлевская площадь неподалеку от Рижского замка, но уж больно много народу там теснилось, она скорее напоминала ярмарку в воскресный день. Слоняться по набережной, спотыкаясь о всякую дрянь, оставшуюся от разгрузки судов, я не желал. К тому же из-за менял там царил шум хуже, чем на рынке. Их столики в несколько рядов стояли у плавучего моста, а вокруг толпился народ и порой слышался такой визг, что хоть уши затыкай. Тут меняли российские деньги на иностранные – главным образом наши ассигнации на прусскую и голландскую монету, а пока по милости Бонапартовой не пришлось нам поссориться с англичанами – и на английскую.
Особого выбора не было – я отправился на бастионы, Банный и Блинный.
Уразумев, что с севера и востока нападение более не грозит, рижские обыватели тут же нашли бастионам употребление – понастроили сараев и прочих хибар, а некоторые и домашнюю птицу развели, в городском рву вокруг одетых камнем равелинов плавали утки, ныряя и весело трепыхая крылышками. Противоположная сторона десятисаженного рва зеленела свежей от близости воды травкой, а за контрэскарпами и гласисом я мог сверху видеть, прогуливаясь, сперва сады и огороды, принадлежащие жителям Петербуржского предместья, а затем и сами деревянные одноэтажные дома. Во рву отражалось синее, уже почти летнее небо, утки, торопливо проплывая, оставляли за собой веера водных струй, а мемеканье пасущейся на бастионе козы добавляло пасторального благодушия в сей фортификационный пейзаж.
Хотя два года назад Опперман ругался с магистратом из-за сараев и хибар на бастионах и неоднократно требовал их снести, но все уперлось в святыню рижских бюргеров – частную собственность, и от сей нелепой архитектуры город поныне до конца не избавился. Да это что – оказалось, что и широкая полоса земли по ту сторону рва, меж контрэскарпами и гласисом, тоже принадлежит кому-то из горожан, а как сие получилось – понять было уже невозможно.
Напротив бастионов, на эспланаде, унтер-офицеры обучали новобранцев, и до меня доносились их неразборчивые голоса. Команды отдавались по-немецки, и это было еще одной бедой. Мало того, что гарнизон все еще невелик, хоть и усилен множеством неопытных рекрутов, так еще и офицеров недостает, и русского языка офицеры наши почти не знают, а солдаты немецкому еще не обучены. А для защиты задвинских укреплений, которые сейчас возводились, нужны были опытные солдаты.
У меня имелось с собой чтение – старый выпуск журнала «Московский зритель», найденный мною в канцелярии. Сев на какой-то перевернутый ящик, я лениво просматривал строки, не вникая в их смысл, пока не вспомнил, что в мае месяце темнеет поздно и я рискую пропустить время ужина. Благо от бастиона до Малярной улицы было очень близко – на ужин я успел и двойную порцию сладких блинчиков с вареньем получил.
Через два дня Анхен снова навестила меня. Она всей душой желала примирения, я также, и потому меж нас не было промолвлено ни слова о загадочном совратителе-убийце. Только недели две спустя, вновь принявшись оплакивать родственницу и подругу, Анхен обмолвилась о поляке:
– Этот проклятый Жилинский…
– Я полагаю, герр Штейнфельд так этого дела не оставит, – сказал я. – Может статься, он сообразил, в чем дело, и, не желая привлекать лишнего внимания полицейских, сыщет Жилинского сам, да сам же и покарает.
– Сыскать его нелегко, – отвечала Анхен. – Коли бы он был из рижских жителей, Фридрих бы добрался до него в два счета, довольно было бы обратиться к менялам, с самыми приличными из которых Фридрих приятельствует.
Эти менялы знали всех, и их все знали. Дураком следовало быть, чтобы усомниться в их связях с преступным миром.
