– Да, договорись, пожалуйста.
Тишину прервал стук в дверь. Молодая женщина лет двадцати пяти, с нервно скрещенными руками, заглянула в кабинет:
– Простите, мне сказали подойти…
– Через пять минут, – мягко ответила Лиза, и девушка кивнула, закрыв дверь.
– Она уже третий раз за месяц, – продолжила я, понизив голос. – Панические атаки, бессонница. Направляли к неврологу, но она возвращается, говорит, что таблетки не помогают.
Лиза сняла очки, потирая переносицу:
– Стресс на работе?
– Развод, по-моему. Нужен психотерапевт, но она боится стигмы.
– Попробуем поговорить вместе. Иногда поддержка важнее рецепта…
Я кивнула, отмечая в блокноте, чтоб не забыть. Мы работали в тандеме уже полгода, и такие диалоги стали ритуалом – кратким, но емким обменом фактами и сочувствием. Иногда Лиза накладывала на меня свои обязанности терапевта, и не только она. Врачи могли брать обязанности младшего персонала, младший персонал брал на себя роль вершителей судеб, и это было по истине безумием.
Часто ловила себя на мысли, что пациенты стали чем – то вроде большой, шумной семьи. Не идеальной, но той, что держалась вместе вопреки всему.
Три месяца назад я впервые услышала о ней. В коридоре поликлиники, за чаем с мятой, медсестра шепотом обронила: «Она приносят покой. Как ангел». Ее глаза скользнули к окну, где тусклый свет падал на плакат с надписью «Милосердие – основа медицины».
«Ангел смерти» – она, приходила к тем, кто застрял между жизнью и болью, чьи голоса уже не могли крикнуть «хватит». Я думала, что это метафора, пока не увидела Маргариту Павловну.
Ей было 89. Рак, четвертая стадия. Каждый вдох – как нож под ребро. Дочь, приезжавшая раз в месяц, оставляла у дверей пакеты с обезболивающим и деньгами. «Сделайте что – нибудь», – сказала она тогда, не поднимая глаз.
Первый выезд. Дом был старым, пахло лекарствами и пылью. Пенсионерка открыла не сразу – голос за дверью дрожал, будто спрашивал пароль. Когда мы вошли, я увидела запустение: горы немытой посуды, пожелтевшие рецепты на столе, фотографии детей в рамках, затянутых паутиной.
Лиза взяла на себя мягкость, которой я не ожидала: поправляла подушки, гладила Маргариту Павловну по руке, будто та была ребенком. Осмотр прошел быстро – гипертония, отеки, забытые таблетки. Пока Лиза выписывала бесполезное направление, я собирала мусор в пакет, стараясь не смотреть на полки с дешевыми безделушками. И тогда заметила.
Она стояла у комода, спиной ко мне, и что – то зажала в ладони. Я замедлила движения, краем глаза уловив движение: кусок пластилина, прижатый к ключу, лежавшему рядом с кружевной салфеткой. Лиза аккуратно сняла оттиск, словно археолог, не желающий повредить артефакт. Ключ вернула на место, пластилин спрятала в карман халата.
– Лиза, – позвала я, и она вздрогнула. – Поможешь с сумкой?
Ее глаза встретились с моими на долю секунды – холодные, как сталь под слоем льда.
– Сейчас, – улыбнулась она Маргарите Павловне. – Вам нужно больше отдыхать, мы завтра пришлем соцработника.
На улице я ждала объяснений, сжимая руки в карманах, весенний ветер рвал листву, а Лиза шла молча, пока я не перегородила ей дорогу:
– Зачем ты это сделала?
Она замерла, потом достала пластилин.
– Ты не поймешь.
– Воровство? Шантаж? – голос дрогнул.
– Она умрет в одиночестве страдая от боли, если я не закрою дверь.
Я молчала, а она продолжала, не глядя на меня:
– Хочешь увидеть, какой силой обладают медики? Хочешь дотронуться до самой смерти?
Вторая поездка, через две недели. Глухая ночь. Я несла сумку с препаратами, чьи названия не значились в протоколах. Лиза, шла впереди, ее белый халат сливался с туманом за окном.
– Мы не убиваем, – сказала она, не оборачиваясь. – Мы закрываем дверь в нашем мире, и открываем дверь в новый.
Маргарита Павловна лежала в комнате: портрет мужа в форме, засушенные розы в вазе, запах камфоры. Она улыбнулась, увидев нас, и я поняла – ждала.
