bannerbannerbanner
А за околицей – тьма

Дарина Александровна Стрельченко
А за околицей – тьма

Полная версия

– Не, – опять отмахнулась Ярина. Добавила нетерпеливо: – Расскажи лучше, что за шары такие. – И показала на череду белых шаров, в которых шёл и шёл снег.

– А… Ну, возьми, поиграйся, коли хочешь, только не переверни, – разрешил домовой, но тут же передумал: – Нет. Не бери, мака. Это Вечерний Звон Обыде дарил. Вот сколько лет они, значит, вместе-то гуляли, столько и дарил, на каждый порог зимы. Разобьёшь – Обыда…

– Спуску не даст, – понятливо подхватила Ярина.

– Да нет, не то, – отмахнулся домовой. – Печалиться станет. Вот была у неё до тебя Чи́ма. Ох, любопытная! Жуть дремучая, какая любопытная. Однажды, пока я спал, подкралась да из бороды вырвала волосы. «Зачем?» – кричу. А она смеётся: сравнить, мол, хочу с перьями у жар-птицы, похож волос или нет. А где ж он похож будет? Жар-птица – краса лесная, волшебная птаха. А я – домовой, век за печной трубой… Какое тут сравнение? – Корка горестно потянул себя за бороду, взял ложку и отколупнул ещё масла. Сунул в рот. – Вот и до шарика, значит, у Чимы дошли руки. Взяла, повертела – тут же спутала времена, снег-то в шариках зиму кличет! Ну Чима взрослая уже была девка, поправила дело, пока Обыда не заметила. Но шарик разбила. Вот уж яга печалилась! Никогда её такой не видел.

От огорчения Корка даже забыл ложку в горшок запустить. Так и облизнул пустую. Поглядел в окно, в занимающийся тёплый день, и добавил:

– А звенело-то как красиво. Не зря парня того Звон Вечерний звали. На весь лес звон стоял, и на душе так было, будто Гамаюн пела, только ещё светлей, ещё тоньше. Слушал я тот звон, когда шарик разбился, и вспоминалось, как сижу с мамкой на крыльце, братцы рядом, маленький я совсем… И солнце розовым шариком закатывается за малинник, и на старые-старые ступеньки ложатся потихонечку сумерки…

Коркамурт опять притулился к боку Ярины, тоскливо вздохнул. «Что-то не то с ним масло делает», – подумала она, но и сама почувствовала вдруг не то печаль, не то задумчивую сонливость. Корка встряхнулся, пробормотал:

– Ой, нагнал я тоски. Совсем ведь мала ты ещё такие песни слушать. Вот давай лучше про Утро Ясное тебе спою: въехал Утро к нам на двор – молчалив, хитёр и скор. Что ему, куда ему – знать лишь Утру одному! Йи-и-и!

Ярина хихикнула. Коркамурт прошлёпал по полу, взобрался на отодвинутый сундук.

– А вот, значит, про День Красный! – Упёр руки в боки и грянул: – Красный День гулял в лесу, вдруг – гляжу – полез на сук! Сук-то обломился, День угомонился!

– Йи-е-е! – засмеялась Ярина.

– А вот про Ночь-то я запамятовал… – раскрасневшись, почесал затылок домовой. – Как же там было?.. Ехал Ночка через Хтонь – подкоптило молодца. Глянул – думал, это конь…

– Пусть пойдёт умоется! – осмелев, подхватила Ярина.

– Вот, вот! – Корка восторженно подпрыгнул, поскользнулся и растянулся на сундуке.

Ярина бросилась его поднимать. Подняла – а Коркамурт не выпустил её руки, пошёл плясать и потянул следом.

– Вот, значит, как в лесу живётся! Нос не вешай! Вот как! А то ты вся бледненькая, как былинка на ветру. Подпевай! Трое молодцев в лесах: Утро, День и Ночка. Маслица у них я – цап!

– Вкусно было очень! – смеясь, закончила Ярина.

На это даже лошадиная голова на коньке крыши заржала.

– Вот, вот! – засвистел домовой.

Мелькали половики и лавки, связки трав и слюдяные окошки. Изба ходила ходуном, а на столе подпрыгивали забытые чашки. Ярина заливалась смехом, из-под ног испуганно раскатывались клубки, отпрыгивали, как от огня, утварь и свечи. Корка пел во всё горло, Ярина подпевала, и ломкий голосок домового смешивался с её тонким голосом, будто серебряные монеты улетали в небо…

– В небе яблочки горят, квакают лягушки. Ты яге не приседай попусту на ушки!

