Дорога в полицию была закрыта, но при мысли о предательстве в рижских стенах я пришел в несвойственную мне ярость. Следовало что-то предпринять!
Мысли мне в голову приходили самые разнообразные, и самая разумная – написать письмо благодетелю моему и начальнику, вице-адмиралу Шешукову, изложив все события правдиво. Вот только боялся я, что упоминание звучащей из-под земли «Марсельезы» заставит Николая Ивановича усомниться в моем здравом рассудке. А если бы я вдобавок описал то ощущение соприкосновения с потусторонним миром, которое возникло у меня в темном переулке, Шешуков поставил бы мне диагноз не хуже санкт-петербуржского профессора медицины…
Идти в порт я побаивался. Может статься, там-то меня и будут ждать с утра полицейские, если выяснится, что я заколол на чердаке неведомого склада ни в чем не повинного человека. Они решат, чего доброго, что убивать людей на чердаках – излюбленное мое занятие. Так что вся надежда на письмо.
Я даже придумал, где бы мог заняться сочинением сего послания.
В Петербуржском предместье Риги, на Лазаретной улице с незапамятных времен стоял госпиталь. Мне доводилось бывать в нем сразу после возвращения моего из Англии, когда я, уже определившись в толмачи к вице-адмиралу, некоторое время хворал. Когда-то он был Георгиевским, но уже с сотню лет, как стал просто гарнизонным. Недавно его перестроили, воздвигли новый каменный корпус, и я позапрошлым летом, как его открыли, вместе со многими рижанами ходил поглядеть на здание, план коего составил знаменитый архитектор Федор Демерцов. Увидевши длинное одноэтажное здание, имевшее более трех десятков окон по фасаду, в восторг я не пришел. Прочие строения госпиталя так и были оставлены деревянными. Деревянным был и храм во имя иконы Божией Матери «Живоносный источник», возведенный еще, кажись, при государыне Анне Иоанновне для нужд госпиталя. Храм этот в Риге очень любили, но я сам хаживал туда редко, предпочитая Алексеевскую церковь в крепости.
В госпитале я знал несколько человек, к кому мог бы обратиться за бумагой и пером. И они выдали бы мне письменные принадлежности, не задавая особых вопросов. Сейчас там явно царила суматоха – все еще привозили раненых из Левизова отряда, к тому же, и казаки, посылаемые в разъезды, возвращались порой изрядно поцарапанные. Никто бы не удивился, обнаружив в длинном коридоре госпиталя офицера из портовой канцелярии. Наверняка нашелся бы и знакомец, предполагавший после оказания помощи вернуться в крепость. Да и незнакомец бы сгодился – повторяю, город был до того невелик, что расстояние до порта от Рижского замка, тем более – от любого здания в Цитадели, составляло несколько минут пешего ходу, и считать доставку письма значительной услугой никто бы не стал.
Обдумывая все это, я шел очень медленно, а в ушах моих понемногу угасала загадочная «Марсельеза».
Хочу отметить, что, перебирая возможности, я ни разу не унизился до того, чтобы искать спасения на Песочной улице у Натали и Луизы. Что бы со мной ни случилось – это мое дело, а ставить под удар двух беззащитных женщин я не имел права. Меня могли выследить случайно – и что сталось бы с бедной Натали?
Очевидно, Господь сжалился наконец надо мной и послал мне мудрую мысль. Я решил рассказать о «Марсельезе» доброму будочнику Ивану Перфильевичу.
Поплутав немного, я выбрался на Кузнечную улицу и поспешил к ее пересечению с Известковой, откуда мог увидеть полосатую будку моего приятеля. Даже если бы дневальным в это время суток был не он, а его товарищ, бывший артиллерист Онуфриев, тоже невелика беда – и Онуфриев также меня приветствовал, когда я рано утром и вечером проходил мимо.
Мне повезло – в будке сидел Иван Перфильевич, и мне даже удалось довольно легко растолкать его.