– Но откуда Фридрих мог бы узнать про Жилинского? – спросила далее простодушная Анхен. – Катринхен так хорошо и долго все скрывала…
– Если узнала ты, то могла узнать Эмилия или Доротея, – возразил я. – И шепнуть потихоньку герру Штейнфельду. Сдается мне, что он догадывается, почему убили его племянницу, он ведь человек ловкий и хитрый…
– К тому же проклятый Жилинский бывает в Риге наездами. В последний раз он появлялся тут зимой, это я знаю точно. Потом Катринхен ждала его ближе к лету, – добавила Анхен.
– Не поведала ли она тебе, откуда он родом?
– Он приезжал в Ригу из Митавы, но живет он там или также бывает случайно – я не знаю.
– И она не знала?
– Ах, Сани, ну разве девушка станет расспрашивать любовника о делах его?
Я только вздохнул – уж лучше бы девушки имели более практический склад ума. И невольно вспомнил романтическую Натали, которая клялась в любви небогатому офицеру, уходящему в длительное и опасное плавание, а в мужья себе избрала светского и чиновного старца, владельца многих имений.
Но тут же мной овладело сомнение – Натали была светская барышня, полагавшая, будто булки растут на кустах, но Катринхен воспитывалась в той среде, где не знать цен на зерно и новостей с биржи постыдно. Странно, однако, что она, даже пылко влюбившись, не догадалась ничего разведать о любовнике своем.
Я стал размышлять об этом, и занятная мысль родилась у меня. Возможно, хитрый поляк, обхаживая девушку, имел в виду склонить ее к побегу, но с условием, что она прихватит с собой немалую часть сокровищ Штейнфельда. Поэтому Катринхен и не рассказывала Анхен о любовнике слишком много. Потом же между ними возникла ссора, и пылкий поляк схватился за кинжал… позвольте, а какого черта он вообще носил с собой кинжал?.. Стало быть, он готовился к убийству?
Может, она уже успела передать ему какие-то деньги и драгоценные вещицы? И он, решив, что этого довольно, убил девушку и скрылся? Тогда становится понятно, почему при нем той ночью, когда он заманил Катринхен в амбар, был кинжал или нож, или чем он там нанес смертельный удар.
Я не полицейский, не сыщик, и отродясь не доводилось мне ловить убийц, тем более умозрительно. Однако жизнь моя в Риге была скучновата, и я невольно обрадовался событию, которое дало пищу для ума, да простит меня за это Бог.
И вот что еще я смог вывести из таких предпосылок: красавчик-любовник, возможно, хотел ограбить Штейнфельда и домогался помощи любовницы, она же, испугавшись, грозилась на своего избранника донести. Очевидно, ювелир был предупрежден, что готовится ограбление, и потому не стал говорить полицейским слишком много, чтобы не спугнуть воров и поставить на них ловушку.
Эта история занимала меня несколько дней…
Война с Францией, которую столь долго ждали, началась через месяц. Войско Бонапартово форсировало Неман, а в конце июня стало доподлинно известно, что одна из колонн его движется к Митаве, чтобы, взяв город, направиться к Риге. Это был так называемый десятый корпус маршала Макдональда, в состав коего входили седьмая французская дивизия барона Гранжана, состоявшая преимущественно из поляков, баварцев и вестфальцев, а также двадцать седьмая прусская дивизия во главе с одряхлевшим генералом Гравертом.
Вице-адмирал Шешуков этим известием сильно обеспокоился.
– Война – как зима, – сказал он мне, когда я принес ему переведенные с немецкого бумаги. – Казалось бы, каждому дурачку на церковной паперти ведомо, что в ноябре выпадет снег. И у всякого здравомыслящего человека должны быть наготове шуба, шапка и теплые сапоги. Ан нет! Люди таращатся на первый снег, как если бы с неба упали живые лягушки, кричат «ахти, батюшки мои, зима!» и спешат в меховые лавки, потому что шубы поедены молью. Вот, гляди…
Он подвел меня к окну, выходившему на причалы. Я увидел разномастные пришвартованные суда и расхаживавших с гордым видом представителей всех родов войск российских. Это были отставные военные, которые, как стало известно о начале войны, достали из сундуков свои старые мундиры и пошли служить в роту охраны порта. Разве что кивера на всех были одинаковые – с бляхой, на которой можно было разобрать рижский герб.