Всё кружилось, сливаясь в пёструю ленту, день разворачивал за окном солнечные лепестки, перед глазами лентой раскатывались бревенчатые стены, вышитый дырпус, цветочные горшки, береста, полотна… Пока наконец не оказалось под самым носом что-то чёрное, ледяное.

– Эй! Эй! Туда не лезь! – резко крикнул Коркамурт и отдёрнул Ярину. – Отвернись! Не трогай!

– Что такое? – растерянно пролепетала она; съёжилась, чувствуя, как от черноты потянуло холодом.

– Это чернодверь, – прошептал Корка, яростно растирая руки, кусая губы. – Не велено тебе туда ходить. Обыда наказала пуще глаза беречь, а не то…

– А не то раньше времени узнаешь, глазастая, что такое смерть, – раздалось с порога.

Ярина замерла. Застыл домовой. Со двора хлынул холод, и яга шагнула в избу.

Оглядела разгром, посмотрела на ополовиненный горшок с маслом. Протянула:

– Во-от в чём дело… Я и думаю: чего Корка такой разговорчивый, что там за праздник кикимора с домовым устроили, что на весь лес слыхать? А ты, значит, упросил Ярину маслица тебе дать…

Корка виновато глянул исподлобья. Выпустил Яринину руку. Бочком-бочком двинулся к лючку в подполье.

– А ты, – обратилась к Ярине Обыда, – на будущее знай: Коркамурт наш пьянеет с масла. Много не давай никогда! Ложечку – и то по самому редкому случаю. Погляди, что учинили!

Ярина сжалась среди разворошённой горницы, опустив глаза. А Корки и след простыл: звякнул лючок, и домовой скрылся в подполье. Правда, лючок тут же распахнулся снова, Коркамурт стрелой метнулся к яге и принялся что-то шептать на ухо. Обыда помрачнела, кивнула. Посмотрела на Ярину долгим тревожным взглядом. Велела Корке:

– Поняла я тебя, иди. А ты, Ярина, умела плясать – умей и прибрать! День Красный скоро явится, своё дело для основы обережной сделает. Познакомишься с ним заодно как следует. Ну, давай, веник в руки и шевелись! Ишь ведь учинили, бедокуры…

Когда всё в избе вернулось на свои места, когда собрались клубки в корзинку, встали на место горшки и плошки, – умытая Ярина села за стол, а Обыда устроилась напротив. Глядя ученице в глаза, велела:

– За бардак на первый раз ругать не буду. Сама, поди, поняла, что не след Корку маслом кормить. Но вот про дверь чёрную ты крепко запомнила?

Взяла двумя пальцами за подбородок, заглянула в самую душу – стыло, зябко.

– Я тебе ещё расскажу, для чего она, да куда, да что за ней. Но сама трогать – не смей! Поняла ли? Хоть куда в лесу иди, вот доделаем оберег – ничто тебе не страшно будет. А за дверь эту… Даже касаться не думай. Поняла?

– Поняла, – шёпотом отозвалась Ярина, а у самой от взгляда Обыды сердце упало в пятки.

* * *

Когда на двор заехал медногривый конь Дня Красного, Ярина совсем присмирела.

– Чего ты? Думаешь, в обиде он, что ты разрыв-травой в него бросила? – насмешливо спросила Обыда. – Не переживай, не в обиде. Всякое ему повидать случалось, на меня у него и похуже поводы серчать были… Иди встречай гостя. Нечего в угол забиваться, когда в двери стучат.

Ярина обречённо поднялась, расправила сарафан. Вышла на крыльцо. А там, посреди двора, стоял уже знакомый конь, а рядом – молодец в красном кафтане, в сафьяновых сапогах, такой яркий, что смотреть больно.

– Здравствуй, День Красный, – тихонько проговорила Ярина.

– Ну, здравствуй, будущая яга, – улыбнулся День. – Чего так глядишь угрюмо?

Ярина ещё ниже опустила голову. Вовсе не угрюмо она глядела, а только за разрыв-траву стыдно было, да ещё «Сук-то обломился – День угомонился!» прицепилось, никак не уходило.

– Отвечай, раз спросили, – велела Обыда, подтолкнув в спину.