– Ахти, господин Морозов! – воскликнул доблестный страж порядка. – А вас ведь ищут! Фриц прибегал, посыльный из части, о вас расспрашивал. Да я не выдал! Нет, говорю, ничего не знаю, ничего не замечал! Мы, флотские, должны заодно держаться.
Я подумал, что если бы он рассказал, как я минувшей ночью пытался гнаться за убийцей Анхен, может, было бы неплохо.
– Иван Перфильевич, сделай доброе дело, – сказал я. – Как сменишься с поста, дойди до части, найди ну, хоть квартального надзирателя, скажи – кто-то под каменными амбарами засел и по ночам поет «Марсельезу». Скажи – незнакомый-де господин тебе сообщил.
– Что поет? – переспросил будочник. – Каку-таку силезу?
Мне пришлось потратить несколько времени, чтобы обучить его этому слову.
– Ох, не донесу я до части, – затосковал Иван Перфильевич, – вылетит из дырявой башки…
– Ну, скажи попросту – марш, с которым Бонапартово войско ходит в атаку. А про меня молчи.
– Да вижу уж, что в беду попали… Господин Морозов, а ведь с вас причитается! – воскликнул будочник. – Я пропажу вашу подобрал!
– Какую еще пропажу?
Он торжественно вручил мне магнит, позабытый в будке прошлой ночью. Я повесил на палец подарок моего шалого дядюшки, пожелал будочнику приятных сновидений и двинулся к Карловым воротам. К утру, когда их отпирали, по обе стороны собиралось немало народу – одни жители Московского форштадта, проведя ночь за городскими стенами, хотели попасть в дома свои и собрать еще несколько узлов имущества; другие жители того же форштадта, напротив, шли с мешками и тачками в город; местные огородники везли и несли товар на продажу; из крепости доставляли на подводах смолу в бочках, деготь, скипидар, чтобы подготовить дома в предместьях к сожжению. Я мог бы выйти и Известковыми воротами, но там желающих покинуть крепость или вернуться в нее было не в пример меньше: если верить обещаниям фон Эссена, огонь, пожравший в стратегических целях Митавский форштадт, угрожал только Московскому форштадту, но пока еще не Петербуржскому.
– С нами Бог и андреевский флаг! – сказал мне вслед Иван Перфильевич.
Я невольно усмехнулся. Конечно же я, как всякий офицер, крещенный в православии, знал молитвы, ходил в церковь, а за тем, чтобы мы исповедовались и причащались, следило начальство. Но, видите ли, молитва хороша перед боем, а в бою звучит именно это:
– С нами Бог и андреевский флаг!
Так утверждал мой восторженный дядюшка Артамон, увлекая меня в бегство. И его слова подтвердились в плавании по Средиземному морю. Более того – и помолившись, и получив благословение у судового батюшки, в последнюю минуту, уже спускаясь в шлюпки, чтобы с боем высадиться на побережье острова Тенедос, наши матросы восклицали, крестясь:
– С нами Бог и андреевский флаг!
И взяли ведь Тенедосскую крепость, и сделали ее нашей главной базой! Это было в марте тысяча восемьсот седьмого года. Точно то же я слышал и в мае, в ночном бою у Дарданелл, когда наши корабли, нарушив строй, прорезали линию противника и, паля с обоих бортов, показали туркам, что есть отличная боевая выучка матросов и канониров.
Помахивая магнитом, я дошел до ворот и покинул Рижскую крепость, оставшись незамеченным. После чего я, углубившись в Московское предместье, сделал немалый крюк и вышел к госпиталю.
Возможно, тут у дотошного читателя, а тем паче читательницы, возникнет вопрос: как так получилось, что я, будучи человеком возвышенных чувств, все это время почти ни разу не вспомнил о покойной Анхен? Я сам впоследствии пытался в этом разобраться со всей возможной честностью, без всякой жалости к себе. И впрямь – мы долгое время были близки, я искренне к ней привязался, но, когда ее убили, не оплакал ее и даже, кажется, не сожалел о ее гибели так, как полагалось бы.
Я пробовал найти себе несколько оправданий.
