Терраса гостиницы «Атворд» в Строме выступала на десять метров за край утеса в бескрайний простор напоенного солнечным светом воздуха; в трехстах метрах под ней бушевали холодные сине-зеленые волны фьорда. За столом у наружного поручня террасы сидели четверо. Инопланетяне Торк Тамп и Фаргангер пили густое пиво из каменных кружек. Достопочтенному Дензелю Аттабусу подали сто граммов настойки на травах в маленьком оловянном стаканчике, а другой уроженец Стромы, Роби Мэйвил, держал в руке бокал с зеленым вином, привезенным со станции Араминта. Костюмы Аттабуса и Мэйвила соответствовали моде, преобладавшей в городке: черные пиджаки из теплой толстой саржи, с фалдами, но без украшений, и узкие темно-красные брюки. Полный и круглолицый Мэйвил, с мягкими волнистыми черными волосами, прозрачно-серыми глазами и черной «щеткой» усов, был намного младше своего спутника. Он сидел, развалившись на стуле и глядя в бокал с вином – события его явно не устраивали.
Достопочтенный Аттабус лишь недавно присоединился к компании. Он сидел, отодвинув в сторону стаканчик с настойкой и неподвижно выпрямившись: почтенного возраста господин с пышной седой шевелюрой, выдающимся носом и узкими голубыми глазами под мохнатыми бровями.
Инопланетяне были люди совсем другой породы. Они одевались так, как одевались по всей Ойкумене – в свободные рубашки и темно-синие саржевые брюки, заправленные в башмаки с высокими голенищами и пряжками с внутренней стороны. На лице Торка Тампа, низкорослого и почти облысевшего, но широкоплечего и мускулистого, застыло выражение суровой непреклонности. Фаргангер, костлявый и жилистый верзила, кривил тонкий пепельно-серый рот, рассекавший подобно косому шраму его продолговатую, напоминавшую обтянутый кожей череп голову. Оба будто надели маски полного безразличия; лишь изредка в их глазах загорались искорки презрительного веселья, вызванные репликами Дензеля Аттабуса и Роби Мэйвила.
Бросив небрежный взгляд на двух инопланетян, достопочтенный Аттабус перестал обращать на них внимание и сосредоточил его на Мэйвиле: «Я не только не удовлетворен, я шокирован и обескуражен!»
Роби Мэйвил попробовал изобразить обнадеживающую улыбку: «Уверяю вас, все не так плохо, как может показаться! По сути дела, остается только надеяться…»
Достопочтенный Аттабус оборвал его жестом: «Неужели вы не можете уяснить самый элементарный принцип? Мы заключили нерушимый договор, заверенный директоратом в полном составе».
«Вот именно! Все осталось по-прежнему – с той лишь разницей, что теперь мы можем встать на защиту вашего дела более решительно».
«Почему со мной никто не посоветовался?»
Роби Мэйвил пожал плечами и отвернулся, глядя в солнечный воздушный простор: «Не могу сказать».
«Зато я могу! Допущено отклонение от первичной догмы, а первичная догма – не просто словесная формулировка, но императив, определяющий наше существование ежедневно и ежеминутно!»
Роби Мэйвил отвлекся от созерцания пустого пространства: «Могу ли я поинтересоваться, кто вам предоставил эти сведения? Случайно, не Руфо Каткар?»
«Это не имеет значения».
«Не могу полностью с вами согласиться. Каткар, конечно, во многих отношениях превосходная личность, но его принципы, если их можно так назвать, меняются в зависимости от обстоятельств, и он нередко позволяет себе злонамеренные преувеличения».
«Как он может преувеличить то, что я вижу своими глазами?»
«Но вы не видите всей картины!»
«Как, вы еще что-нибудь натворили?»
Роби Мэйвил покраснел: «Я имею в виду, что, осознавая необходимость, исполнительный комитет проявил надлежащую гибкость».