– Еще когда господин Барклай изволил нас инспектировать весной, было говорено, что коли по плану Оппермана для обороны Риги надобны канонерские лодки, то самое время ими озаботиться. У нас – считай! – всего шесть, нужно хотя бы вчетверо больше.
– Опперман рассчитал, что хватит двенадцати, – напомнил я.
– Что он смыслит во флоте?! Ну, положим, решение о том, что строить их на месте незачем, было верным. У нас тут и строить их некому, и сажать на них некого. Но за это время их вполне можно было привести из Роченсальма, чтобы они уже стояли тут в полной готовности. Зима, черт бы ее побрал! Треклятые немцы дождутся, пока на том берегу явятся вражеские батареи, и тогда лишь примутся ахать: ах, ужас, ахти, война! Фон Эссен спятил, коли полагает, будто город готов к обороне. Боеприпасы и амуницию завезли, на долгую осаду хватит, а новобранцы не обучены и с сараями до сих пор чертовня какая-то!
Те хибары, что украшали бастионы, наконец-то снесли, но у магистрата явилась новая головная боль – строения в предместьях. Многие следовало убрать, ибо под их прикрытием противник мог добраться до самых валов Рижской крепости и Цитадели. Но всякая собачья конура кому-то да принадлежит. Надо было установить хозяина, произвести оценку постройки, и лишь потом снести ее с лица земли. Как и следовало ожидать, у многих зданий формально не нашлось хозяев – так что и разрушить их не могли. Такого в Риге, где властвовал немецкий порядок, быть не могло – однако ж было!
Николай Иванович еще долго ворчал на фон Эссена, хотя прекрасно знал – тот сменил на комендантском посту князя Лобанова-Ростовского всего лишь в конце апреля, когда даже не было толком известно, с кем мы имеем дело, и «Примерный журнал осады Риги», присланный нам Барклаем, составлялся на том основании, что Бонапарт, напав на нас, обойдется без помощи прусской армии. А он не обошелся – и генерал Граверт с маршалом Макдональдом уже двигался к Митаве. От Митавы же до Риги рукой подать – даже с обозами не более трех дневных переходов. А известно, что Бонапарт не больно любит обременять войско обозами. Он убежден, что армия на марше сама себя как-нибудь прокормит.
– Хорошо хоть, Левиз вернулся в строй, – сказал наконец он, произнося эту фамилию на французский лад, с ударением на последнем слоге. – На него вся надежда. Вон, даже поставили командовать отдельным отрядом. Эх, кабы не стоял над ним фон Эссен… Ну, ступай.
Я покинул кабинет, Шешуков же остался у окна, с тоской глядя на опустевший порт. Он сделал все, что мог, все мелкие лодчонки привел в боевую готовность. Он был опытным командиром, наш добрый Николай Иванович, он командовал фрегатом «Слава» в бою со шведами у Гогланда, командовал «Болеславом», обороняя Поркалауд, за что получил «Георгия», а золотую шпагу – за Ревельское и Выборгское сражения. Он и Роченсальм сумел от шведов отстоять, будучи его командиром, пока мы маялись в Лиссабоне. Он умел командовать флотилиями, но сейчас оказался почти безоружен.
Эти лодчонки и шесть средних канонерских лодок составляли все наши военно-морские силы. Эскадра Сенявина сгнила на Портсмутском рейде, немногие корабли и фрегаты, назначенные для возможной обороны столицы, стояли в Кронштадте, а шхерный флот – в Роченсальме. Эскадра же адмирала Тета, в которую входило восемь линейных кораблей, отправлена была в Северное море, где вместе с нынешними нашими союзниками-англичанами блокировала французское побережье.