Пока я гнался за предполагаемым убийцей и отвечал на обвинения соседей, мне было не до сожалений. Потом, в погребе, мне хватало размышлений о собственной горестной судьбе – увы, себя я тогда жалел более, чем ее. И основания для этого имелись. Потом меня отвлекло ремесло. Потом вывел из себя Вейде с его хитроумным обвинением. То есть голова моя была постоянно чем-то занята – и мысль об Анхен там уже не помещалась.
Возможно, я даже винил бедную женщину в том, что из-за ее смерти на меня свалилось столько неприятностей. Это звучит совсем не по-христиански, но чувство недовольства у меня тогда возникало, его я запомнил отчетливо. Хотя вряд ли оно могло служить оправданием.
Кроме того, я был молод и до сих пор никем и никогда в преступлениях не обвинялся. Не совру, если скажу: меня всегда любили. Столкнувшись с тем, что есть люди, не пылающие ко мне добрыми чувствами, я и удивился, и смертельно обиделся. Возможно, это затмило ту обязательную скорбь, которую должен ощущать любовник по своей покойной любовнице.
Кажется, однако всеобъемлющего оправдания мне не существовало в природе. И лишь потом, с течением времени, я стал ловить себя на том, что, увидев девицу или даму с такими же золотистыми колечками волос, как у Анхен, я невольно поворачивался и провожал ее взглядом. Как будто в душе у меня после смерти моей бедной подруги осталось некое пустое место, и я, сам себя обманывая случайным сходством, пытался хотя бы умозрительно это место заполнить, воскресив в памяти Анхен – кокетливую и деловитую, разговорчивую и ласковую…
Идя Московским форштадтом, я видел готовые к сожжению дома, в том числе и огромный Гостиный двор. Жители с хмурыми лицами развешивали по стенам просмоленные веревочные венки, полученные от полицейских. Я наслушался ругани в адрес фон Эссена с его штабом; хотя рижские бюргеры и айнвонеры, а вместе с ними и русские купцы содрогались при мысли, что Рига будет насильственно отделена от России и тем завершатся сто два года ее процветания. Но мысль о гибели имущества, которое не удалось перевезти в крепость, всех сильно раздражала.
Участь Риги в случае победы Бонапартовой была бы незавидна. Город перешел бы либо к Польше, либо к Пруссии, существовала и другая неприятная возможность – остаться вольным городом наподобие Данцига, которому вольность вышла боком, он заплатил за нее рабством, бедностью и нуждой.
Я невольно прислушивался к речам и услышал немало разумных тактических соображений.
– Предместья можно пожечь и тогда, как войдет в них неприятель! – восклицало лицо духовного звания, коли судить по его поношенному подряснику и скуфеечке. – Тогда ему более будет причинено вреда!
– Они могли бы предоставить нам телеги, чтобы вывезти имущество из города, а также дать нам охрану, – вторил ему купчина в синей поддевке и в высоких сапогах, что было верным признаком старовера, – или же позволить все сложить в крепости, хоть бы и на малой парадной площади, поставив там сараи. Не станут же теперь проклятые немцы устраивать парады!
– А можно было на стругах отправить добро вверх по реке, сопровождая по берегу казачьей конницей, и там уж, выгрузив у Икскюля, развезти по баронским усадьбам, – советовал другой стратег, в коем я по русской речи, простой мужицкой рубахе, перехваченной тканым кушаком, широким плечам и мощным рукам опознал старого плотогона.
– А, может, обойдется? – неуверенно спросил малорослый парнишка в поддевочке, и тут же получил от купчины весомый подзатыльник – то ли за необоснованную надежду, то ли за то, что мешается в разговор старших.
Я прошел мимо, помахивая своим магнитом.
Дорога к госпиталю заняла около часа, и я вышел к нему почему-то со стороны кладбища. Там я увидел свежевыкопанные могилы и тяжко вздохнул – не всех раненых, кого привезли из-под Экау, удалось спасти.