«Ха! Вы только что обвинили Каткара в непостоянстве, а ведь именно он остался верен своим принципам и приподнял завесу, скрывавшую самое поразительное положение вещей!» Достопочтенный Аттабус заметил оловянный стаканчик с настойкой, поднял его и залпом отправил его содержимое в глотку: «Понятия „честность“ и „добросовестность“ неизвестны в кругу ваших приятелей-заговорщиков».
Некоторое время Роби Мэйвил сидел в мрачном молчании. Затем, осторожно глядя в сторону, он произнес: «Совершенно необходимо, чтобы это недоразумение было устранено. Я поговорю с теми, от кого это зависит, и нам, без сомнения, официально принесут глубочайшие извинения. После этого, когда взаимное доверие будет восстановлено, наша группа продолжит работу, и каждый, как прежде, будет вносить свой вклад согласно своим возможностям и способностям».
Достопочтенный Аттабус резко расхохотался: «Позвольте мне процитировать отрывок из „Событий“ Наварта: „Девственницу четырежды изнасиловали в кустах. Виновник, призванный к ответу, пытается возместить нанесенный ущерб. Он предлагает дорогостоящую мазь, чтобы способствовать скорейшему заживлению царапин на ягодицах потерпевшей, но все его извинения и оправдания не могут восстановить ее девственность“».
Роби Мэйвил глубоко вздохнул и ответил тоном, взывающим к рассудку и доброжелательности: «Возможно, следует взглянуть на дело со стороны, чтобы перед нами открылась более широкая перспектива».
«Я не ослышался? – голос Дензеля Аттабуса взволнованно задрожал. – Вы предлагаете расширить кругозор кавалеру ордена „Благородного пути“ девятой степени? Что вы себе позволяете?»
Роби Мэйвил упрямо продолжал: «Я представляю себе вещи таким образом: мы сражаемся на поле битвы абсолютов, добра и зла, и этим фактом непреложно определяются наши потребности. Враги отчаянно сопротивляются – когда на нас нападают, наш долг заключается в том, чтобы отражать их удары. Короче говоря, мы вынуждены плыть по течению реальности – в противном случае мы утонем, обремененные сияющими доспехами иллюзий».
«Не валяйте дурака! – резко сказал достопочтенный Аттабус. – Я не вчера родился. За долгие годы я успел понять, что порядочность и надежность неотъемлемы от добра, они улучшают и обогащают жизнь. Обман, принуждение, кровопролитие и страдания – атрибуты зла; то же можно сказать о несоблюдении договоров».
«Мелочное раздражение и уязвленное самолюбие не должны останавливать вас на пути к великой цели!» – отважно возразил Роби Мэйвил.
Дензель Аттабус усмехнулся: «Да-да, разумеется. Я тщеславен и мелочен, я хочу, чтобы мне почтительно кланялись и целовали мои ступни. Вы действительно так думаете? Не притворяйтесь. Ваши цели совершенно очевидны. Вы хотите, чтобы я снова выплатил большую сумму денег – насколько я понимаю, речь идет о ста тысячах сольдо».
Роби Мэйвил выдавил натянутую усмешку: «Клайти Вержанс упомянула о том, что вы согласились предоставить сто пятьдесят тысяч».
«Эта цифра была упомянута, – согласился Дензель Аттабус. – От нее осталось одно упоминание, не более того. Настало время вернуть деньги, полученные обманным путем – все до последнего гроша! Я принял бесповоротное решение: вам не удастся финансировать за мой счет свои чудовищные приобретения!»
Роби Мэйвил зажмурился и отвел глаза. Тамп и Фаргангер безмятежно прихлебывали пиво. Достопочтенный Аттабус, казалось, только сейчас заметил их присутствие: «Простите, я не запомнил, как вас зовут?»
«Торк Тамп».
«А вас?»
«Фаргангер».
«Фаргангер? К вам обращаются только по фамилии?»
«Фамилии достаточно».
Дензель Аттабус задумчиво изучил обоих, после чего обратился к Тампу: «Я хотел бы задать вам несколько вопросов. Надеюсь, вас это не слишком затруднит».
«Спрашивайте, – безразлично отозвался Тамп. – Хотя Мэйвил, похоже, предпочитает сам отвечать на вопросы – зачем еще он здесь нужен?»