Лиза взяла ее руку, гладила прожилки, словно читая карту ушедших лет. Я готовила шприц, дрожащими пальцами набирая жидкость, похожую на слезы.
– Вы любили белые цветы? – спросила Лиза, и старушка кивнула, закрывая глаза.
После этого я не спала неделю. Видела ее лицо – не гримасу боли, а спокойствие, будто она наконец вспомнила, как дышать. Но потом были другие пациенты. Петр Николаевич с пролежнями до кости, который шептал «простите». Клавдия Ильинична, три года не видевшая солнца из – за слепоты. Каждый раз я повторяла: это не убийство. Это милосердие.
Теперь я ношу белые цветы в кармане. Не знаю, кому они – им, себе или тем, кто ушел, унося с собой кусочек моего сна. Лиза говорит, что рано или поздно приходится выбирать: быть медиком, который лечит, или тем, кто слушает тишину после последнего вздоха.
А я все чаще смотрю на свои руки, которые помнят вес шприца, и задаюсь вопросом: ангелы ли мы… или просто убийцы, затерявшиеся в серой зоне между «не могу» и «не должна»?
Кабинет в больнице, после сложного случая. Доктор Лиза сидит за столом, я стою у окна, выгляжу взволнованной.
– Римма, ты видела, как мучался пациент? Каждый вдох давался ему как последний… Иногда кажется, что мы продлеваем агонию, а не жизнь.
– Понимаю, но… Разве мы вправе решать, когда ставить точку? Он же не мог сам попросить…
– А разве вправе мы обрекать его на месяцы боли? Рак уже победил. Лечение лишь замедляет неизбежное. Разве это гуманно?
– А если бы это был твой родственник? Смогла бы ты… принять такое решение?
– Моя мать умерла от глиобластомы. Последние недели она не узнавала меня. Тогда я поклялся, что не позволю кому – то страдать так же… Но это не упрощает выбор.
– А если мы ошибёмся? Вдруг появится новый метод, шанс…
– Шансы иллюзорны. Мы лечим не болезнь, а страх – свой и родственников. Лиза подошла по ближе, – Ты помнишь, как просила обезболить Степанову, даже зная, что доза рискованна? Это тоже был выбор в пользу милосердия.
С дрожью в голосе ответила, – но там не было… окончательности. Теперь же речь о жизни и смерти. Я не Бог, чтобы её забирать.
Лиза кладёт руку мне на плечо, – мы ангелы смерти. Наша роль – быть тем, кто осмелится остановить часы, когда они тикают впустую.
– А что насчет полиции, не возникнут ли подозрения насчет нас?
– Не волнуйся, я действую аккуратно. Пациенты, которых я умертвляла, люди старые, препарат вызывает спокойную преждевременную смерть.
8.
Больничный коридор в три часа ночи – это отдельная вселенная. Я поправляла капельницу у 323 палаты, когда он заговорил. Голос Василия Дмитриевича, хриплый от бессонницы, прозвучал как скрип старой двери:
– Римма Александровна, вы в Бога верите?
Вопрос застал врасплох. Пациенты редко спрашивали о таком напрямую. Чаще – о прогнозах, таблетках, выписке. Я повернулась, встретив его взгляд – горячий, как угли в пепельнице.
– Медицина и религия плохие соседи, – ответила я, проверяя дренаж. – Мы отвечаем за тела, не за души.
– Эх, – он кашлянул, поправляя подушки. – Тело – то мое вы еле таскаете. А вот душа… Она просит ответа.
Василий Дмитриевич, 72 года. Рак поджелудочной, четвертая стадия. В палате – икона Казанской Божьей Матери на тумбочке, рядом с фотографией жены, умершей десять лет назад. Верующий атеист. Его вера была упрямой, как сорняк, пробивающийся сквозь асфальт.
– Вы думаете, смерть – это конец? – не отступал он.
– Думаю, мы светимся, как лампочки, – сказала я резче, чем планировала. – Щелк – и темнота.
Он засмеялся, и смех перешел в хрип.
– А я вот уверен, что Она там ждет. – Он кивнул на фото. – Говорит, грешник я, но… надеюсь.
Я сжала пальцы, вспомнив другую палату, три года назад. Моего отца, его руки, сжимавшие мою ладонь до последнего вздоха. Тогда я еще молилась – без слов, без икон, просто в пустоту. Ответом была тишина.