В госпитале кипела работа, звучала главным образом немецкая речь, я несколько удивился, увидев молодые лица докторов. Потом выяснилось, что студенты Дерптского университета, обучавшиеся медицине, во главе со своим профессором Эльспером вступили в ополчение, и часть их была направлена в Ригу. Я нашел знакомца своего, старого полкового фельдшера, славившегося умением излечивать грудные болезни. Он устроил так, что я вскоре примостился на подоконнике с пером и бумагой.
Писал я долго и старательно, обдумывая каждое слово. Менее всего я хотел разжалобить Николая Ивановича своими горестями. Кроме того, следовало растолковать, почему я сбежал от частного пристава Вейде, да так, чтобы у вице-адмирала не возникло желания задавать мне вопросы. Раньше я хотел поведать ему про Натали, но сейчас, сидя в госпитале, передумал – во всяком случае, писать о ней было бы верхом нелепости. Письмо могло оказаться где угодно. Я решил, что расскажу о Натали при личной встрече – и то, если буду полностью уверен в благожелательном отношении к себе господина Шешукова. Все ж я не только был несправедливо обвинен в двух смертях, но и действительно заколол, в лучшем случае, тяжело ранил напавшего на меня человека.
Драку на амбарном чердаке я также хотел изобразить правильно, чтобы не выглядеть забиякой и показать, что иного способа справиться с незнакомцем я не имел. И, наконец, я назвал фамилию фельдшера, оказавшего мне покровительство, чтобы ответное письмо было доставлено на его имя.
Затем я стал искать, кому бы доверить послание.
Как я и полагал, в госпитале находились казаки, что привезли своих раненых товарищей, а теперь собирались обратно в крепость. Я окликнул одного, показавшегося мне знакомым, и назвал имя приятеля своего, казачьего урядника Соколова. Это сразу расположило ко мне собеседника, и я вручил ему письмо, поручив передать господину вице-адмиралу в собственные руки.
Казаки ускакали, а я растолковал старому фельдшеру, насколько голоден, и получил на кухне миску пресловутого госпитального габерсупа и хороший ломоть хлеба. Оставалось ждать какого-либо ответа от вице-адмирала.
Скажу сразу – никакого ответа я не дождался.
Пожалуй, я прямо сейчас опишу, что произошло в кабинете Николая Ивановича Шешукова, чтобы стало ясно, какую роль сыграло в моей судьбе злосчастное совпадение.
Я уверен – получи вице-адмирал мое письмо так, как было задумано, и имей он возможность прочитать его в одиночестве, он непременно пришел бы мне на помощь, может статься, отправился к фон Эссену, и общими усилиями отцы-командиры нашли бы выход из положения. Впоследствии, когда мы с Николаем Ивановичем встретились, он подтвердил это и сообщил мне кое-какие подробности.
Воля Божья была такова, что казак с моим письмом явился в порт несколько минут спустя после частного пристава Вейде. Он страстно желал поскорее окончить свое поручение и умудрился проскочить к вице-адмиралу без доклада. Вейде в тот миг находился в кабинете.
– Чего тебе надобно? – спросил Шешуков.
– От господина Морозова к вашему высокопревосходительству пакет! – браво отрапортовал казак и удалился, весьма довольный содеянным.
– Морозов пишет вам, господин вице-адмирал? Сие прекрасно! – с тем частный пристав протянул руку за письмом.
Он уже успел доложить о том, что на меня пало вполне обоснованное подозрение в двух убийствах и что скрываюсь я неспроста.
Николай Иванович, убежденный, что я в этом письме объясняю подоплеку своих дел и привожу достойные оправдания, письмо вскрыл и стал читать вслух. Тут и выяснилось, что меня впору обвинять в третьем убийстве, к огромному удивлению и вице-адмирала, и частного пристава.
Шешукова Вейде несколько побаивался и потому предложил такое решение: послать за мной людей туда, где я скрываюсь, доставить меня не в часть, а в порт, к прямому моему начальству, и задать все вопросы в присутствии вице-адмирала. Вейде понимал, что Шешуков будет меня защищать, но решился на это, убежденный, что три убийства – слишком веский аргумент даже для самого благорасположенного командира.