Ярина растерялась, вовсе не зная, что сказать. Вскинула глаза на всадника и выпалила первое, что вертелось на языке:

– Конь твой горячий? Как солнце?

– А ты попробуй, – предложил День.

Ярина сошла с крыльца, осторожно тронула крутой рыжий лоб – тёплый, но не жгучий. Глаза у коня были янтарные, крупные, будто спелая алыча.

– Простишь? Не сердишься на меня? – спросила Ярина, глядя коню в глаза.

– Не тебе тут прощения просить, – ответил День вроде и с улыбкой, а вроде и холодом повеяло. – Не тебе… Это конь тебя спросить должен, не сердишься ли, что напугал.

– Нет, – качнула головой Ярина. Погладила коня, посмотрела наконец на всадника и сама улыбнулась.

– Спасибо, День Красный, что заглянул, – сказала Обыда, сходя с крыльца. – Вот оберег-то. Удружи, будь добр, затверди накрепко да согрей впрок. – Подошла к Дню, протянула руку. Добавила негромко, жёстко: – А кто старое помянет – тому глаз вон…

Ярина про глаз не поняла, только привстала на цыпочки, выглядывая, что там у яги на ладони. А День меж тем взял это, сжал молча в пальцах и вернул Обыде. Ярине показалось, разошлись от рук Дня жаркие, сухие волны.

– Это чтобы никогда не замёрзло колдовство в обереге, – объяснила яга. – Нынче вечером пойдём траву паучью собирать, оплетём основу. И будет тебе оберег, Яринка… Ну, поклонись Дню Красному, поблагодари.

* * *

Спускались сумерки.

Вроде и недалеко Обыда с Яриной отошли от избы, а позади уже ни окошка не было видно, ни двора, ни околицы. Всюду поднимались деревья, гуще и гуще. Ярина потихоньку клевала носом; когда, зазевавшись, чуть не споткнулась о корягу, Обыда крепко взяла её за руку, сказала:

– К Сердцу Леса идём. Спать не время.

– Далеко ещё?

– А что? Устала, глазастая?

– Немножко…

Обыда поглядела на Ярину, отметила тяжёлое дыхание, мутный взгляд. Вспомнилось, что Коркамурт говорил.

– Да близко уж, потерпи.

– А поближе нигде эта трава не растёт?

– Растёт, да я подумала – захочешь на Гамаюн посмотреть.

Ярина тут же встрепенулась, распахнула глаза и принялась вертеть головой. Обыда усмехнулась:

– То-то же… В других местах трава паучья не такая сильная. В Сердце Леса все травы нежнее, горше.

Когда стволы поредели, вдалеке засияла поляна – такая просторная, что казалась не поляной вовсе, а опушкой, концом леса. Не было видно дальнего края – только слабо светился туман. Тянулись к месяцу и стволы, и стебли; птицы, путаясь в листьях, стремились вверх. Всю поляну устилали цветы – светло было, как днём, легко различить и лиловые маки, и бледную сон-траву, и голубые колокольчики. А в середине…

 

В середине, в большом, с горницу, гнезде, сидела синекрылая полудевица-полуптица в серебряной короне на тёмных косах. Это от неё по всей поляне шёл свет – от неё и от крохотных птенцов, спавших у птицы под крыльями.

– Гамаюн это. Сердце Леса, – шепнула Обыда, издалека кивая птице.

Гамаюн медленно кивнула в ответ, негромко вскрикнула, махнула крылом.

– Разрешает травы набрать на своей поляне. – Обыда нагнулась, сорвала голубую узкую травинку. – Вот такие нам нужны. Собирай, где найдёшь, да смотри, не порежься: острые травы эти…

Сумерки превратились в ночь, с неба шапкой опустилась тьма – но на самой поляне по-прежнему было светло, и чем ближе становилась полночь, тем тише, нежней пела Гамаюн.

– Птенцам своим поёт, – разогнувшись, утерев со лба пот, сказала Обыда. – Ярина? Яринка?..

Сморило ученицу: уснула у самого гнезда, в тени крыльев волшебной птицы. Обыда улыбнулась тихонько и продолжила собирать травы. Ничего с Яриной рядом с Гамаюн не случится.

Месяц рассыпа́л серебристую пыль, вспыхивали цветы, будто глубоко в бутонах посверкивали драгоценные камни. «В полночный час под песню Гамаюн и роса обращается жемчугом», – так говаривала наставница.