Война начиналась для нас, моряков, крайне бестолково.
Да, я все еще считал себя моряком. Очевидно, я еще не получил довольно неприятностей, мне мало было лиссабонского и портсмутского сидения, я недостаточно повредил себе здоровье за четыре года пребывания в составе сенявинской эскадры. Мне, как мальчишке, еще мерещился далекий и неприступный Роченсальм с гаванями, полными военных кораблей. Мне снились товарищи мои, с которыми плавал я в Эгейском море, я тосковал по Артамону и Алеше Суркову, по другим молодым офицерам, с которыми подружился, и болезненно ощущал свое одиночество. Тогда при любых обстоятельствах мы составляли братство. Теперь же я остался один – словно спасся при кораблекрушении, погубившем всех моих товарищей.
Я был самым нелепым созданием в свете – сухопутным моряком. И прекрасно сие осознавал!
Сухопутным моряком стал сейчас и вице-адмирал Шешуков – но Николаю Ивановичу было под шестьдесят, в такие годы как раз и следует осесть на берегу и исполнять такой долг перед Отечеством, который не мешает врачевать былые раны и старческие недомогания. Я же был слишком молод – мне исполнилось двадцать четыре года. И здоровье мое в Риге поправилось, чего, кстати говоря, не произошло бы в Санкт-Петербурге, рижский климат оказался куда более здоровым. К тому же доктор посылал меня на воды в Бальдон, езды туда от Риги часов восемь, и если бы не жалкие домишки, где приходилось ютиться нам, хворым, сей курорт мог бы прогреметь на всю Европу. Я вставал в шесть часов утра, шел пить воду и брать ванны, после чего сытно завтракал – эти целебные воды пробуждали во мне неслыханный аппетит. Неизменных карточных игр и всеми обожаемого бостона я избегал – охотнее уединялся с книжкой, немецкой или французской, в какой-либо беседке и набивал себе голову знаниями вплоть до вечернего купания.
Сейчас многое из этого я использовал для важного дела. Шешуков неспроста отпустил меня пораньше – о моих талантах толмача уже знали в Рижском замке, и еще Лобанов, будучи военным губернатором Риги, распорядился давать мне для перевода на немецкий новейшие труды наших знатоков военного дела, чтобы офицеры-немцы, плохо знающие русский язык, имели возможность с ними ознакомиться. Сейчас я возился с «Правилами для артиллерии в полевом сражении» графа Кутайсова, только что полученными из столицы.
По пути домой мне было не миновать Рижского замка. Когда проходил я по замковой площади, меня окликнули из отряда всадников, что собрался у ворот. Я повернулся, один из офицеров сделал мне знак, и я подошел поближе, к самой будке часового.
– Вот тот самый Морозов, Федор Федорович, – сказал офицер, представляя меня командиру своему. – На ловца и зверь бежит!
Я поглядел в лицо командиру, представительному мужчине лет сорока пяти, со строгим лицом и выдающимся подбородком, изобличавшим недюжинное упрямство, и узнал генерал-лейтенанта с диковинной для здешних мест фамилией – Левиз-оф-Менар. Наши офицеры произносили ее, как Шешуков, с ударением на последние слоги, считая, очевидно, французской. Но я, изучая английский язык и беседуя с английскими офицерами, знал, что так могут звать шотландца. Федор Федорович и был, как я потом узнал, из дворянского рода, что переселился в Лифляндию еще при шведах, а его родовые владения находились где-то под Вольмаром.
О нем ходили диковинные истории. Этот офицер в двадцать четыре года награжден был золотой шпагой «За храбрость». Сказывали, в кампанию 1806 года он накануне битвы подцепил горячку. Его сильно лихорадило, а предстояло сражение; Федор Федорович приказал привязать себя к лошади, чтобы во время боя не свалиться без памяти под копыта, и уцелел. Также он то ли три, то ли четыре раза уходил в отставку, причем по болезни, и вновь возвращался в строй.