И далее частный пристав сам себя перехитрил. Ему следовало согласиться с вице-адмиралом, который предлагал послать за мной кого-то из служащих канцелярии на бричке. А Вейде по немецкой своей подозрительности предположил, что канцелярские чиновники – мои приятели, они предупредят меня о беде, дадут мне возможность скрыться, а потом доложат, что сыскать меня не удалось. Поэтому он отправил за мной полицейских, да еще со строгим наказом – хоть из-под земли откопать, а привезти.
Прибыв на Лазаретную улицу, полицейские устроили настоящий переполох. Дело в том, что гарнизонный госпиталь представлял собой в некотором роде городок, со своим храмом и кладбищем. Полицейские принялись с большим шумом искать моего приятеля-фельдшера. Служители побежали по дорожкам, громко выкликая его имя.
Я находился в храме Пресвятой Богородицы «Живоносный источник». В моем положении лучшее, на что я мог употребить свободное время, была молитва. Она оказалась услышана – при выходе из храма я увидел служителей, разыскивавших фельдшера. Я остановил одного и расспросил. Так я узнал, что в госпиталь пожаловала полиция, и сразу сообразил, кто ей на самом деле надобен.
Отчаяние мое было велико: выходило, что единственный мой защитник предал меня. И куда теперь деваться – я понятия не имел.
Разум подсказывал, что наилучшее решение – идти в порт, прямо к Шешукову, и клясться в своей невинности. Но даже если бы я сам не рассказал про Натали, полицейские, проверяя каждое мое слово, добрались бы, чего доброго, до той беседы с подлецом Штейнфельдом, в которой шла речь о пустующем жилье в домах его знакомцев и родни. А поскольку во всем мною сказанном стали бы искать повода для обвинения, то частный пристав Вейде вполне мог бы отправить своих людей к булочнику Бергеру на Большую Песочную. Ибо Вейде весьма неглуп…
Натали, разумеется, подтвердит каждое мое слово – и те три часа моей жизни, что вызывают у полицейских подозрение, получат разумное объяснение. Но тогда разом явится и причина для убийства – ревность. То, что Анхен, ревнуя меня, могла узнать о моей новой избраннице сведения, которых никто знать не должен, могло бы послужить отличным поводом вонзить ей в сердце кортик.
Все оборачивалось против меня. И я, заскочив за церковь и сбежав через госпитальное кладбище, понятия не имел, куда деваться дальше.
Наконец мне пришло в голову бежать в Ревель к Сенявину. Но денег на такое путешествие я при себе не имел, а идти пешком за три сотни верст, или сколько там набегало, было опасно – в военное время народ настороже, и господина во флотском мундире, который путешествует пешим порядком и без багажа, могли живо скрутить и препроводить в ближайшую полицейскую часть.
Я вообразил себе эту картину – и тут меня осенило, ведь мундир ко мне гвоздями не приколочен!
Имевшихся при мне денег вполне хватило бы для небольшого маскарада. И я даже знал, где могу приобрести кафтан и штаны местного жителя – в рыбацком поселке, на несколько верст ниже по течению за Цитаделью. Мне как-то доводилось там бывать, и я знал, что рыбаки, народ ушлый, не станут задавать опасных вопросов. С другой стороны, Вейде вряд ли додумался бы искать меня у рыбаков.
Называлось это селение, если память мне не изменяет, Меленгравен, то бишь Мельничная канава. Очевидно, там имелась мельница, которой я не приметил. Я решил, что пешком доберусь туда без особых затруднений. Но пришлось огибать городские луга, куда жители предместий выгоняли свой скот. Война войной, но коров требовалось и пасти, и кормить, и доить. Так что я, сделав немалый круг, подумал, что доберусь до рыбацкого селения уже ближе к вечеру. Однако сбился с пути, слишком рано свернув влево и вышел к Двине раньше времени.