«Возможно. Но я намерен установить факты тем или иным способом».
Роби Мэйвил выпрямился на стуле и нахмурился, обеспокоенный новой помехой – приближался Руфо Каткар, высокий, худощавый и бледный субъект со впалыми щеками и окруженными лиловыми тенями горящими черными глазами под черными бровями. Пряди черных волос прилипли к его узкому белому лбу, костлявую челюсть окаймляла не слишком аккуратная бородка. Его длинные узловатые ноги и руки отличались такими большими ладонями и ступнями, что он казался нелепым. Каткар приветствовал Мэйвила сухим кивком, с подозрением покосился на Тампа и Фаргангера и обратился к достопочтенному Аттабусу: «У вас безутешный вид». Каткар пододвинул стул и уселся.
«Безутешный? Мягко сказано! – откликнулся Дензель Аттабус. – Тебе известны обстоятельства».
Роби Мэйвил открыл было рот, но Аттабус остановил его жестом: «Меня обвели вокруг пальца – история, старая, как мир. Как это могло случиться со мной? Не знаю, смеяться или плакать?»
Глаза Мэйвила нервно бегали из стороны в сторону: «Зачем же так выражаться, господин Аттабус? Ваши восклицания развлекают всю террасу!»
«Пусть слушают! Может быть, они чему-нибудь научатся на моем примере. Факты таковы: ко мне обратились с неискренней любезностью, всем и каждому не терпелось выслушать мое мнение – сама по себе новизна такой ситуации меня настораживала. Тем не менее, я выразил свои убеждения ясно и подробно, не оставив никаких оснований для их неправильного истолкования».
Достопочтенный Аттабус иронически покачал головой: «Реакция слушателей меня удивила. Они попросили назвать источник моих философских воззрений. Я скромно ответил, что отважился сделать лишь несколько первых робких шагов по «Благородному пути», и все присутствующие были глубоко впечатлены. «Наконец удалось сформулировать первичную догму, определяющую политику партии ЖМО!» – говорили мне. Лихорадочно возбужденные, мои собеседники готовы были броситься в священный бой! Меня безвозвратно вовлекли в общее дело, меня настойчиво просили реализовать мои взгляды на практике, применяя все средства, находящиеся в моем распоряжении, в том числе финансовые – в конце концов, разве можно найти лучшее применение богатствам, бесцельно накапливающимся на банковских счетах? Я согласился перевести существенную сумму на счет в «Банке Соумджианы». К этом счету могли получать доступ только три члена исполнительного комитета, назначенных в тот же день: Роби Мэйвил, Джулиан Бохост и, по моему настоянию, Руфо Каткар. Я поставил условие: деньги, переведенные на этот счет, нельзя тратить в целях, сколько-нибудь противоречащих заповедям «Благородного пути». Все без исключения хорошо знали об этом условии, все без исключения обязались его соблюдать! Мои пожелания получили всеобщую поддержку, и громче всех об этом заявлял отважный борец за справедливость, Роби Мэйвил!
Так было достигнуто наше соглашение – в обстановке взволнованного единодушия.
Сегодня утром наступила развязка. Я узнал, что моим доверительным фондом злоупотребили, что первичную догму отбросили пинком, как кусок гнилого мяса, что мои деньги используются в самых неблаговидных целях. Происходящее можно назвать только предательством! Теперь мы стоим лицом к лицу с новой реальностью – и она заключается прежде всего в том, что все мои деньги подлежат немедленному возвращению».
«Но это невозможно! – страстно воскликнул Роби Мэйвил. – Деньги сняты со счета и потрачены!»
«Сколько именно вы растратили?» – резко спросил Руфо Каткар.
Роби Мэйвил обжег его взглядом, полным ненависти: «До сих пор в нашем разговоре я пытался соблюдать общепринятые правила вежливости, но теперь приходится сослаться на ситуацию, о которой лучше было бы не упоминать – по крайней мере до поры до времени. Но факты остаются фактами – между исполнительным комитетом партии ЖМО и Руфо Каткаром больше нет и не может быть никаких отношений. Грубо говоря, Каткар больше не считается „жмотом“ с достаточно высокой репутацией».