– Я слышал о ваших способностях, Морозов, и собирался уж посылать за вами, – сказал, глядя на меня сверху, генерал-лейтенант. – Зайдите ко мне в канцелярию, там оставлен на имя ваше пакет. В нем «Наставление господам пехотным офицерам в день сражения», перевести на немецкий надобно срочно. Мой отряд готовится выступить навстречу противнику, и я желал бы снабдить своих людей сим сочинением господина Барклая де Толли. Я читал – оно весьма разумно. Едем, господа.
Он говорил по-русски с забавным произношением, однако ж четко и уверенно. И я был ему за это премного благодарен – а вот пришли к нам служить прусские офицеры, недовольные вынужденным союзом своего короля с Бонапартом, так те и вовсе по-русски ни слова не понимали.
Я вошел в Северный двор, поднялся в канцелярию и получил пакет. Офицеры, мои ровесники, которых я встретил в Рижском замке, были заняты лишь одним – расположением и маневрами армии нашей, причем казалось, дай им волю, и все невыгодные позиции обратятся тут же в выгодные, отступление прекратится, и Бонапарт будет сметен с лица земли. Они и меня хотели втянуть в свои прожекты и дивились моей меланхолии. Я-то уже познал, что есть поражение, причем поражение незаслуженное! Сенявин и все мы одержали множество побед для России – а что из этого вышло?
Тогда, в 1805 году, Россия, Англия, Австрия и королевство Неаполитанское заключили союз против Франции и обязательства свои исполняли. Мы защищали Ионические острова, нашу базу в Средиземном море, и препятствовали захвату Греции Бонапартом. Для меня это была жизнь привольная и радостная. В тамошнем климате здоровье мое поправилось, я свел знакомство со многими черногорцами, сторонниками нашими, и прилежно учил их язык.
Примерно через год Турция, подстрекаемая Бонапартом, объявила войну России. Сенявину было велено, по нашему разумению, избыточно много: блокировать Египет, защищать Корфу, препятствовать сообщению французов с турками, занять главные пункты в Греческом архипелаге, в том числе Родос и Митилену, готовить суда к приему и высадке пехоты, а наипаче всего – стараться захватить Константинополь, он же Истанбул. Коли пытаться все сие осуществить разом, это был бы вернейший путь к погибели нашей. Разрозненные отряды и суда эскадры перебили бы поодиночке.
Беда, сказывают, не ходит одна. В столице забыли, что британцы, даже заключив союз, любят загребать жар чужими руками. Адмирал Дукворт не пожелал соединиться с Сенявиным и попытался захватить Константинополь ранее нас. Его эскадра как-то проскочила Дарданеллы и внезапно явилась у стен турецкой столицы. Начались переговоры, и хитрые турки столь успешно затянули их, что выиграли время и усилили свои укрепления в проливе. Дукворт ретировался с позором, неся значительные потери. А мы, подойдя к Дарданеллам, обнаружили, что прорваться не сможем, и поняли, что взятие Константинополя откладывается до морковкина заговенья. Дукворт, коему вновь было предложено объединиться, отказался и весной ушел к Мальте.
Сенявин решил блокировать Дарданеллы. Для устройства базы мы взяли остров Тенедос и бывшую на нем крепость. Задачей нашей было не пропускать никого через пролив и по мере сил уничтожать турецкий флот. Долго это продолжаться не могло – на нас вышла большая турецкая эскадра. Как оказалось позднее, в экипажах были французские офицеры. С ней мы управились молодецки, три корабля подбили, остальные бежали назад. Из тех трех один все же улизнул, а два выбросились на берег. Я в сражении у Дарданелл, а позднее и в сражении у Афона находился на флагманском корабле «Твердый» под контр-адмиральским флагом. Командиром был капитан Малеев. Дядюшка мой Артамон был на «Урииле» под командованием Бычевского, а третий наш родственник Алексей Сурков служил на «Ретвизане».