На берегу, к немалому моему удивлению, толпились люди. Я подумал было, что на берег выкинуло утопленника, так что и подходить не стоит. Но какая-то сила влекла меня к самой воде, как если бы в ней заключалось мое спасение. Я обошел толпу, вышел к полосе темного влажного песка – и увидел суда, шедшие от устья к Цитадели и Риге.
Это была целая флотилия!
Впереди вертелась пара шлюпок, на которых постоянно замеряли глубину и криком передавали ее на борт трехмачтового красавца, являвшегося, судя по всему, флагманским судном флотилии. На его грот-мачте развевался контр-адмиральский штандарт – голубой косой крест на белом поле, с красной полосой понизу. За парусником двигались, не соблюдая строя, разномастные гребные суда с низкой осадкой, тоже, впрочем, оснащенные мачтами. А на мачтах – одинаковые белые вымпела с голубыми крестами.
– С нами Бог и Андреевский флаг… – невольно прошептал я.
Это шло наше спасение – канонерские лодки с Роченсальма!
Мы ждали их с особым нетерпением.
С тех пор как Левизов отряд после неудачной разведки боем вернулся в Ригу, мы со дня на день ждали появления на левом берегу серьезных сил неприятеля, а не просто разъездов, с которыми схватывались пикеты наших отчаянных казаков. Если бы врагу удалось установить напротив Рижской крепости и Цитадели свои батареи, судьба города и его защитников была бы решена в несколько дней. Узкие улицы и тесно стоящие дома обратились бы в гору дымящихся развалин и погребли под собой множество обывателей и военных.
Неведомо, долго ли продержался бы Рижский замок и была бы в том нужда – погубив Ригу, лишив ее возможности сопротивляться, неприятель наладил бы в удобном месте, выше по течению, переправы и, оставив русский гарнизон в тылу, двинулся бы на север, к Санкт-Петербургу.
Наши шесть канонерских лодок, как бы ловко ни расставлял их вице-адмирал, не могли отогнать огнем серьезных сил противника. Хотя бы потому, что орудия они несли маломощные, а прусский корпус Граверта, возглавляемый Макдональдом, должен был иметь при себе основательную полевую артиллерию.
Флотилия, растянувшись по меньшей мере на милю, неторопливо поднималась вверх по течению. Войди она в устье реки чуть раньше – могла бы использовать верховой норд-вест. Сейчас он стихал, и главным средством продвижения были длинные весла. Тем более что мачты у гребных судов все-таки коротковаты, чтобы поймать парусами верховой ветер.
Две шлюпки скрылись из глаз, медленно проплыл левый борт парусного судна, насчет коего я впал в большое сомнение – раньше мне такие вроде не встречались. Оно со своими тремя мачтами и бушпритом было бы исправным фрегатом, кабы не десять пар весел. Очевидно, сидя в Риге, я пропустил какие-то важные перемены в делах флотских. На корме судна я прочитал его название – «Торнео».
Эти суда шли из Роченсальма, и, значит, на них могли оказаться давние мои товарищи по сенявинской экспедиции!
Когда нас доставили английскими транспортами в Ригу, а корабли наши остались гнить на Портсмутском рейде, Санкт-Петербург получил самое нелепое воинство, какое только можно вообразить, – моряков без кораблей. Многие из них были отправлены в Роченсальм, где стоял наш шхерный флот, который строили по примеру шведского. Очевидно, и парусно-гребная диковина, проследовавшая мимо меня, по замыслу своему тоже шведского происхождения.
Но мне были безразличны затеи кораблестроителей – я сердцем почуял, что в дюжине саженей от меня плывут СВОИ.
Далее я пошел берегом, стараясь не отставать от «Торнео».
Я видел и даже слышал, как на борту судна, принимая сообщения со шлюпок, передают их далее, для записи в судовой журнал и по промерам выверяют курс. Казалось бы, Двина исхожена вдоль и поперек, в счастливые мирные годы с правого берега мы не могли разглядеть левый из-за мачт и парусов, промеры должны быть известны, и все же я испытывал особое удовольствие от того, что все делается правильно, на военный лад, – я, по сути своей человек мирный, хоть и в мундире.