– Если Бог есть, – проговорила я, меняя физраствор, – почему он позволяет вам гнить заживо?
Василий Дмитриевич нахмурился, доставая из – под подушки четки.
– Страдание очищает. Как огонь…
– Огонь оставляет пепел, – перебила я. – Или вы видели хоть одного святого в онкологии?
Тишина повисла, как туман. Он перебирал бусины, щелкая ими словно костяшками счет.
– Вы злитесь на Него, – сказал он вдруг мягко. – Потому что не смогли спасти кого – то.
Мои пальцы дрогнули, шприц упал на пол. Я наклонилась, пряча лицо, но он продолжил:
– Вы не виноваты. Смерть – не провал. Это… дверь.
– Дверь в никуда! – вырвалось у меня. – Вы верите в сказки, потому что боитесь признать: все это – случайность. Гены, экология, невезение!
Он протянул руку, кожу, обтянутую на костях, как пергамент.
– А вы боитесь, что я прав.
Я отступила к двери, чувствуя, как стены сжимаются. Монитор за его спиной замигал, сигнализируя о скачке давления.
– Вам нужен морфин? – спросила я, переходя на профессиональный тон.
– Нет, – он улыбнулся. – Мне хватило разговора.
Утром, передавая смену, я задержалась у его палаты. Василий Дмитриевич спал, четки сжаты в кулаке. На тумбочке лежала открытка – детский рисунок ангела с кривыми крыльями. Внутри почерком внучки: «Дедушка, мы все с тобой».
Я провела пальцем по крылу ангела, смазанному акварелью. Возможно, он и прав – некоторые двери стоит приоткрывать, даже если за ними лишь пустота. Хотя бы ради тех, кому нужна сказка, чтобы не сгореть по пути.
Смена закончилась. Такие дни бывают раз в неделю, когда все идет наперекосяк: пациенты с осложнениями, поломанный аппарат ИВЛ, нервные родственники, которые требуют невозможного. Когда часы наконец показали конец дежурства, Ольга Борисовна, наша старшая медсестра, вдруг сказала: «Идем в бар. Я плачу».
Мы переглянулись. Марина, с ее вечной усталостью в глазах, первая кивнула. Игорь, санитар с золотыми руками и циничными шутками, только хмыкнул: «Почему бы и нет?» И я, молодая медсестра, которая еще верила в идеалы, колебалась, но в итоге согласилась.
Бар был полупустым. Тусклый свет, деревянные столы, запах пива и жареных крылышек. Мы заняли угол, заказали виски, пиво и что – то покрепче для Ольги Борисовны. Первый тост был традиционным: «За выживших».
Но после второго бокала разговор пошел в другом направлении.
– Вы видели сегодняшнего дедушку? – начала я, крутя стакан в руках. – Того, который кричал, что мы его отравим?
– Ага, – Игорь усмехнулся. – Он мне сказал: «Доктор, я вам не верю». А я ему: «Дедуля, я вам тоже не верю. Выживете – значит, не врете».
Мы засмеялись. Даже Марина, хотя она тут же покраснела и попыталась скрыть улыбку за стаканом.
– Помните ту бабушку с диабетом? – подхватила Ольга Борисовна. – Которая говорила, что пирожные ест только по воскресеньям, потому что «Бог простит»?
– Ага, – фыркнула я. – Бог простит, а поджелудочная – нет.
– Эй, – Марина нахмурилась. – Вы же знаете, что она умерла на прошлой неделе у себя дома.
– Именно поэтому и можно шутить, – Игорь налил себе еще виски. – Иначе сойдешь с ума.
– А помните того парня? – я встряла в разговор. – Который пришел с жалобой на боль в животе, а оказалось, что он просто переел шашлыка?
– О, да! – Марина закатила глаза. – Он мне сказал: «Сестра, я думал, это аппендицит». А я ему: «Нет, это жадность. Она лечится только голодом».
Мы снова засмеялись. Ольга Борисовна на этот раз не сдержалась и присоединилась.
– А помните ту девушку? – Игорь поднял бокал. – Которая пришла с татуировкой «Любовь – это боль»?
– Да! – Ольга Борисовна фыркнула. – А потом она узнала, что у нее перелом руки, и сказала: «Теперь я знаю, что любовь – это действительно боль».
– Эй, – Марина снова нахмурилась. – Вы же знаете, что она сейчас в реанимации.