«Кому какое дело до высокой или низкой репутации ваших „жмотов“! – вспылил достопочтенный Аттабус. – Руфо Каткар – мой двоюродный племянник и человек со связями в самых влиятельных кругах! Кроме того, он – мой помощник, и я во всем на него полагаюсь».
«Не сомневаюсь, – кивнул Мэйвил. – Тем не менее, взгляды Каткара зачастую нецелесообразны и даже нелепы. В интересах беспрепятственного делопроизводства его исключили из состава руководства».
Каткар отодвинулся на стуле: «Мэйвил, потрудитесь придержать язык, пока я перечисляю фактические обстоятельства дела. Обстоятельства эти нелицеприятны и уродливы. Партия ЖМО контролируется парой самовлюбленных женщин, соперничающих в упрямстве и бесцеремонности. Нет необходимости называть их имена. В стаде беспозвоночных простофиль и хвастливых попугаев, среди которых ниже всех пресмыкается и пуще всех распускает хвост Роби Мэйвил, я оставался последним оплотом здравого смысла, последней препоной на пути безумного самоуничтожения, избранном партийным руководством. Но меня смели в сторону, и теперь партия ЖМО – машина без тормозов и ограничителей, мчащаяся в пропасть». Каткар поднялся на ноги и обратился к достопочтенному Аттабусу: «Вы приняли самое правильное решение! Заговорщикам следует отказать в любых дальнейших кредитах, а все деньги, уже ими полученные, они обязаны вернуть!» Каткар повернулся и решительно удалился с террасы. Дензель Аттабус тоже приготовился встать.
Роби Мэйвил воскликнул: «Подождите! Вы должны меня выслушать! Пусть он ваш двоюродный племянник, но Каткар совершенно неправильно истолковывает события!»
«Неужели? Его замечания показались мне разумными».
«Вы не знаете всей правды! Каткара исключили из состава руководства, но это вызвано не только личными столкновениями. Он пытался бессовестно захватить власть! Каткар заявил, что руководить нашей кампанией должен он, так как благодаря своей квалификации он лучше справится с этой ролью, чем Клайти Вержанс и Симонетта, а им он отвел второстепенные роли. Разумеется, обе женщины пришли в ярость. Они считают, что Каткар демонстрирует недопустимый избыток мужского тщеславия. Каткару не только отказали в притязаниях – его задержали и строго наказали, так строго, что теперь он движим исключительно ненавистью и жаждой мщения».
«А какими побуждениями руководствовались бы вы на его месте? – возмутился Дензель Аттабус. – Каткар кое-что рассказывал мне о своей жизни на Шаттораке. Меня нисколько не удивляет его реакция».
Вздохнув, Роби Мэйвил смирился с неизбежностью: «Несмотря на все, Каткар ничему не научился. Он ведет себя так же безрассудно и нагло, как раньше. Он игнорирует линию партии, и ему могут угрожать новые дисциплинарные меры. Тем временем, его рекомендации бессмысленны – по сути дела, они даже опасны, так как вас могут заподозрить в сообщничестве с Каткаром, когда ему придется рассчитываться за свои проступки».
Дензель Аттабус неподвижно воззрился на Мэйвила холодными голубыми глазами: «Не могу поверить своим ушам! Вы, кажется, угрожаете мне насилием?»
Роби Мэйвил церемонно прокашлялся: «Разумеется, нет! Тем не менее, действительностью невозможно пренебрегать, даже если вы – достопочтенный Дензель Аттабус».
«Не вам говорить о действительности. Каткар меня не надувал и не обкрадывал. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы окончательно решить этот вопрос к моему полному удовлетворению». Дензель Аттабус слегка поклонился Тампу и Фаргангеру, после чего покинул террасу, не удостоив Мэйвила даже кивком.
Роби Мэйвил снова размяк на стуле, как остановившаяся заводная игрушка. Тамп наблюдал за ним, не проявляя никаких эмоций. Фаргангер созерцал просторы к югу от гигантской расщелины фьорда и сине-зеленые воды в трехстах метрах под террасой.