Так я дошел до порта, наблюдая за движением трехмачтового судна и канонерских лодок. По команде, поданной с флагманского корабля, они приотстали, оставляя ему место для швартового маневра. К тому времени все, кто был в порту, и главным образом рота горожан в двести человек, набранная из добровольцев для его охраны, выбежали к причалам. Прискакали и офицеры из Цитадели. Я, не замешиваясь в эту толпу, глядел, как щегольски матросы берут паруса на гитовы и бык-горденя, чувствовалась отличная выучка. Когда реи были обрасоплены, судно начало швартовый маневр на веслах, вот где они прекрасно пригодились, и я уже начал смиряться с диковинным обликом флагманского корабля: фрегат – не фрегат, галера – не галера.
Четкие команды и мастерство матросов сделали свое дело, и судно застыло примерно в восьми саженях от назначенного причала. На берег полетели и были ловко подхвачены выброски, за ними потянулись швартовы. Корабль медленно и очень аккуратно подтягивался к причалу, и на левый его борт вывешивались кранцы. Слово сие я после смехотворной истории с прошением о моем переводе в судовые кранцы, запомнил навеки, и мне до сих пор неприятно было видеть эти большие мешки, набитые свалявшейся пенькой.
Почти сразу с борта на причал подали сходни. Группа офицеров, все с золотыми эполетами, в темно-зеленых мундирах с золотым шитьем, сошла на берег и для меня пропала из виду. Я догадался, кто эти люди. В письмах из столицы речь шла, что из Рочерсальма на помощь нам придет гребная флотилия во главе с контр-адмиралом Моллером, стало быть, один из офицеров он, а встречать его непременно явятся из Рижского замка фон Эссен со свитой и вице-адмирал Шешуков, которому теперь не до меня – нужно принять и разместить множество народа. Мы ждали этих лодок, но имели смутное представлениео том, сколько человек пополнения прибудет на них в Ригу.
Когда парусник пришвартовался, к причалам стали подходить и остальные суда флотилии, в том числе и те, что я сразу не заметил – с английским флагом, который их матросы называли «Юнион Джек». Это были суда эскадры контрадмирала Мартена, присоединившиеся к нам. Позднее они едва ли не перовыми ушли осаждать Данциг.
После того как начальство уселось в брички и укатило в Рижский замок, куда быстрее было бы добраться пешком, начали швартоваться канонерские лодки. Сперва более крупные, они заняли все причалы, затем и средние, и мелкие, и йолы – они швартовались прямо к крупным. На берег сходили солдаты и матросы, все пространство порта вмиг заполнилось толпами людей, и я страстно желал поскорее оказаться среди них, приступить к поиску знакомцев, к расспросам, но боялся – канцелярские чиновники, не все дружески расположенные ко мне, и могли навести на меня полицию.
Народу на берегу теснилось превеликое множество – сбежались и уличные торговцы, норовящие втридорога сбыть товар свой, и любознательные горожане, и плотогоны со струговщиками. Этих можно было только пожалеть.
Здоровенные молодцы, пригнав весной и в начале лета свои плоты и приведя струги, обыкновенно нанимались в порт, разгружать и грузить корабли, и на прочие работы, где требовалась недюжинная сила. Летом их набиралось столько, что коли посчитать – получалась четверть всего рижского населения. Все они были крепостные на оброке и, когда кончалась навигация, а случалось это здесь уже поздней осенью, покупали женам с детишками вкусные рижские пряники и пешком шли вверх по Двине, к своим домам. Сейчас же они оказались в положении известного рака на мели – работы им не было, возвращаться домой без денег они не смели, и с надеждой глядели на подходящие суда – глядишь, кому и потребуются их руки.
Я замешался в их толпу и стоял у причалов до позднего вечера. В порту все еще оставалось много народа, подходили новые канонерские лодки и йолы, экипажи сходили на причалы, всякий раз заново начиналась суета с размещением и кормежкой. Иных строили и вели в Цитадель, иным приказывали оставаться на лодках, иным ставили палатки. Тут же выяснялось, что палаток не хватает, что на лодке есть больные, еще какие-то сюрпризы являлись во всей красе – а я слушал голоса и ждал.