– Именно поэтому и можно шутить, – повторил Игорь. – Иначе сойдешь с ума.
Мы пили, смеялись, вспоминали. Черный юмор был нашим способом справляться с тем, что мы видели каждый день. Это был наш способ оставаться людьми в мире, где смерть и боль были частью рутины.
Когда бар начал закрываться, мы вышли на улицу.
– Завтра снова на смену, – вздохнула я.
– Да, – кивнул Игорь. – Но хотя бы сегодня мы смогли посмеяться.
Мы разошлись по домам, каждый со своими мыслями. Но знаете что? На следующий день мы снова были там, в больнице, готовые бороться за каждую жизнь. Потому что, несмотря на все шутки и цинизм, мы все еще верили в то, что делаем… лол это мир абсурдной медицины.
9.
Дождь стучит по подоконнику, как нетерпеливый пациент в дверях процедурной. Мы с Лизой закутались в один плед – старый, с выцветшими звездами, – который она когда – то принесла из дома «на всякий случай». Всякий случай наступил три бокала назад.
– Еще? – Лиза тянется к бутылке, наклоняя ее над моим стаканом. Капля вина падает на мою коленку, оставляя пятно, похожее на карту неизвестной страны.
– Ты же знаешь, завтра смена, – бормочу я, но не отодвигаю бокал.
Она смеется, и этот звук странно гармонирует с шумом воды за окном. Лиза всегда смеется так, будто проверяет – выдержит ли мир ее иронию.
– Помнишь того деда с переломом бедра? – она закусывает сыр бри, и я ловлю себя на мысли, что он похож на кусок кожи, которую мы сегодня снимали с пролежней. – Тот, что орал, будто мы садисты, когда поворачивали его на бок.
– А ты ему: «Дед, если бы мы были садистами, давно бы завели плетку вместо тонометра».
Мы хохочем, и вибрирующий плед сбрасывает на пол крошки сыра. В уголке, где тень от лампы не достает, лежит моя сумка с бинтами и шприцами. Как будто даже здесь, в этом уюте, работа не отпускает.
Лиза вдруг замолкает, вертит в пальцах стержень от винной пробки.
– Сегодня ко мне приходила дочь Семеновой. Спрашивала, больно ли мама умирала.
Дождь усиливается. Я представляю, как капли выбивают морзянку на стекле: жива – жива – жива.
– А ты? – спрашиваю, зная ответ.
– Сказала, что нет. Что она просто уснула.
Мы обманываем их. Мы обманываем себя. Лиза не упоминает, как Семенова цеплялась за ее руку в последние минуты, будто та была краем пропасти. Я не говорю, что до сих пор чувствую на ладонях вес той хрупкой кисти.
– Знаешь, что самое смешное? – Лиза допивает вино, оставляя на бокале отпечаток помады цвета застарелой гематомы. – Мы сидим тут, как нормальные люди. Едим сыр. Смотрим сериалы. А там, – она кивает в сторону больницы, невидимой за пеленой дождя, – у нас целые вселенные. Со своими законами, болью, смертями.
Я прижимаюсь к ее плечу. Халаты мы сняли, но запах антисептика въелся в кожу как татуировка.
– Иногда мне кажется, – шепчу я, – что мы просто играем. Врачи – в спасение, пациенты – в надежду. А настоящая жизнь – вот здесь. В дожде, в сыре, в твоем дурацком пледе.
Лиза молча наливает остатки вина мне в бокал. Потом поднимает свой – пустой – в тост:
– За параллельные миры. Чтобы они никогда не пересекались.
Мы чокаемся. Стекло звенит хрустально, обманчиво чисто. За окном дождь стихает, оставляя на асфальте отражения фонарей – как желтые таблетки, рассыпанные по мокрому полу ночи. Наш юмор как мост над пропастью отчаяния. Лиза уговорила меня пойти с ней в клуб.
Клуб был как больница, только громче. Световые лучи резали толпу, как скальпели, а бас бил в грудь, будто ЭКГ на максимуме. Мы с Лизой затерялись в этом хаосе, как две белые клетки в потоке крови.
– Ты уверена, что это хорошая идея? – кричу я ей в ухо, пытаясь перекрыть музыку.
– Лучшая за неделю! – она смеется, поднимая бокал с чем – то ярко – синим. – Мы же не роботы, Рим. Давай жить!