Наконец Мэйвил поднял голову и выпрямился: «Ничто не вечно. Похоже на то, что наконец настало время перемен».
По некотором размышлении Тамп заметил: «Рожденный ползать летать не может».
Роби Мэйвил угрюмо кивнул: «Таков урок, извлеченный многими. Никому из них, однако, он не пошел на пользу».
Ни выражение лица Тампа, ни положение головы Фаргангера не изменились; наблюдая за ними, никто не смог бы догадаться, о чем они думают.
За два дня до посещения Стромы Эгон Тамм связался со смотрителем Боллиндером. Сообщив о своих планах, консерватор попросил подготовить по такому случаю зал для проведения совещаний. Смотритель Боллиндер обещал выполнить эту просьбу.
В назначенный день, примерно в три часа пополудни, у воздушного вокзала Стромы приземлился автолет Эгона Тамма – темноволосого человека плотного телосложения с непринужденными манерами и настолько обыденной внешностью, что его присутствие иногда переставали замечать. Он приехал в сопровождении Бодвина Вука, Шарда Клаттока и Глоуэна Клаттока, представлявших отдел B (бюро расследований), а также Хильвы Оффо, председательницы Верховного суда управления Заповедника на станции Араминта, и своей дочери Уэйнесс.
Навстречу из Стромы поднялись три смотрителя Заповедника, несколько других видных представителей местной общины, группа студентов и небольшая толпа обывателей, которым просто больше нечего было делать. Они ждали на обочине у дороги, ведущей в городок по краю утеса, в черных плащах с капюшонами, вздувавшихся и хлопавших на ветру. Как только Эгон Тамм приблизился, долговязый рыжебородый молодой человек выбежал и преградил ему путь. Консерватор вежливо остановился, а молодой человек спросил, перекрикивая ветер: «Зачем вы приехали?»
«Чтобы обратиться к населению Стромы».
«В таком случае вы должны сказать правду! Правда – как поручень на краю обрыва; в Строме уже не на что опереться, все перемешалось, все вверх дном! Мы хотели бы услышать обнадеживающие новости – не могли бы вы намекнуть, о чем вы будете говорить?»
Эгон Тамм рассмеялся: «Об этом скоро все узна́ют, а до тех пор рекомендую проявить терпение».
Ветер бушевал, и рыжебородый юноша снова повысил голос: «Но какие вести вы привезли, хорошие или плохие?»
«Ни то ни другое, – ответил Эгон Тамм. – Я скажу вам правду».
«А! – безутешно воскликнул молодой человек. – Хуже ничего не может быть!» Он уступил дорогу, и Эгон Тамм с сопровождавшей его делегацией продолжили спуск по краю утеса.
До выступления консерватора оставался час; приехавшие собрались в таверне «Приют астронавта». Бодвин Вук, Шард и Глоуэн вышли на террасу, Эгон Тамм и Хильва Оффо остались в пивной. Уэйнесс встретила старых приятелей и пригласила их к себе домой – туда, где она жила до переезда на станцию Араминта. Она сообщила о своих планах отцу; Эгон Тамм пытался возражать: «Минут через двадцать все соберутся в конференц-зале».
«Никаких проблем! Мы включим экран и послушаем тебя по телефону».
«Как хотите».
Покинув таверну, Уэйнесс поднялась на второй ярус и быстро, почти вприпрыжку, направилась на восток. Уже через пару минут она увидела впереди высокий зеленый дом с криволинейным фасадом – дом, где Уэйнесс провела первые годы жизни. В детстве она считала его единственным в своем роде, самым лучшим домом во всей Строме; его цвет и особенности казались ей тогда преисполненными значением. На самом деле все дома в Строме были похожи – высокие, узкие, опирающиеся один на другой, с одинаковыми группами высоких узких окон и островерхими крышами; отличались они только мрачноватой расцветкой – темно-синей, каштановой, темно-коричневой, пепельно-серой, черной или темно-зеленой, с архитектурными деталями, подчеркнутыми белыми, голубыми или ярко-красными контурами.