Я угодил в очень неприятную историю, но что поделаешь – жить-то как-то надо. И спать стоя, как лошадь, я не умел. Поэтому пришлось, пренебрегая страхом быть пойманным и выданным охране, дождаться сумерек и пробраться на такую канонерскую лодку, где экипажа нет, только вахта.
Я подкрался к лодке, стоявшей подальше и пришвартованной лагом, выждал, пока вахтенный матрос уйдет на нос перемолвиться словечком с другим вахтенным, осторожно ступил на борт, по скамье перешел к другому борту, где впритык стояла еще одна, и так, стараясь не делать шума, добрался то ли до третьей, то ли до четвертой, но не до крайней скамьи – на крайней паруса не убирали, а мне требовалась именно та «колбаса», которую скатывают из парусины, чтобы приспособить ее для ночлега.
Спрятаться было несложно. Около кормовой надстройки эта «колбаса» и нашлась, она имела вид лежащей на боку большой бочки. Сдвинув ее, я высвободил край и забрался меж слоев чуть влажной парусины, ощутил давно знакомый легкий запах смолы, которой была пропитана ликовка шкаторин, и вспомнил фрегат «Твердый».
Одно воспоминание повлекло за собой другое, и я стал понемногу выкарабкиваться из глубин отчаяния моего, словно бы двигаясь на маяк надежды. Уже в смутном состоянии меж сном и явью я увидел себя в Эгейском море, в компании Артамона и Алешки Суркова. Нас отпустили на сушу, и пока матросы носили ведрами родниковую воду, мы из баловства полезли вверх по вырубленным в камне высоким ступеням, по которым островитяне пешком не ходят, а въезжают на маленьких осликах.
Мы остановились на скале, куда забрались из какой-то странной причуды. Она возвышалась над морем примерно на тридцать сажен. Я подошел к краю и увидел внизу полоску ослепительно белого песка. Это было даже несколько странно для островов – здесь чаще встречался песок искрасна-черный, и Сурок как-то выдумал, будто виной тому давно погасшие вулканы и их темная лава, наподобие той, из которой состоит остров Санторин, – красная, коричневая и серая.
Море до самого окоема было лазоревым – того изумительного цвета, что на картинах покажется неправдоподобным жителю Севера. Мечтая с Артамоном о дальних плаваньях, мы верили, что есть на свете моря с такой водой, отражающие роскошное южное небо, и вот сейчас стояли, наслаждаясь пейзажем. Сурок взял с собой подзорную трубу с дальномером, он дал мне ее, и я водил окуляром вправо и влево, пока не замер, умчавшись мысленно в далекие края, в столицу, к Натали. Ровный и неумолчный стрекот цикад тому способствовал. Я мечтал вернуться сюда вместе с ней и показать ей всю эту суровую и дивную красоту.
– Молчи и не двигайся, – вдруг произнес Артамон. – Замри…
Я скосил на него глаза и увидел, что дядюшка мой улыбается, как дитя.
– Не спугни, – попросил стоявший чуть ниже Сурок. – Сколько живу – впервые вижу…
Оба они глядели на подзорную трубу. Оказалось, что на нее уселась цикада и отважно смотрит на меня большими, удивленно вытаращенными глазами.
Цикады обыкновенно прячутся в листве, где совершенно не видны, или сидят на стволах деревьев. Там их при желании можно разглядеть. Но чтобы цикада среди бела дня уселась на подзорную трубу? Это было диво. И я, очень медленно отведя оптическое орудие от лица, любовался ее прозрачными крылышками, невольно вспоминая при этом все, что помнил из древней греческой словесности – про то, как эти занятные создания, похожие на огромных мух, сажали в особые маленькие клеточки и держали в домах так, как мы держим чижиков и щеглов; и как в Гомеровой «Илиаде» галдящие илионские старцы сравнивались со скрипучим хором цикад…