Славные наши победы известны всем, кто сохранил хоть несколько памяти. Конец им положил позорный для России Тильзитский мир с Бонапартом. Контр-адмирал наш получил предписание прекратить военные действия и немедленно передать Ионические и Далматинские острова и провинцию Каттаро Франции, а Тенедос – Турции и возвращаться в Россию. Кроме того, ему сообщили о возможности войны с бывшей союзницей нашей Англией и приказали избегать встреч с ее флотом.
Мы были молоды и горячи, сведения из России имели самые невразумительные. Мысль о том, что победы наши оказались напрасны, была нестерпима. Мы мучительно пытались понять, где корень бед, отчего треклятый Бонапарт сумел навязать государю нашему такую блажь, как отказ от всех завоеваний в Средиземном море. Вся беда в том, что мы-то честно исполняли свой долг и видели необходимость отыскать того внутреннего врага, который исполнить долг перед Отечеством не пожелал.
Мы рвались в бой, а нас силком возвращали домой, изгоняли из Средиземного моря не как победителей, а как побежденных, англичане же, натворившие столько бед, теперь торжествовали, видя покорность нашу.
В октябре мы пришли в Лиссабон, предполагали починить там потрепанные суда, но остались чуть ли не на год. Город вскоре был занят французами, а английская эскадра, подоспев, блокировала его с моря. Так мы оказались меж двух огней. Честь и хвала контр-адмиралу нашему – он, как и мы, не принял в душе мира с Бонапартом, он предвидел, сколько бед принесет России корсиканец, и желал сохранить для трудных времен свою эскадру. Тут я умолкаю и не скажу дурного слова о покойном государе, хотя указ Сенявину об исполнении всех предписаний, которые от его величества императора Наполеона посылаемы будут, подписан был его рукой.
Мы сидели взаперти, как нашкодивший кот в чулане, пока англичане не вошли в Лиссабон. Они понимали, что без боя мы не сдадимся, а бой будет жестоким. Их адмиралу Коттону пришлось подписать с нашим контр-адмиралом особую конвенцию – по ее условиям мы должны были в целости и сохранности плыть в Англию и там пребывать до заключения мира меж Англией и Россией после чего нам, победителям турок, дозволено будет англичанами, позорно от тех турок бежавшим, наконец вернуться домой.
За месяц мы добрались до Портсмутского рейда и встали там на мертвый якорь. Замирением не пахло. Наконец чуть не год спустя дипломаты добились того, чтобы экипажи всех судов транспортами доставили в Ригу. Суда наши остались гнить в Портсмуте.
И мог ли я объяснить молодым офицерам, что щеголяли в новеньких мундирах и сверкали орлиными взорами, каково мне теперь – мне, познавшему горький вкус поражения и предвидящему новые бедствия?
С пакетом в руках я отправился домой, теперь у меня не было вопросов, как провести вечер. В канцелярии я запасся бумагой и, перекусив в «Лавровом венке», сел за работу. Труд свой я отложил, когда уже стемнело, встал, потянулся и пошел затворить окошко. Ранним утром бывало свежо, и я не хотел проснуться от озноба. Окно я затворял левой рукой – правая была в чернилах, а мне уже как-то досталось от хозяйки моей, фрау Шмидт, за перемазанный подоконник.
Тут на лестнице послышались шаги, и вскоре в дверь мою постучали трижды.
– Входите, – сказал я, недоумевая: кому это понадобился в такое позднее время?
Хозяева мои, добропорядочные немцы, спать ложились рано, а те загадочные господа, что крутились вокруг мастерской герра Штейнфельда, вряд ли забрели бы ко мне на чашку чая, хотя смысл в таком визите имелся – окно мое выходило не на Малярную улицу, а на двор, и при желании можно было что-то разглядеть в ювелировых окнах.