Обыда набрала травы столько, сколько требовалось для оберега, и повернула обратно к гнезду. Не дошла десяти шагов, застыла, глядя, как Ярина играет с птенцами: гладит по светлым пушистым крыльям, негромко смеётся, то и дело покашливая. А птенцы не спят, пищат, пытаются петь, подражая матери. И Яринка так же – тянет, будто птенец, птичью песню. Тихо-тихо Обыда подошла ближе. Заметила на лице Ярины, на руках тот же отблеск, что лежал всюду на поляне, тот же свет, которым Сердце Леса озаряло всё кругом. Всё, да не всё: собственные руки как были, так и остались смуглыми, перевитыми венами, в алых пятнах.

Обыда села в тени, глядя на птенцов, на Ярину. Принялась заплетать травой основу для оберега. Нельзя было сбиваться; с первого раза нужно было сложить травинки в правильное плетение, иначе начинай сначала. Но она всё равно то и дело поднимала глаза, смотрела на гнездо. Ласковая песня лилась над поляной, утешала уставшее сердце. Пальцы сами плели узор – сколько раз уж делала обереги для учениц. Вот только ни разу почему-то всадников помочь не просила. Невесть как, а всё же посильней будет защита…

Песня Гамаюн баюкала разум, будила память. Чудились прежние дни, когда совсем ещё была молодой, когда сама ученицей бегала, отпрашивалась у наставницы поглядеть ночью на звездопады. Дремота покачивала, будто в лодке, и Обыда сама уж не понимала – небось, и вправду плывёт по этой густой ласковой ночи? Только неясно уже, где небо, а где река…

Так яга погрузилась в воспоминания, что не заметила, как рядом оказался Ночь Тёмная.

– Доплела?

– Доплела, – возвращаясь из сладкого прошлого, низко проговорила Обыда.

– А имя второе дала уж девочке?

Обыда покрутила в руках браслет-оберег, тяжело вздохнула.

– Нет ещё, Ночка. Не дала.

– Чего медлишь?

– Да всё никак не могу понять, вырастет из неё яга… или не дотянет.

– Сама ведь говорила, будет толк. – Ночь Тёмная сорвал травинку, пропустил между пальцев. Травинка осы́палась пеплом. – Опять сомневаешься? Обжёгшись на молоке, на воду дуешь?

Обыда невидящим взором посмотрела вперёд, сжала в пальцах браслет. Раздумчиво протянула:

– Я и сама подмечала, и Коркамурт мне сегодня сказал: руки, говорит, у девки ледяные, кашляет да устаёт быстро. Совсем так же с Оксиней было. Будто Лес – не её место…

Ночь сдул с ладони крошки пепла – те полетели по ветру, отражая свет. Спросил, отряхивая кафтан:

– И что делать будешь?

– Не твоего ума дело, Ночка. Твоё дело – лошадку свою по небу водить, – с невесёлой улыбкой повторила Обыда. – Погляжу ещё… Поди, что и придумаю. А пока подождёт второе имя. Да к тому же ещё причина есть, почему ей второе, может, и не надобно…

Молча глядели Обыда и Ночь на Сердце Леса. Вверху шептались тучи, кружились белокрылые мотыльки, а небо казалось лиловым, голубым, алым, и словно кто-то запускал ввысь золотые огни, навстречу которым летели звёзды.

Глава 5. Ветер за чёрной дверью

Резко и тревожно вскрикнула Сирин, клича порог лета. Руки дрогнули, вышивка соскользнула с колен. Ярина спрыгнула с ветки и босыми пятками ударилась о землю. Опустилась в травяные волны, чтобы нашарить пяльцы, и услышала окрик Обыды:

– Силой ищи, не руками!

Со вздохом распрямилась, позвала пяльцы.

– Чувствуй! Рамку чувствуй, полотно!

Пяльцы не шевельнулись; только гнулись от ветра стебли, шёлковый вьюнок обвивал запястья.

– Дубовую кору чувствуй. Хлопковое поле!

Ярина зажмурилась, в пальцах наконец потеплело, и трава расступилась. Отползли цепкие стебельки, успевшие оплести вышивку, гладкий дубовый обруч блеснул на солнце. Ярина протянула руку, пяльцы встрепенулись, взмыв над травой, но тут же упали подбитой птицей. Взмокла спина, чёлка прилипла ко лбу. Ярина сжалась, опустила руки, исподлобья глядя, как подходит яга.