Дом родителей Уэйнесс, темно-зеленый с белыми и голубыми наличниками окон и дверей, находился на восточном конце второго яруса – в престижном районе, с точки зрения никогда не забывавших о статусе жителей Стромы.
Уэйнесс росла девочкой тоненькой, маленькой, задумчивой и замкнутой. Темные кудри и бледно-оливковую кожу она унаследовала от одной из прабабушек, уроженки Кантабрийских гор на Древней Земле. Черты лица ее были настолько правильными, что казались непримечательными, пока наблюдатель не обнаруживал, приглядевшись, деликатные контуры короткого прямого носа, скул и подбородка, а также широкий улыбчивый рот. Отзывчивый и дружелюбный ребенок, Уэйнесс никогда не была чрезмерно общительной или задиристой. Любопытство, граничившее с восхищением, и всевозможные размышления постоянно занимали ее голову – настолько, что она предпочитала сторониться компании сверстников, а в наиболее традиционно настроенных семьях Стромы ее считали чудаковатой и не слишком жаловали. Иногда она чувствовала себя немножко одинокой и всеми забытой, стремясь к чему-то далекому и недостижимому, к чему-то, что она сама не могла точно определить; со временем, однако, мальчики начали замечать, что Уэйнесс Тамм очень хорошо выглядит, и странные печальные настроения стали посещать ее гораздо реже.
В те годы в Строме было мало разногласий и политических конфликтов; даже если споры возникали, они почти всегда ограничивались беззаботными перепалками и философскими дебатами в кругу друзей, встречавшихся в гостиных. Огромному большинству местных жителей существование казалось устоявшимся, не нуждающимся в изменениях и по большей части благополучным; только несколько человек принимали иконоборческие социальные теории близко к сердцу, и эти люди образовали ядро «партии жизни, мира и освобождения» (сокращенно – «ЖМО», в связи с чем их в шутку прозвали «жмотами»).
В детстве Уэйнесс не интересовалась политикой; в конце концов, доктрина Заповедника оставалась основным и непреложным фактом жизни – разве все они не жили на планете Кадуол, где каждый подчинялся положениям Великой Хартии? Ее отец, Эгон Тамм, был убежденным консервационистом, хотя и не любил выражать свои взгляды громогласно; ему не нравилась полемика, и он уклонялся от участия в сопровождавшихся ударами кулаков по столу шумных перебранках, постепенно начинавших омрачать атмосферу Стромы и восстанавливать друг против друга хороших знакомых. Когда настала пора назначить нового консерватора, в качестве компромисса выбрали Эгона Тамма, человека умеренного, разумного и внешне ничем не напоминавшего активистов какой-либо фракции.
Когда Уэйнесс исполнилось пятнадцать лет, ее семья переехала в Прибрежную усадьбу на окраине станции Араминта, а темно-зеленый дом на втором ярусе Стромы уступили пожилой сестре Эгона Тамма и ее не менее пожилому супругу.
Теперь этот дом пустовал – хозяева путешествовали в космосе. Поднявшись по двум ступенькам крыльца, Уэйнесс отодвинула дверь; подобно большинству дверей в Строме, она никогда не закрывалась на замок. Переступив порог, Уэйнесс оказалась в восьмиугольной прихожей со стенами, выложенными панелями из выцветшего дерева, прибитого к берегу океаном. На полках высоких стеллажей красовались коллекция древней оловянной посуды и шесть карикатурных масок – никто не знал, кого они изображали и по какому поводу.
Все было по-прежнему! Слева арочный проход открывался в столовую; в глубине прихожей винтовая лестница и лифт позволяли подняться на верхние этажи. Справа еще один арочный проход вел в гостиную. Заглянув в столовую, Уэйнесс заметила знакомый круглый стол из полированного дерева, за которым она столько раз сидела с родителями и братом. А теперь Майло не было в живых. Глаза Уэйнесс заволокли слезы, она стала часто моргать и подумала: «Не следует поддаваться эмоциям, это ни к чему».