Мы танцуем. Вернее, Лиза танцует, а я пытаюсь не выглядеть как пациент после инсульта. Но после второго коктейля даже я начинаю чувствовать ритм.
Именно тогда они подходят. Двое. Один – высокий, с улыбкой хирурга перед сложной операцией. Второй – пониже, с глазами, которые видели слишком много, чтобы верить в случайности.
– Вы тут часто? – кричит высокий, наклоняясь ко мне.
– Только по выходным, – отвечаю я, – когда не надо вытаскивать людей с того света.
Он смеется, и я понимаю, что он либо врач, либо психопат. Оба варианта подходят.
– Я – Андрей, – представляется он. – А это – Сергей. Мы из травматологии.
– Римма, – киваю я. – А это – Лиза. Мы из терапевтического ада.
Мы смеемся, и это странное чувство – будто мы все знаем друг друга годами. Может, это вино. Может, это общая усталость от жизни, где каждый день – это чья – то боль.
– Так вы, значит, спасаете жизни, а потом идете их губить? – подкалывает Сергей, указывая на наши бокалы.
– Ну, знаешь, – Лиза наклоняется к нему, – иногда лучше выпить, чем выписать.
Мы смеемся снова. Андрей рассказывает про пациента, который сломал ногу, пытаясь спрыгнуть с балкона, чтобы избежать жены. Лиза парирует историей про бабушку, которая притворялась мертвой, чтобы не платить за лечение.
– А у вас есть что – то аморальное в запасе? – спрашивает Сергей, подмигивая.
– О, у нас целый архив, – улыбаюсь я. – Например, как я однажды перепутала катетеры и чуть не отправила пациента в космос.
– А я как – то забыла про пациента в кабинете, – добавляет Лиза. – Он уснул, а я ушла. Проснулся через три часа.
– Ну и как? – интересуется Андрей.
– Сказал, что это был лучший сон в его жизни, – смеется Лиза.
Мы продолжаем болтать, смеяться, пить. Где – то между анекдотами про пациентов и шутками про секс я понимаю, что это наша терапия. Мы не можем спасти всех, но можем хотя бы спасти себя.
– Может, потанцуем? – предлагает Андрей, протягивая руку.
– Только если обещаешь не ломать себе ничего, – шучу я, принимая его руку.
Мы танцуем. Вернее, пытаемся. Лиза и Сергей где – то рядом, смеются над чем – то. Я чувствую, как мир вокруг становится мягче, как будто боль и смерть остались где – то далеко, за стенами этого клуба.
– Ты знаешь, – говорит Андрей, наклоняясь ко мне, – ты классная.
– Спасибо, – улыбаюсь я. – Ты тоже. Но если сломаешь себе что – нибудь, я тебя сама загипсую.
Лиза, с лицом уставшей богини чумы, уже третью рюмку текилы осушала со словами: «Если завтра на вскрытии найдут алкоголь – скажут, цирроз от работы».
Андрей и Сергей прилипли к нам у барной стойки, как два голодных клеща.
– Вы, девчонки, на медиков не похожи, – ляпнул Андрей, поправляя цепь на шее.
– А ты на человека, – парировала Лиза, разглядывая его, как гистологический препарат.
Решили «подышать воздухом». Улица встретила нас тухлым запахом из ближайшей подворотни и бродячей собакой, которая, кажется, уже неделю как не дышит. Сергей, внезапно оживившись, предложил: «Хотите, покажу классное место?».
Местом оказалась стройка с полуразрушенной будкой охраны. Внутри – куча медицинских перчаток, шприцы и плакат «Здесь был Вася» с кровавой красной гуашью подписью.
– Мы тут с Андрюхой практикуемся, – Сергей достал из рюкзака учебник анатомии. – Хотим в хирургию, но пока только крыс режем.
Лиза, не моргнув глазом, схватила ближайший лом: – Покажи, где тут у тебя аппендикс, – и ткнула им в живот Сергея. Тот побледнел, как труп под лампой морга.
– Эй, это же шутка! – заверил Сергей, но Лиза уже вовсю изображала экстренную трахеотомию на пакете из «Пятерочки». Я, как примерная медсестра, подыграла: вылила на асфальт йод из сумочки, на всякий случай ношу и завопила: – Пациент истекает Lipton’ом!