– Ничего. Научишься.

Похлопала шершавой рукой по спине, плавным движением подняла пяльцы, всмотрелась в вышитые черты и резы[31].

– Гляди-ка, как чисто. А этот узор ты где нашла?

– В книжке твоей.

– Ишь, глазастая, – хмыкнула Обыда, проверяя изнанку. Ярина пугливо, ласково улыбнулась.

Вспомнилось, как Обыда смотрела её первую вышивку, как объясняла, что такое черты и резы, как учила непривычные к тонкой работе пальцы разглаживать стежки, расплетать нитку.

– У царевен в старину испытание было, – мерно рассказывала яга, держа в руках моток. – Дадут куделю[32] и велят: распутывай. Иная тихонечко, терпеливо, нитка за ниткой распутывает, наматывает на стерженёк. А другая споткнётся об узел, так попробует, эдак, а узел не поддаётся. Ну, она его и разрубит или разорвёт. Такой, конечно, царевной никогда не стать.

– И мне не стать, – вздыхала Ярина, подцепляя целую гроздь узлов. – Ни за что не распутать.

– Конечно, не стать, – кивала Обыда. – Ты ученица яги, не царевны. А что до узлов… Никто ведь не велит тебе сей же час до конца развязывать. Сегодня чуточку. Завтра чуточку. Есть, кроме заговоров, другие слова для ворожбы, попроще. Вот одно такое – потихоньку. Потихоньку, Ярина, потихоньку, по чайной ложечке. И Лес не сразу рос, и полотно не сразу ткалось, даже васильку целый рассвет нужен, чтобы раскрыться.

– Рассвет, – фыркала Ярина, ковыряя узел. – Час всего-то.

– Это тебе час, – слово за слово продвигая нитку, толковала яга. – У тебя жизнь человечья, длинная, на твоём веку и Чёртова сосна вырасти успеет. А василёк живёт – ладно, если одно лето. Рассвет для него долгий, трудный. И работа до поту: легко, думаешь, развернуть себя, раскрыться всему навстречу?

Ярина наматывала нитку на палочку и вспоминала, как зимой бегала по холму – с самой макушки вниз, к подножью леса. Ели стояли густой стеной, выглядывали серыми рисками берёзы, ухал в глубине филин. Заячьи следки петляли, уводя к далёким полянам, сверху кружили вспугнутые зарянки. А Ярина неслась к лесу, раскинув руки, визжа от восторга. Обыда заговорила валенки, чтоб никогда не поскальзывались, не оступались, из любого сугроба выносили. Ноги вели сами, сзади крутилось снежное облако, мир вставал заиндевелым шаром, свистел, щёлкал, звенел птичьими и древесными голосами. Далеко-далеко вились серые тени – неясные, зыбкие, не то лица мерещились, не то чужая светлая горница… Тоскливо становилось на сердце, но только на миг: Ярина запрокидывала голову в лазурное небо, и снова всё кругом ликовало, и всякая тень забывалась. Даже привычный мутный холодок отступал – ни одной мысли не оставалось, кроме чистой, как снег, радости, кроме ясного, как небо, восторга. Лишь лес-великан вставал за окоёмом[33], выше и выше с каждым шагом, поднимался, как тёмное воинство, и между стволов, у самой опушки, горело оранжевым Обыдово окно.

Стоило его увидеть – и больше не хотелось раскинуть руки, обнять всё кругом. Ярина подпоясывалась покрепче, надвигала на самые брови тёплый платок. Не торопясь шла к избушке – хотела и не хотела вместе.

– Вот и цветы поутру так же, – вырывала её из зимних мыслей Обыда. – Сначала рады-радёшеньки солнышку, небу. А потом узнаю́т, что в мире не только солнце, но и ветер, и зной, и дожди, и зверьё, и чёрствые руки. А делать нечего: ты цветок – значит, тебе раскрываться положено каждое утро. Легко ли?