Отвернувшись, Уэйнесс пересекла прихожую и зашла в гостиную, осторожно ступая с пятки на носок, чтобы не потревожить призраков – в Строме все в какой-то степени верили, что в каждом старом доме водятся призраки. Призраки ее темно-зеленого дома, однако, проявляли холодное безразличие к жизни обитателей, и Уэйнесс никогда их не боялась.
Все было по-прежнему – дом оставался таким, каким она его помнила, но в нем все уменьшилось, будто теперь она смотрела не вещи в перевернутый театральный бинокль. Три застекленных «фонаря» в наружной стене создавали ощущение, что дом плыл в необъятном небесном просторе – лишь в трех километрах к югу темнела отвесная стена противоположного утеса. Подойдя близко к окну и глядя вниз, можно было заметить беснующиеся волны фьорда. Сирена уже опускалась к самому краю утеса, и через фасетчатые стекла окон-фонарей гостиную озаряли косые темно-желтые лучи. Пара других солнц, красноватый чопорный Синг с блестящей белой приятельницей Лоркой, уже скрылась за высоким горизонтом.
Уэйнесс поежилась – в доме было холодно. Она разожгла огонь в камине, осторожно насыпав в очаг кучку вымытого морем битумного угля и сложив над ней шалашик ломаного плавника. Уэйнесс продолжала оглядываться – после просторных помещений Прибрежной усадьбы здесь все казалось тесным, хотя высокие потолки несколько компенсировали узость комнат. «Странно!» – подумала Уэйнесс. Она никогда раньше не чувствовала себя стесненной в этом доме. «Не может ли жизнь, проведенная в таких условиях, наложить отпечаток на мышление? – спросила она себя. – Наверное, нет; мозг приучается игнорировать ограничения и преодолевает их воображением». Уэйнесс повернулась спиной к огню. Справа на высокой опоре стоял глобус Древней Земли; слева на такой же опоре возвышался глобус Кадуола. В детстве она часами изучала эти глобусы. Она решила, что, когда она выйдет замуж за Глоуэна, у них в доме будут стоять два таких глобуса – может быть, даже эти самые. Другие предметы мебели не вызывали у нее ностальгического желания взять их с собой; обитые темно-красной и крапчато-зеленой материей, крепкие и традиционные, они будто застыли навечно в предназначенных для них местах – ведь в Строме никогда ничего не менялось!
Уэйнесс поправила себя: перемены уже настигли Строму, и предстояли новые, еще более решительные перемены. Уэйнесс вздохнула, опечаленная неизбежностью.
Глядя в окно внутренней стены, она заметила нескольких своих приятелей, приближавшихся по узкой дорожке, прижимавшейся к обрыву. Четыре девушки и два молодых человека, все они были примерно того же возраста, что и Уэйнесс. Она открыла входную дверь – друзья ввалились в прихожую, смеясь, болтая, перекликаясь веселыми приветствиями. Все они дивились на то, как изменилась Уэйнесс.
«Ты всегда ходила такая серьезная, погруженная в тайные помыслы! Мне часто хотелось догадаться, о чем ты думаешь», – сказала Траденс.
«Мои помыслы были вполне невинны», – успокоила ее Уэйнесс.
«Слишком много думать вредно! – заявила Сунджи Боллиндер. – Начинаешь во всем сомневаться и ничего не можешь решить окончательно».
Все обернулись к Уэйнесс, и той пришлось ответить: «Это очень глубокое наблюдение; в один прекрасный день мне придется взять себя в руки и обуздать саморазрушительные мыслительные процессы».
Так продолжался разговор, полный сплетен и воспоминаний – но шестеро гостей постоянно казались отделенными от Уэйнесс какой-то осторожной формальностью, будто подчеркивая, что Уэйнесс больше не принадлежала к их окружению.
Все присутствующие, включая Уэйнесс, были насторожены тягостными предчувствиями; все то и дело посматривали на большие настенные часы. Причина опасений была проста – через несколько минут консерватор должен был выступить с заявлением, которое, насколько позволяли судить давно распространившиеся слухи, должно было повлиять на повседневную жизнь каждого обитателя Стромы.
Уэйнесс приготовила и подала друзьям горячий ромовый пунш, подсыпала в камин битумного угля. Она мало говорила – ее вполне удовлетворяла возможность прислушиваться к беседам окружающих, сосредоточенным на предстоящем объявлении. Политическая ориентация друзей ее детства становилась очевидной: Аликс-Мари и Танкред остались консервационистами; Траденс, Лэнис и Айвар стали убежденными сторонниками партии ЖМО и называли свои убеждения «динамическим гуманизмом». Сунджи, высокая и гибкая дочь ревностного смотрителя Боллиндера, вызывала у многих холодную ярость замечаниями, противоречившими общепринятым мнениям; так же, как и Уэйнесс, она не проявляла особого интереса к разговору. По-видимому, она считала, что примкнуть к той или иной стороне было бы примитивной пошлостью, и что смехотворность утверждений ее приятелей не оставляла места для серьезного обсуждения.
Траденс не понимала причин такой высокомерной отстраненности: «Разве у тебя нет никакого чувства ответственности?»
Сунджи лениво пожала плечами: «Одна неразбериха всегда более или менее напоминает другую. Для того, чтобы разобраться в разнице между неразберихами, нужен острый аналитический ум, а меня таким умом природа не наградила».
«Но если общество подразделяется на группы, подобные партии ЖМО, – обиженно возразила Траденс, – и каждая группа хорошо понимает, в чем заключается та или иная часть неразберихи, и упорядочивает понятную ей часть, тогда после объединения всех упорядоченных частей возникает единое ясное целое, неразберихи больше нет, и цивилизация празднует очередную победу!»
«Превосходно сказано! – воскликнул Танкред. – Только партия ЖМО занялась той частью неразберихи, в которой ничего не смыслит. Когда распределяли части, нуждающиеся в упорядочении, распределитель забыл их пронумеровать, а теперь, когда настало время их объединить, наступила еще бо́льшая неразбериха – кое-какие важные компоненты наспех сколоченного целого остались лишними, валяются на полу, и о них все спотыкаются».
«Какая чепуха! – фыркнула Траденс. – Кроме того, какое отношение это имеет к тому, что Сунджи отказывается участвовать в политической деятельности?»
«Подозреваю, что она просто-напросто руководствуется своими представлениями о скромности, – ответил Танкред. – Она не заявляет о своих убеждениях, потому что понимает, что в любой момент внезапное озарение может побудить ее к изменению всего мировоззрения. Не так ли, Сунджи?»
«Ты совершенно прав. Хотя в моем случае скромность носит не столь догматический характер».
«Браво, Сунджи!»
Айвар прибавил: «Безумный поэт Наварт, подобно Сунджи, был знаменит смиренномудрием. Он считал себя неотделимым от стихии, а поэзию называл стихийным бедствием».
«У меня стихи тоже вызывают такое чувство», – призналась Сунджи.
«Наварт постоянно пребывал в страстном напряжении, но во многих отношениях оставался на удивление наивным. Когда Наварт решил сочинить великую поэму, он забрался на вершину горы и обратил свой гений к небу, пользуясь облаками как каллиграфическими инструментами. Но облака унес ветер, и ему осталось только сделать вывод, что слава творца сосредоточена в процессе творения, а не в долговечности сотворенного».
«Ничего не понимаю! – раздраженно пожала плечами Траденс. – Как этот старый дурак мог манипулировать облаками?»
«Неизвестно, – сухо ответил Танкред, глубоко почитавший безумного поэта во всех его ипостасях и аспектах. – Некоторые его лучшие произведения относятся к этому периоду, так что методы, которыми он пользовался, не имеют большого значения, не правда ли?»
«По-моему, ты такой же сумасшедший, как твой Наварт!»
«Насколько я помню, он упал со скалы в погоне за козой и едва выжил», – заметила Уэйнесс.
«Смешной старикан! – откликнулась Аликс-Мари. – Что ему было нужно от козы?»