Андрей, решив, что мы психопатки, рванул к выходу, споткнулся о ту самую собаку и упал лицом в лужу. Лиза вздохнула: – Перелом клиновидно – ладьевидного сустава. Несите носилки.
– Носилки – это вы? – Сергей, похоже, уже жалел о всех жизненных выборах.
– Нет, – бодро ответила я, доставая из кармана бинты. – Но, если заплатишь, сделаем вид, что тебе интересно.
В итоге Андрей уехал на такси, хромая и бормоча что – то про «ненормальных», а Сергей попросил у Лизы номер «на случай, если что – то оторвется».
– Только если это не голова, – сказала она, стирая с ботинка пятно, похожее на мозги.
Наутро в академии я спросила Лизу: «Продолжим сегодня?».
– Только если новые трупы будут поинтереснее, – ответила она, заливая кофе в стакан с надписью «Я люблю патологоанатомов».
– Андрей, кажется, теперь ходит к мануальщику. Говорит, что после той ночи верит в реинкарнацию – мол, его позвоночник явно побывал в аду. Ну, хоть в кого – то вселили здравый смысл.
– Оу, а когда ты успела ципануть его номер?
– Ну, он вообще – то у меня взял, точнее слёзна умолял.
10.
Больничная курилка, поздний вечер. Две медсестры, Анна и Малика, курят у окна. Анна выглядит напряжённой, а Малика – спокойной, почти равнодушной.
Анна срывающимся голосом, – Ты знаешь, что сегодня было? пациента из третьей палаты отказались оперировать, пока его дочь не принесла конверт! Это же… это же бесчеловечно!
Малика равнодушно затягиваясь, – ну и что? Ты думаешь, хирурги за воздух работают? У них свои семьи, кредиты.
Анна вздрагивает, – ты серьёзно? Мы же клятву давали! Помогать людям, а не торговать их жизнями!
Малика с усмешкой говорит, – клятва? Это сказки для студентов. В реальном мире всё держится на деньгах. Ты хочешь, чтобы тебя уволили? Или того хуже – «случайно» перевели в инфекционку?
Анна тихо, но с вызовом, – а если бы это был твой отец? Ты бы тоже молчала?
– Мой отец умер четыре года назад. От рака. И знаешь, что я поняла? Мир несправедлив. Ты либо играешь по правилам, либо тебя выкидывают за борт.
– Но мы же можем что – то изменить! Если все начнут говорить, если пойдут в СМИ…
Малика перебивая с сарказмом, – о, да! Ты станешь героиней на пять минут, а потом тебя уволят, и никто даже не вспомнит твоё имя. А больница? Она останется такой же. Только хирурги станут осторожнее.
– Значит, ты просто смирилась?
– Я не смирилась. Я выживаю. Как и все, Малика выдерживает паузу, – Ты думаешь, я не вижу, как страдают пациенты? Но если я начну бороться, кто поможет моим детям? Ты?
Анна молчит, потом тихо говорит, – а если каждый будет думать только о себе, что останется от нас? От нашей профессии?
Малика берёт новую сигарету и отвечает, – останется то, что всегда было. Люди будут болеть, а мы – помогать. Кто – то за деньги, кто – то – из принципа. Но не строй иллюзий. Система сильнее нас.
Анна смотрит на часы, – мне пора. Дежурство.
– Иди. Только помни: герои долго не живут.
Идеализм и цинизм, желанием изменить систему и необходимостью выживать в ней.
Ольга Борисовна говорит, что здесь все сначала путают вены с артериями. «Ты не первая, – швыряет мне папку с историей болезни, – и не последняя». Ее голос – как звук рентгеновского аппарата: холодный, жужжащий, проникающий в кости.
Первый пациент: мужчина, лицо цвета мокрого асфальта. Диагноз – цирроз. Ольга Борисовна щелкает перчатками. «Снимай с него рубашку, – говорит, – и не смотри в глаза. Алкоголики любят рассказывать сказки». Его кожа липнет к моим пальцам, как испорченный пластырь. Он бормочет что – то о дочери, которая «учится на юриста». Ольга Борисовна втыкает катетер, не глядя. «Все они учатся на юристов. Потом исчезают».
Коридор пахнет антисептиком и страхом. Здесь воздух состоит из чьих – то последних выдохов. Ольга Борисовна называет это «терапией»: «Мы не лечим, мы замедляем. Как консервный завод для тел».
В палате №326 – женщина с отеками. Ее ноги похожи на перезревшие баклажаны. «Считай диурез, – бросает Ольга Борисовна. – И не верь, если скажет, что пила мало. Все врут». Женщина хватает меня за рукав: «Дочка, позовите священника». Ольга Борисовна смеется, доставая капельницу: «Бог здесь только в графе „причина смерти“».
Обед. В подсобке едим холодные котлеты, прижатые к стенке холодильником, который гудит, как умирающий. Ольга Борисовна разминает сигарету в стакане из – под кофе: «Ты ещё веришь, что спасаешь? Через месяц научишься отличать живых от трупов по звуку. Живые стонут громче».
Пятый этаж. Инфарктник, парень лет двадцати пяти. Ольга Борисовна щупает пульс, лицо каменное: «Запиши время. 16:48». Его глаза – как экраны с синим сигналом «Нет связи». Она выдергивает трубки, резко, будто рвет квитанции. «Смерть – единственное, что здесь не заставляет ждать в очереди».
Палата 323 пахнет старыми книгами и йодом. Василий Дмитриевич лежит, как музейный экспонат: седые брови метлой вверх, руки на одеяле – синие, узловатые, будто корни вывернутого дуба. На тумбочке – Евангелие, том Мопассана и пузырёк с «Корвалолом». Когда я вхожу, он поворачивает голову медленно, словно рискуя сломать шею. – Римма Александровна, – выдыхает, – а вы верите, что добро и зло – это реальные силы, или просто ярлыки, которые мы навешиваем на хаос? Лампочка над койкой мигает, как нерешительный свидетель. Старик снова прямо в лоб, без предисловий. Люблю это.
– Где в этом Бог? Если Он всемогущ и благ, почему дети умирают от рака? Или это Он – источник и добра, и зла?
– Римма Александровна, вы цитируете Ивана Карамазова. «Возвращаю билет» – помните? Но ответа у Достоевского нет. Есть только сомнение… и чаепитие с Алёшей. Смеётся, – А ты сама как думаешь?
– Думаю, что, если Бог допускает Освенцим, цунами и малярию – Он или не благ, или не всемогущ. Либо Его вовсе нет.
Василий, доставая яблоко, откусывает, – а если зло – плата за свободу? Как без возможности убить – понять ценность жизни? Как без боли – оценить радость?
– Это рационализация страдания! Вы бы сказали это матери, потерявшей ребёнка? «Ваша боль – часть великого замысла»?
– Нет. Но я бы молчал. Потому что логика бессильна перед горем. А что, если Бог – не кукловод, а… зеркало? Отражает нас самих. Мы творим ад на земле, а потом спрашиваем: «Где же Ты?»
– Тогда зачем молиться? Зачем верить?
– Может, чтобы не сойти с ума от собственной жестокости. Чтобы помнить, что мы способны и на другое. Василий кладёт яблоко на тумбу. Взгляни: червяк внутри него – это зло? Или просто часть цикла, который даёт жизнь новым деревьям?
Я стала разглядывать яблоко, – вы хотите сказать, что зло – иллюзия?
– Нет. Оно реально. Но, возможно, мы видим лишь один кадр из фильма… Вы когда – ни будь задумывались, почему в мифах столько богов – обманщиков? Может, Вселенная любит парадоксы.
– Это не ответ!
– А вы искала ответ?
Противостоянии рационального скептицизма и метафизической парадоксальности, всегда избегают однозначных выводов. В 323 палате так и веет философией.
Татьяна наша заведующая улыбается так, будто режет торт с человеческими пальцами вместо свечек. «Игорю в морге помощь нужна, – говорит, поправляя бейдж с криво наклеенной фоткой. – Ты же любишь… тишину». Её духи воняют дешёвым отбеливателем и завистью. Ольга Борисовна как – то обронила, что Татьяна дважды проваливала экзамен на патологоанатома. Теперь мстит живым.
Морг находится за третьей дверью с надписью «ТУАЛЕТ» – чья – то больничная шутка. Игорь встречает меня в фартуке, заляпанном чем – то между ржавчиной и вареньем. Руки у него в татуировках: на левой – анатомическое сердце с надписью «Верни долг», на правой – цитата из Достоевского, зачёркнутая корректором. «Римма? – хрипит он, закуривая над столом, где лежит тело без лица. – Поможешь взвесить грехи».