Ярина кивала, раздумывая. Никак не могла понять, отчего так не хочется всякий раз возвращаться из леса. Пока сидит в избе, пока бегает по двору – и справно, и весело. А как выйдет за ограду, как куда сходит – к вещим птицам, на Земляничную поляну, к Журавлиному озеру, – и возвращаться когда тяжко, а когда вовсе невмоготу. Но как не прийти? Обыда такую баню устроит, что сама к Мунчомурту плакаться побежишь. Впрочем, яга никогда без дела не грызла, не костерила. Да и по делу всё чаще спускала, пальцем только грозила – худым-худым, перстни на нём друг о дружку стучат, гремят, как сухие волчьи уши над дверью.

– Муравей мал, да горы рыхлит, – добавляла Обыда, подбадривая. Через плечо кивала печке: пора, мол, разогревай кортча́л[34], скоро спать ложиться.

…А катушка с распутанной нитью вечер за вечером становилась толще, куделя худела – хоть и едва-едва, незаметно. Много прошло недель, метели улеглись в снежные норы, отзвенела капель, вы́сыпали хрупенькие, искристые ландыши, прежде чем вся нитка распуталась. Но вот наконец последний виток сделала Ярина, а у Обыды в пальцах осталось одно эхо. Та развела руками, улыбнулась:

– Ӟеч, Яринка! А говорила: не смогу. Ну, пошли киселём вечерять.

В честь того, что всю куделю размотали, Обыда сверху кортчала наложила сливок – сладких, пышных, таких, что не падали даже, а отдавали, несмотря на раннюю весну, спелой клубникой.

Усталая, довольная Ярина уснула будто убитая. Яга убрала куделю в сундук, поправила на ученице одеяло. Вздохнула:

– Спи. Лес и царевны с тобой.

* * *

Зоревало солнце.

– Ухожу. Ты за главную в избе, – щурясь на лучи, предупредила Обыда.

Ярина покладисто кивнула, перебирая пуговицы: раскладывала фиалковые и алые в одну горсть, серебряные да белые – в другую, золотые – в третью. Крутила перед собой прозрачную пуговку, разглядывая на свет:

– Красивая какая. Красивей всех.

– А то, – согласилась Обыда, стаскивая с крючка шубу. Надела на платье длинное, до пояса, монисто, завязала красный платок. – Только пуговицей этой не вздумай коню в лоб бросить, как той травой.

– Ты тоже красивая, – улыбнулась Ярина, оглядывая Обыду. Яркая, раскрасневшаяся, словно бы выше ростом, та казалась молодой и нарядной. – Всегда бы так одевалась.

– Не для красоты наряд, – отрезала Обыда. Сняла со стены посох, обхватила пальцами круглое янтарное оголовье. Постояла, помолчав. Угрюмо велела: – Кто спросит – за паутиной ушла для заветной вышивки. Отвернись, глазастая.

Ярина послушно повернулась спиной, поглаживая пуговицу.

Заскрипело, заухало, стукнула дверь. В избу ворвался ветер, прошёлся, вздув занавески, залетел в рукава, пробрался под сарафан до самого сердца. Ярина чихнула. Не удержалась, обернулась, прежде чем успела подумать, что делает. Спина яги в чёрной шубе, ставшей вдруг, как атласное платье, мелькнула и пропала. Звякнуло монисто. Ярина сузила глаза, вглядываясь в то, что за чёрной дверью, но увидела только, как ёлки качаются и прыгают мелкие огоньки. Вдребезги раскрошило вихрем крепкую лавку, слизало с приступки крынки и бутыльки.

 

Вмиг вытянуло все мысли. Толкнуло ледяным вихрем в грудь, всё внутри сковало морозным ужасом. Сердце застрекотало: тук-ту-ру-тук. Далеко-далеко звенело ещё монисто; вскоре и оно умолкло, и Ярина осталась наедине с холодом. Глядела остановившимися глазами, как захлопывается чёрная дверь, плотно подходит к стене створка. А потом лёд и чернота вырвались изнутри и снаружи, заволокли всё.

Сердце, замаявшись, замерло. Долго ли, коротко ли сидела Ярина в бархатном пустом мешке, где не было ни зимы, ни осени, ни утра, ни дня, ни смеха, ни страха, только вечная ночь. А когда полоснуло по глазам светом, обнаружила себя на поваленной ветке в душистых травяных волнах. Справа золотился закат, слева уже высыпа́ли звёзды, и краски были яркие-яркие, и дышалось легко, глубоко, сладко. Запела тонко и ласково птица – так, как никакая другая, кроме вещих, не поёт. Вспомнилось, как Обыда говорила: в травяные дни Сирин кличет порог лета.