Дверь отворилась, и вошли двое мужчин в надвинутых по самые брови круглых шляпах и длинных темных гарриках. Один решительно вышел на середину комнаты, другой остался у дверей.
На столе моем стоял двусвечник, и света, чтобы разглядеть лица гостей, не хватало, равным образом и они меня не видели – свечи находились между нами.
– Что вам угодно, господа мои? – спросил я строго.
Тут следует сказать, что я за два с лишним года рижского житья хороших знакомцев так и не завел. Сперва я пребывал в меланхолии и не понимал, что сам из нее не выкарабкаюсь, а лишь еще глубже увязну. Так я отпугнул даже тех немногих гарнизонных офицеров, которые рады были бы предложить мне партию в бильярд, и в итоге снискал репутацию гордеца и неисправимого одиночки. Вот и вышло, что некому было явиться ко мне поздно вечером, хотя бы лишь за тем, чтобы распить пару кружек пива или глиняный пузырек славного рижского бальзама Кунце.
– Месье, – обратился ко мне первый из гостей по-французски. – Вы ли господин Морозов?
– Да, я зовусь Александр Морозов, – отвечал я. – А с кем имею честь беседовать?
– Александр… – произнес тонкий голосок, который я и шесть лет спустя узнал немедленно. – Сашенька…
– Натали?! – воскликнул я.
Это была она – в мужском наряде, смертельно перепуганная. Я кинулся к ней, она ко мне, мы обнялись. Первые слова наши были бессвязны и нелепы, потом я даже припомнить их не мог. Наконец я усадил Натали на один из двух своих стульев, на другой уселся было сам, но она удержала меня.
– Это Луиза, мой друг, – сказала Натали, указав на второго господина в гаррике, который молча стоял у стенки, не вмешиваясь в наши речи. – Если бы не Луиза – я не оказалась бы здесь, благодари ее, друг мой, она – мой добрый ангел, она вырвала меня из ада!
Ангел, снявши шляпу, оказался особой крепкого сложения, несколько мужеподобной, с широкими бровями и даже с небольшими усиками, как часто бывает у средиземноморских жительниц. Черные волосы этого ангела были коротко острижены, падали на лоб и спускались на щеки, давая иллюзию бакенбардов. На вид я бы дал этой Луизе лет тридцать пять, может, чуть поболее.
Уже и явление одной женщины в мужском наряде было удивительно, а две сразу – это превосходило всякое воображение.
– Но как ты оказалась здесь? – спросил я наконец. – Для чего этот маскарад? Или ты не знаешь, что вот-вот начнется война? Все, кто только может, уезжают из Риги.
– Именно поэтому мне удалось добраться до тебя. Дороги заполнены, на них царят суматоха и беспорядок, поэтому мы с Луизой смогли миновать петербуржскую заставу без подорожной. Неужто ты еще не понял, что я убежала от господина Филимонова?
– От какого господина Филимонова? – в совершеннейшей растерянности переспросил я.
– Ах, не заставляй меня называть это чудовище мужем моим! – пылко воскликнула Натали.
И я вспомнил, что невеста моя уж по меньшей мере четыре года как замужем.
Она изменилась. Я не мог бы сказать точно, что именно в ее чертах стало другим – но пусть подтвердят мое наблюдение мужчины, умеющие по лицу отличить девицу от дамы. Есть некая разница – иной взгляд, иная складка губ, возможно. К тому же Натали спрятала волосы под шляпой, на лицо ее падали тени, и она выглядела старше своих двадцати двух лет. Я заметил, что убранные назад волосы многих женщин старят, поэтому дамы и девицы норовят выпустить локоны на лоб и на височки. Мою Натали я помнил именно такой – в ореоле светлых кудряшек, сзади же волосы собраны, чуть приподняты и плотно приколоты к затылку, так что казалось, что она коротко, словно мальчик, острижена. Даже ее белое платьице, низко вырезанное, чем-то смахивало на рубашечку дитяти.