Тела здесь хранят в ящиках, как столовое серебро. Игорь объясняет, что морозильник глючит: «Вчера выплюнул бабку с пролежнями. Пришлось пристёгивать ремнями, как непослушного ребёнка в машине». Он тычет лопаткой для льда в грудную клетку трупа, выковыривая чёрные сгустки. «Смотри, – показывает мне кусок ткани, похожий на мокрую газету, – это печень. Мечта алкаша: можно залить, но нельзя прочитать».
Я спрашиваю, куда девать органы из переполненного ведра. «В суп, – серьёзно отвечает Игорь. – Столовая платит пять рублей за килограмм». Потом смеётся, и звук этот напоминает вибрацию стиральной машины, в которой забыли кота.
Татьяна звонит на стационарный телефон – трубка в жирном пятне. «Ну как, подруга? Игорь уже показал свою коллекцию пуповин?» Игорь вырывает трубку, целует её с мокрым чмоком: «Танюш, ты мне медсестру прислала или новую подопытную?»
В углу стоит холодильник с напитками. Открываю – внутри банки с надписью «Экстракт меланхолии 40%». Игорь наливает в стаканчик от йогурта: «Для смелости. Мёртвые не жалуются на запах изо рта». Пью. На вкус – лимонад с привкусом формалина.
«Знаешь, почему тут нет мух? – Игорь размазывает по столу жидкость из пробирки. – Они дохнут от скуки». Он рассказывает, как месяц назад к нему попал подросток с татуировкой «Мама, прости» на ребрах. «Сделал скидку на кремацию. Высыпал пепел в мамин суп. Говорит, теперь у неё изжога совести».
Вдруг он хватает мою руку, прикладывает к груди мертвеца. «Чувствуешь? Тишина. Они все такие – закончили спорить, врать, требовать. Идеальные пациенты». Его палец тычет в мою ладонь, как шприц: «Ты ещё кипятишься, а это лечится. Один день здесь – и ты станешь…»
Сирена. Привезли новое тело. Игорь уходит, оставляя меня с женщиной, у которой вместо глаз – пуговицы. В кармане её халата записка: «Простите, что без предупреждения».
Возвращаясь, Игорь несёт поднос с инструментами. «Слушай, – говорит, – передай Татьяне: её мать в холодильнике №4 начала разлагаться громче обычного. Пусть сменит дезодорант».
Уходя, замечаю на полу зуб. Игорь пинком отправляет его в сливное отверстие: «Не волнуйся. Он молочный».
На проходной Ольга Борисовна жуёт бутерброд с сыром, смотря на мои запачканные сапоги: «Ну что, научилась отличать селезёнку от совести?»
11.
Лиза стоит у кровати пожилой женщины Марфы Петровны, которая уже много месяцев страдает от неизлечимой болезни. Я держу в руке шприц с препаратом, который должен прекратить страдания пациентки. Её лицо спокойно, но в глазах – глубокая внутренняя борьба, медленно ввожу препарат, а Лиза садится рядом, ожидая, когда он подействует. Марфа Петровна слабо открывает глаза.
Марфа Петровна слабым голосом, – Лиза… что это? Я чувствую… так легко…
Лиза тихо говорит, – это конец ваших страданий, Марфа Петровна. Вы больше не будете мучиться.
Марфа Петровна смотрит на неё с удивлением, но без страха, – ты… ты сделала это сама? Зачем?
Лиза смотрит в сторону, затем прямо в глаза, – потому что я не могла больше смотреть, как вы страдаете. Каждый день, каждую минуту… Вы кричали во сне, плакали, просили о смерти. Кто – то должен был взять на себя этот грех.
Марфа Петровна слабо улыбается, – грех… Ты думаешь, это грех?
Лиза сжимает руки, – а разве нет? Я взяла на себя право решать, когда вам уйти. Кто я такая, чтобы играть роль Бога?
– Ты не Бог, Лиза. Ты просто человек… который пожалел другого человека.
У Лизы начинает дрожать голос, – Но разве это оправдание? Разве можно убивать из жалости?
– Жалость… это ведь не всегда слабость. Иногда это сила. Ты дала мне то, чего я сама не могла попросить.
Лиза начинает плакать, – но что, если я ошиблась? Что, если это неправильно?
Марфа Петровна слабо протягивает руку, – ты сделала это не из зла, Лиза. Ты сделала это из любви. Разве это не главное?
Лиза взяла её руку, – любовь… Но разве любовь может быть такой?