Руки дрогнули, вышивка соскользнула с колен, упала. Ярина спрыгнула с ветки, опустилась в траву, чтобы нашарить пяльцы, и тогда-то услышала окрик:

– Силой ищи, не руками! Сердце ягу никогда не подводит!

А после, когда вернулись в избу, Обыда перед самой полуночью показала пальцем на чёрную дверь:

– Помнишь, что это такое? Помнишь, что нельзя за неё?

Ярина пугливо кивнула, затянула пояс потуже – пробрало невесть откуда крепким весенним холодом.

…Под рассвет, в самом сладком сне, привиделось, что в гости пришёл Кощей. Ярина хотела встать, поздороваться, но не было никаких сил сорвать облепившую дремоту. Тепло, мягко лежалось на печке, стучали в полутьме чашки, урчал, разогревая Бессмертному перепечи, котёл. Препиралась с лавкой Обыда: та, свежесколоченная, никак не желала пускать на себя костлявого Кощея.

– Три луны не узнавала ничего, ничего не помнила, – шептала яга, пока гость причмокивал чаем. – Я и отварами, и травами, и ладонь на месяц молодой клала, и к Инмаровой берёзе носила. Испугалась уже, Кощеюшка, совсем голову потеряла. Ведь девка-то ни жива ни мертва, застряла между Лесом и Хтонью.

– Как же ты так ушла-то, что Ярина за чернодверь заглянула? Понадеялась, что не оглянется?

– Понадеялась! Как же! Заколдовала, дремоту накинула, пуговки отворотные дала – хватило бы целый лес отвлечь. А Ярина-то обернулась, всё-таки обернулась…

– Так привела бы ко мне, пока в Хтонь ходила.

– Ну-ну. Ещё какую глупость предложишь? Как я избу без яги оставлю? Всё ведь вмиг пропадёт.

– А долго ты ходила?

– Да денька два по тамошнему счёту.

– А по здешнему?

– А по здешнему как всегда – мгновенье с маковую росинку.

– Выходит, целое мгновенье Ярина одна Лес держала? Да ещё одним глазом в Хтонь глядя?

– Выходит, так. А ведь я почуяла, когда уходила, почуяла что-то. Но, думаю, куда без паутинной-то нитки? Не доделать без неё оберег, а как Ярине без него дальше? Мала пичуга, а по всему лесу бродит, в какие только уголки не заглядывает. Бестолковая, ой, нылы́[35], бестолковая!.. И хилая такая, что под ливень попала – на месяц слегла…

Яга затихла, а затем странный звук прошёл по избе – то ли хрип, то ли всхлип. И так пусто, так страшно стало внутри, что Ярина сдёрнула-таки тенёту дрёмы. Выбралась из-под одеяла, потянулась к столу, к огню.

– Видишь, пришла в себя, – добродушно усмехнулся Кощей. Поманил Ярину: – Раз проснулась, иди с нами чаёвничать.

Та спрыгнула с печи, да не рассчитала, стукнулась о горячий бок – и проснулась. Светило солнце, звенели, как ледяная вода, свиристели, горели на опушке рубиновые цветы. Приветствуя лето, на всём скаку промчался под окном Красный День.

Ярина обвела глазами избу: вышивка лежит. Утварь вся целая, везде порядок. Лавка тоже целая, стоит, покрытая половиком, не тронутая. Пыхтит самовар. Тепло, тихо, только от чёрной двери веет холодком, ниточкой, как в жаркий полдень из погреба.

Ярина потянулась за нитью, нашарила едва видную, хрупко-мёрзлую руками, перебрала пальцами до самой двери. Почти коснулась тёмных досок, почти услышали пальцы шершавое, занозистое дерево, крохотный сучок, вековые кольца…

– Я ж тебе говорила! – с холодной яростью грянуло сверху. – Я ж тебе говорила, Ярина, дверь чёрную трогать не смей!

Цепкие руки впились в плечи, голова мотнулась. Ярина тоненько завизжала, попробовала вывернуться от яги, да куда там!

– Я тебе говорила, любопытница. Я тебе говорила, визьтэм! Но разве послушает дитя неразумное, разве хоть одна послушается! Уж я тебе покажу, чтобы впредь неповадно было…

Лицо Обыды оказалось вдруг перед самым Ярининым лицом, и такой холод хлынул из глаз, что она зажмурилась, закрылась руками, и потянуло в далёкую даль, в беззвёздную полынью. А когда получилось вдохнуть, когда чуть отпустил лёд в груди, пришла вторая волна: сквозь глаза Обыды хлынул лес, раздвинулись крылья сосен, полетела смолистая листва, глянул глубокий иссиня-чёрный колодец, и всё кануло в темноту, полную вздохов, полную песен, будто шептали в тысячу голосов.

Не осталось вокруг ни избы, ни чёрной двери, ни Обыды. Хоровод фигур заплясал, плавно закружил, сужаясь, покачиваясь, шёпот превращался в полный голос, голос в песню, песня в ворожбу. Время исчезло, всё исчезло, Ярина одна осталась в пустоте. И когда мелькнула искра, ягодка, точка света, она бросилась на неё, как оголодавший волк на овцу, как стебелёк на воду после засухи. Как только в серой мути увидела дверь избы, выскочила вон, побежала, не разбирая дороги, запнулась, упала лицом в траву, съёжилась в комочек, в крохотный шар, вобравший страх и мрак, впервые коснувшийся Безвременья.

На порог вышла Обыда. Ярина поползла прочь, путаясь в траве, не зная, куда спрятаться.

– Иди сюда, – позвал из травы старичок в белом.

– Ты кто? – шепнула Ярина.

– Луговик я. Лудму́рт[36], – ответил старик. Волосы – что пшеница, борода – что водоросли, улыбка кошачья, зубастая, а на макушке – стрекоза. – Дай руку.

Обыда надвигалась, тёмной тенью накрывая двор.

– Дай, говорю, руку! – сердито велел старик, схватил Ярину за пальцы, и мир стал огромен, небо охватило всё, колосья оказались выше макушки.

– Ты сама теперь ростом с колосок, – засмеялся Лудмурт. – Обыда тебя маленькую не скоро сыщет. А хочешь, с травинку сделаю.

Снова взял за руку, защекотало в горле, и мир ещё вырос, ещё дальше отодвинулось небо. Одуванчик кивнул громадной головой, тряхнул пухом, и Ярина едва успела увернуться от хлопьев, похожих на снежные, только тёплых, тяжёлых. Жук подполз, щёлкнул усами. Ярина вскрикнула, отпрыгнула, а Лудмурт заворчал, размахивая травинкой:

– Кыш, кыш! Вон пошёл!

Жук заклацал, подполз ближе, Ярина сквозь слипшиеся ресницы совсем рядом увидела мохнатые лапы. Собрала на пальцах катышки Пламени и швырнула в жука. Тот зажужжал, отпрянул. Обыда заметила её. Сверху упала тень, мир закружился, двор стал размером с мир, а затем уменьшился, вытянулся, раздробился и заново собрался в брызгах радуг.

Когда всё унялось, Ярина проморгалась и поняла, что снова прежнего роста, только пальцы колет, будто обожглась.

– Чего на руки дуешь? Больно? А дверь бы чёрную потрогала – куда больнее б было. Не выучилась – не трожь! – шипела Обыда, стряхивая с Ярининого сарафана сор и листья. – У Лудмурта защиты искать вздумала! Травинка, колосок! Он к тебе ещё явится, плату будет просить – ягод лукошко, самоцветов пригоршню, утку жареную!

– Будет, будет, – незнамо откуда появился Кощей. – Ну, хватит. Зачем Ярину пугаешь? Дрожит, как кеч[37] серенький. А ты, Яринка, вставай-ка. И с луговым больше не связывайся без нужды. Хитрый старик!

– Хитрый, – тихо-тихо прошептала Ярина и разревелась, слезами капая на обожжённые руки. И легче становилось от слёз и пальцам, и сердцу.

31Черты и резы – древняя письменность у славян; по одним источникам, предназначалась для гадания и счёта, по другим – была аналогом рун, волшебных знаков.
32Куделя (кудель) – волокно льна, приготовленное для плетения; разорванные или спутанные волокна.
33Окоём – пространство, которое можно окинуть взглядом.
34Кортча́л (удм.) – кисель из овсяных отрубей.
35Нылы́ (удм.) – ласковое обращение: милая, доченька.
36Лудму́рт – в удмуртской мифологии существо, отвечающее за луга и поля.
37Кеч (удм.) – заяц.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru