– Такие вещи нужно знать, – сказал он. – Друзья человека говорят о нем столь же много, как и его одежда, место работы и классовая принадлежность. – (Отец всегда особое значение придает классовой принадлежности.)
– Я у него спрошу, – сказал я.
– Да, обязательно спроси, – сказал папа.
Теперь я стараюсь быть справедливым. Правда, стараюсь. Видите ли, я обращаюсь одинаково со всеми своими учениками; но если ты не Боб Стрейндж, который всех учеников в равной степени презирает, или не Эрик Скунс, у которого вообще нет своего класса, а потому для него все мальчики практически на одно лицо и он вряд ли способен запомнить хотя бы их фамилии, ты так или иначе непременно начинаешь испытывать к тому или иному ученику большую или меньшую симпатию.
Четверка моих «Броди Бойз» – Аллен-Джонс, Сатклифф, Тайлер и Макнайр, – несмотря на их склонность к безудержному проявлению чувств вплоть до нанесения увечий, причем по любому поводу, явно занимают у меня в сердце особое место. Я всегда питал слабость к шутам гороховым и нарушителям общественного спокойствия. Но примерно раз в десять лет среди моих учеников появляется один особенный, умненький такой мерзавец, который действительно лишает меня покоя; его лицо неожиданно возникает передо мной во время любых неурядиц и при самых неподходящих обстоятельствах; и он даже годы спустя вполне способен являться мне, своему бывшему учителю, в кошмарных сновидениях. Мне, например, может присниться, что я, облаченный лишь в идиотский головной убор с квадратным верхом, какой надевают английские студенты и профессора, и в желтые плавки, пытаюсь преподавать некий предмет, в котором я ни уха ни рыла, целому классу отъявленных хулиганов, и тот самый умненький мерзавец с ухмылкой шимпанзе явно играет среди них роль главаря.
По правде говоря, ни один преподаватель, даже самый опытный и заслуженный, не в состоянии порой избежать той или иной опасной ситуации, а среди учеников встречаются такие – в моем случае их было не так уж много, не более шести за все годы моей службы в «Сент-Освальдз», – у которых просто нюх на подобные вещи; эти мальчики, узнав, в чем конкретно заключается опасность, начинают этой ситуацией пользоваться, перекручивая ее на свой лад, и запросто, в одиночку, превращают хороший класс в плохой, а плохой – в поистине ужасный.
Джонни Харрингтон как раз и был одним из таких мальчиков. Бледнолицый, подчеркнуто вежливый и совершенно невыносимый со своей безупречной школьной формой и выражением почти не скрываемого презрения на лице. Какую же ненависть я время от времени к нему испытывал! И теперь, когда он подошел ко мне с улыбкой, которая могла бы показаться почти искренней, я почувствовал, что прошлое окутывает меня, точно ядовитое облако горчичного газа.
– Ба, да ведь это мистер Стрейтли! – воскликнул Харрингтон. – Господи, вы совершенно такой же! Сколько лет мы с вами не виделись? Двадцать четыре года, верно? Только не говорите, что вы меня не помните! Ведь помните, да?
Я прикрыл полой мантии брючину, на которой красовалось пятно от пролитого чая, и, не совсем доверяя собственному голосу, коротко кивнул.
Его улыбка стала еще шире.
– Ну конечно! Вы отлично меня помните. И мы с вами непременно поболтаем чуть позже. Возможно, даже сразу после собрания.
Все мои мальчики выросли у меня на глазах, последовательно проходя стадии превращения гусеницы в куколку, а затем и в весьма сомнительного вида бабочку; однако все «бабочки» в положенное время расправляли крылья и становились бухгалтерами, банкирами, журналистами, исследователями, военными, порой даже и учителями, помоги им, Господи, – последнее, по мнению Эрика Скунса, занимает даже более высокую строку в списке извращений, чем та, на которой находится Клайв Пуннет, съевший собственную жену. Но ни один из моих учеников никогда не вызывал у меня такого изумления, как маленький Джонни Харрингтон.
Теперь этот некогда излишне высокомерный и вечно мрачный мальчик переродился в постоянно улыбающегося политикана с вкрадчивым голосом, в высшей степени успешно камуфлирующего исходную нехватку душевного тепла легким налетом чисто внешнего блеска. Но в душе люди редко меняются; просто многие с возрастом весьма преуспевают в умении менять обличья. В общем, мне и теперь совсем не трудно было понять, что таится под блестящей внешностью Харрингтона.
И все же я вынужден признать: свое первое появление «на публике» он обставил в высшей степени умело. Его вступительное слово, обращенное к собравшимся преподавателям, было своего рода шедевром; он не просто четко и ясно выражал свои мысли – его речь была полна скрытой иронии и того саморазоблачительного обаяния, которым умеют пользоваться лишь самые опасные из политиканов. Харрингтон говорил о своей любви к «Сент-Освальдз» и о том, как был опечален, увидев любимую старую школу столь обветшалой и неухоженной, однако тут же выразил надежду, что сообща мы, конечно же, сумеем помочь нашему фениксу возродиться из пепла.
– Мы должны воспринимать «Сент-Освальдз» отнюдь не сквозь дымку ностальгии, – сказал он. – Когда я здесь учился, у нас в ходу была одна шутка: Сколько преподавателей «Сент-Освальдз» потребуется, чтобы сменить электрическую лампочку? – И он оглядел аудиторию с такой широкой улыбкой, словно позировал для рекламы зубной пасты. – Ответ, разумеется, был: «Как это СМЕНИТЬ?!»
Аудитория послушно засмеялась. И новый директор засмеялся вместе со всеми. Я обратил внимание, что он, выдавая свою убогую шутку, слегка изменил и позу, и тембр голоса, словно желая соответствовать некому реальному персонажу, и несколько мгновений мной владела мысль, что этот крысеныш передразнивает не кого-нибудь, а именно меня…
Впрочем, после небольшой паузы Харрингтон продолжил свое выступление, и юмор в нем внезапно уступил место политической серьезности. Перейдя к центральной части своей речи, он щедро приправил ее острой романтической тоской по прошлому и целым набором разнообразных клише из учебника ораторского искусства.
– Сменить в нашей школе что бы то ни было, может, и очень сложно, – вещал он, – однако, как и в случае с электрической лампочкой, перемены способны принести с собой свет. Мы втроем – школьный казначей, третий директор и ваш покорный слуга – неплохо поработали с моей командой и Советом школы, стремясь выявить то количество перемен, которые «Сент-Освальдз» абсолютно необходимы. Некоторые из них носят чисто финансовый характер – и наш казначей все это позже разъяснит более подробно, хотя, уверен, вы и сами понимаете, что «Сент-Освальдз» уже много лет живет не по средствам. Другие перемены, так сказать домашние, касающиеся внутреннего устройства школы, кое-кому покажутся, возможно, слишком сложными и болезненными. Но я совершенно не сомневаюсь в стойкости духа, которая всегда была свойственна преподавателям «Сент-Освальдз», ибо они хранят традицию самого решительного противостояния любым бедам и трудностям.
Тут Харрингтон сделал паузу, посмотрел прямо на меня и сказал:
– Этому, а также множеству других вещей научил меня мой преподаватель латыни. Но самое главное – он научил меня верить девизу: Ad astra per aspera. Да, друзья мои, тернистый путь приведет нас к звездам! И пусть этот путь будет труден, но это путь к возрождению, и я надеюсь, что вместе мы сумеем все преодолеть и достигнуть звезд.
Слушая аплодисменты, заглушившие конец речи Харрингтона, поистине идеальной в своем цинизме, я пытался понять, что мне более ненавистно: тот факт, что – по какой-то причине – Харрингтон пытается ко мне подлизаться, или то, что он делает это на языке Цезаря?
А Харрингтон, прямо-таки лучась улыбками, любовался своей аудиторией. Я даже поднял чашку, как бы салютуя ему. «Наш Сенат» – то есть преподаватели, присутствовавшие в учительской, – аплодировал ему стоя. И во время этих оваций даже крайне невыразительное лицо Дивайна выглядело почти оживленным. Даже Эрик сказал: «Слушайте, слушайте! Его стоит послушать!» – и это огорчило меня куда больше, чем следовало бы. А Боб Стрейндж и вовсе был похож на члена школьной крикетной команды, которому его герой – великий спортсмен – разрешил понести свою биту.
Великие боги! Неужели они не понимают, кто такой этот Харрингтон? Неужели не чувствуют, до чего фальшивы его речи? Впрочем, Юлий Цезарь и Калигула тоже, как известно, обладали немалым обаянием и притягательной силой. А потому я скрепя сердце приготовился к худшему – к выслушиванию финансового плана, составленного нашим казначеем, и перечня тех внутренних перемен, о которых упомянул новый директор. Джонни Харрингтон – ныне представший в новом обличье доктора Харрингтона, награжденного МБИ, – наблюдал за мной с еле заметной усмешкой, скорее похожей на вызов.
– А теперь некий взгляд в будущее, – сказал он, поворачиваясь к нашему казначею. – Прошу вас, обрисуйте нам те изменения, которые сделают нас более конкурентоспособными, более подготовленными к борьбе с соперниками в мире бизнеса и инноваций.
Инновации. Вот чем объясняется присутствие на столе в учительской монитора и ноутбука. Наш казначей прямо-таки ушиблен тем, что он называет PowerPoint, а я считаю чем-то вроде электронной шпаргалки для идиотов. Ну что ж, устроившись поудобней, я приготовился немного вздремнуть. Я – Старый Центурион и под всякими не нужными «Сент-Освальдз» инновациями подписываться ни за что не стану. А PowerPoint, как и электронная почта, как раз к ним и относится. И пусть Боб Стрейндж сколько угодно раз заносит меня в «список отсутствующих» на тех собраниях, которые посвящены инновациям; пусть без конца высылает мне с помощью электронной почты приглашения зайти к нему в кабинет – словно отныне он не в силах просто приоткрыть дверь и, высунувшись в коридор, меня окликнуть (или хотя бы нацарапать записку и сунуть ее мне под дверь)!
К счастью, Даниэль, секретарша Боба, куда более сговорчива, и мне ценой нескольких ласковых слов и коробки шоколада на Рождество удалось уговорить ее печатать присланные мне электронные письма и приносить их в мою голубятню. Именно поэтому я был так удивлен, когда сегодня утром не обнаружил у себя на столе ни одного письма, хотя в начале триместра всякой бумажной работы всегда полно.
PowerPoint, принесенный нашим казначеем на собрание, до некоторой степени разъяснил эту загадку. Отныне, видимо, «Сент-Освальдз» предстоит стать образцовым учебным заведением, где начисто отсутствует всякая возня с бумажными документами и отчетами, а преподаватели взаимодействуют друг с другом исключительно онлайн. Казначей, остроносый шотландец, пользующийся репутацией остряка, заявил, что это, безусловно, пойдет школе на пользу, так как, во-первых, естественным образом омолодит преподавательский состав, а во-вторых, сделает более эффективной систему доставки корреспонденции; при этом старые деревянные стойки с секциями для бумаг (которыми у нас пользуются с 1904 года) станут совершенно излишними.
По мнению Харрингтона, уничтожение этих стоек позволит существенно расширить учительскую комнату отдыха; ее также необходимо подновить и снабдить удобными рабочими местами для преподавателей – здесь была сделана пауза, и нам показали множество диаграмм и чертежей, из которых становилось ясно, что новую комнату отдыха разобьют на отдельные клетушки, снабдив каждую столом и компьютером, и мы будем сидеть там в рядок, как наседки на яйцах, трудясь «эффективно и продуктивно». Казначей сообщил также, что для тех членов коллектива, которым потребуется дополнительное обучение в области «развивающих технологий», после окончания школьных занятий будет организовано дополнительное «посещение хирурга», то есть беседы с мистером Биердом (кстати, безбородым[22]), нашим начальником IT-службы, и все желающие смогут приходить туда со своими идеями и предложениями.
Нет уж, я лично этим заниматься не стану. Слишком я старый пес, чтобы учить меня новым фокусам. А в случае необходимости я прекрасно могу сколько угодно поработать дополнительно, спокойно сидя у себя в классе № 59 и довольствуясь всего лишь пакетиком лакричных леденцов, да еще мышами в качестве компании.
Впрочем, еще более интересными оказались те сведения, которые касались бюджета школы, подготовленного нашим казначеем. Многое из этого я, правда, уже не раз слышал и раньше – консолидация средств; распродажа ненужного имущества; модернизация и рационализация работы кафедр; максимальное повышение эффективности. Все эти предложения имели целью уменьшение количества выделяемых средств и жизненного пространства для той или иной кафедры. Я привык отбивать атаки, сидя в своем законном углу, и перспектива новых боев меня не только не пугала, но даже бодрила.
Однако следующее заявление казначея моментально заставило меня выпрямиться. Я прямо-таки мертвой хваткой вцепился в подлокотники кресла, когда он радостно возвестил о «новом потрясающем начинании», которое, по всей видимости, проложит путь «для долгого и успешного» сотрудничества с «родственной нам» школой «Малберри Хаус»; причем первые шаги в этом направлении, по его словам, будут сделаны в старших классах уже на следующей неделе…
– Извините, – сказал я, – я что-то не пойму, что конкретно вы имеете в виду?
Казначей метнул в мою сторону неприязненный взгляд и пояснил:
– Я имею в виду школу «Малберри Хаус» и наше намерение создать систему объединенных классов по некоторым предметам.
Объединенные классы! О господи!
– Вы хотите сказать, смешанные классы? – спросил я.
Он заставил себя слегка растянуть губы в улыбке, но промолчал, и я уточнил:
– То есть в таких классах будут вместе учиться и наши мальчики, и девочки из «Малберри»?
– Именно это обычно и подразумевается под понятием «смешанные классы», Рой, – усмехнулся казначей, явно играя на публику. – Но не тревожьтесь. Вы, я уверен, наилучшим образом экипированы, дабы предотвратить любые попытки неподобающего поведения в классе.
Я фыркнул – это было очень похоже на любимый звук нашего старого директора.
– Только не говорите, что вы ничего об этом не знали! – нетерпеливо продолжил казначей. – Я еще несколько месяцев назад отправил вам электронной почтой детальный план наших нововведений.
– Вы же знаете, казначей, что я e-mail не пользуюсь, – сказал я.
– А female[23] вы пользуетесь? – Столь непритязательная шутка помогла казначею оседлать своего любимого конька, и теперь он старался вовсю, вызывая смех в мой адрес. – Вы же слышали выступление нашего директора, Рой. Нам предстоят большие перемены. Кроме того, ваши латинские группы стали до того малочисленны, что вы, по-моему, должны радоваться, если на занятиях у вас прибавится учеников.
Тут он, пожалуй, был прав. В прошлом году у меня начальная группа по латыни в lower sixth состояла всего из четырех мальчиков, и один из них уже к Рождеству решил бросить латынь, предпочтя ей бизнес-уроки.
И все-таки – девочки! Да еще и девочки из «Малберри». В этой, соседствующей с нами, частной школе для девочек есть нечто такое, что мгновенно вызывает у меня крайнее раздражение. Не знаю, то ли дело в самих ученицах – в их задранных по самое не могу юбчонках, дурацком хихиканье и вечном выражении превосходства на глупых мордашках, – то ли в их наставницах, которые в большинстве своем представляют собой просто более потрепанный и менее модный вариант собственных учениц, то ли в их нынешней директрисе, особе неопределенного возраста с темпераментом явной хищницы, чьи искусственно высветленные волосы более всего напоминают охапку сена, а подол платьев в последние десять лет поднимается все выше и выше, как бы в обратной пропорции со все уменьшающимися шансами поймать в силки кого-то из мужчин.
Но я, проработав тридцать четыре года в «Сент-Освальдз», постоянно ухитрялся избегать общения с представительницами «Малберри Хаус», несмотря на то что обе школы связаны не только самим моментом своего создания и общим Советом директоров, но и многими десятилетиями сотрудничества в плане школьных спектаклей, концертов и поездок за границу.
– Спаси и помилуй нас, Господи, – пробормотал я.
Сидевший рядом со мной историк Робби Роач неприлично фыркнул.
– По-моему, вы неблагодарны, Рой, – шепнул он мне. – Я бы, например, с огромным удовольствием заполучил в свою группу несколько девочек из «Малберри».
Робби преподает свой предмет настолько плохо, что Боб Стрейндж старается старших классов ему вообще не давать. Зато Робби отлично ведет полевые занятия, а также успешно руководит лагерем скаутов – все это он просто обожает, хоть и делает вид, что тратит на «дополнительные занятия с детьми» слишком много своего драгоценного свободного времени и, следовательно, заслуживает определенной компенсации.
Вот и сейчас он заговорщицки мне подмигнул и прошипел:
– Свежие ягодки, старина! Свежие ягодки!
Послушать его, так можно представить себе пожилого распутника, какими их обычно показывают во французских фильмах, столь любимых Эриком. На самом же деле Робби совершенно безобиден – он только на пустую болтовню и способен; даже собственные волосы привести в порядок не может, не говоря уж о порядке в классе. Даже думать смешно, что именно он – из всех прочих – оказался бы способен соблазнить юную красотку из «Малберри». Да он не сумеет ее заставить даже домашнюю работу вовремя сдать!
И я вновь обратился к своему истинному врагу:
– Скажите, казначей, все ли преподаваемые в нашей школе предметы получат пользу от предполагаемого объединения? И всем ли преподавателям грозит подобное счастье? Или классическая филология – это единственный предмет, который непременно нужно – хм… – затянуть в корсет обновленного расписания?
Робби снова непристойно хмыкнул.
Казначей остро на него глянул и сказал, обращаясь ко мне:
– Пока это касается только тех предметов, что и обычно. А также всех языковых занятий.
«Те, что обычно», догадался я, это музыка и драма. Кстати, обе эти кафедры в последние годы были гораздо больше связаны с «Малберри Хаус» общими делами и мероприятиями, чем все остальные. И в результате некоторые наши преподаватели прямо-таки пугающим образом сроднились с преподавателями из школы для девочек; они постоянно вместе ставили всевозможные мюзиклы с восклицательными знаками в названии, проводили во внеурочное время совместные занятия йогой и вообще всячески поддерживали общение с «Малберри Хаус».
Ну что ж, прекрасно, думал я; ведь не секрет, что школе «Малберри Хаус», чтобы выжить, давно необходимо слияние с какой-то более сильной школой, а «Сент-Освальдз» подобно осторожному холостяку, перед которым то и дело возникает угроза возможного брака, подобного слияния до сих пор весьма искусно избегал.
Это, как мне показалось, давало некоторую надежду. И дело вовсе не в том, что я не люблю девочек, но я все же предпочитаю любить их издали. Я, например, люблю и котят, и мороженое, но категорически не согласен, чтобы с ними являлись ко мне в класс.
Харрингтон бросил на меня сочувственный взгляд.
– Я понимаю, вам все это, должно быть, кажется чересчур новым, – сказал он, – однако нужно смотреть фактам в лицо. Динозавры некогда властвовали миром, но их время кончилось. Вот и для «Сент-Освальдз» настало время эволюционировать. Сейчас наша первоочередная цель – просто выжить. И мы непременно выживем. Хотя, возможно, и не все… – Его улыбка стала более резкой, какой-то застывшей. – Выживут те, кто готов повернуться к будущему лицом и не цепляться за прошлое. Такие выживут. И мы выживем. Потому что мы хотим остаться в живых.
И снова почти все в учительской встали и дружно захлопали в ладоши. Я же остался сидеть, хотя даже Эрик встал и громко аплодировал новому директору вместе с остальными. Харрингтон воспринял это с явным удовлетворением – в котором, правда, чувствовалось легкое, тщательно завуалированное презрение. Но это заметил только я. И он понял, что я это заметил. И снова мне показалось, что время от времени он искоса посматривает на меня, словно оценивая уровень потенциальной угрозы. Может быть, нечто подобное чувствует и заклинатель змей, когда смотрит кобре прямо в глаза? Но даже если это и так, то мне бы очень хотелось понять, кто из нас заклинатель, а кто змея.
В любой учительской всегда имеются представители самых известных человеческих племен. У нас, например, есть Бизнесмен, или Офисный Костюм, которого случайно занесло в школу еще в шестидесятые годы на чумном судне (он представлен Бобом Стрейнджем); Ярый Сторонник, или Зануда (это, разумеется, доктор Дивайн); Бывший Ученик (старина Эрик Скунс, который, похоже, не в силах жить вдали от «Сент-Освальдз»); и, разумеется, Твидовый Пиджак (прототипом этого героя являюсь я сам). А школьные дамы – это либо Драконы, либо – гораздо чаще – Низкокалорийные Йогурты, представляющие собой весьма унылый подвид женщин, которому свойственно тихо сидеть в углу, обсуждая по очереди модную диету, очередной скандал или эпизод из сериала «Соседи». Довольно редко встречается в учительской такой тип людей, как Заклинатель Змей; обычный учитель за всю свою жизнь может встретиться с таким человеком всего раз или два. И мне было очень странно видеть, что именно Джонни Харрингтон превратился теперь в типичного Заклинателя Змей. Да, это было странно – однако удивлен я не был. Ведь я всегда знал, что рано или поздно он вернется, не так ли? Я понимал это еще двадцать лет назад.
Впервые в моей жизни он появился четырнадцатилетним подростком осенью тысяча девятьсот восемьдесят первого года. В моем седьмом классе он был одним из новичков и произвел на меня сильное впечатление своими великолепными оценками по всем академическим дисциплинам и безупречным поведением. Да и внешне Джонни Харрингтон был поистине безупречен: красивые блестящие волосы; безукоризненная стрижка (хотя, на мой взгляд, и несколько девчачья); кожа на лице идеально чистая, не отмеченная подростковыми прыщами; новенькая школьная форма сидит отлично и выглядит всегда аккуратней, чем у других; туфли начищены до вызывающего трепет блеска, а школьный галстук завязан именно так, как полагается…
Признаюсь: он мне сразу же не понравился. Была в нем некая холодность; та самая холодность, что так свойственна и нашему Бобу Стрейнджу. Джонни Харрингтон не только обладал весьма привлекательной наружностью, но и был всегда вежлив, корректен, никогда не забывал сказать «сэр», но говорил это с таким выражением и так при этом смотрел, что сразу же хотелось проверить, не расстегнута ли у тебя молния на брюках, не заметны ли пятна пота под мышками, не перепачкан ли мелом пиджак и не ошибся ли ты, случайно, в латинском переводе, понадеявшись выдать свою оплошность за шутку…
Латынь он для своего возраста знал отлично. Я выяснил, что до девяти лет его учили дома, а потом отдали в одну из местных школ второй ступени, и к тому времени, как он оказался в «Сент-Освальдз», его знания были уже значительно выше среднего уровня, что меня сперва очень порадовало. Дело в том, что больше половины тех, кто, сдав экзамен и получив возможность учиться в школе «sixth-form», приходили ко мне в седьмой класс, не имея ни малейшего понятия о латыни, а поскольку именно я преподавал классические языки в «lower sixth», в мои обязанности входило подтягивание этих неучей до приемлемого уровня. Для этого я был вынужден вылавливать их на переменах и во время обеденного перерыва, а также заниматься с ними дополнительно, тогда как доктор Шейкшафт, заведующий кафедрой классической филологии (а заодно и наш директор), спокойно посиживал у себя в кабинете, слушая пение сверчка и, вопреки советам лечащего врача, в немыслимых количествах поедая сыр.
Однако Харрингтон в моей помощи совершенно не нуждался. Любые задания он выполнял быстро и аккуратно, и с его лица не сходило выражение вежливой скуки; он никогда не поднимал первым руку, но и ошибок никогда не делал. На него легко было не обращать внимания, занимаясь в основном с теми, кто искренне считал латынь чересчур трудным предметом; к тому же тогда в моей группе насчитывалось тридцать пять человек, и я не то чтобы совсем упустил Харрингтона из виду, но все же, признаюсь, не особенно за ним следил. И когда в итоге была получена первая жалоба, это застало меня врасплох.
Вспомните, тогда ведь были совсем иные времена. Премьер-министром недавно стала Маргарет Тэтчер. Только что был вынесен приговор «йоркширскому потрошителю»[24]; а принц Чарльз только что женился на Диане. Тогда кафедра классических языков, где работали целых три преподавателя, являла собой настоящую империю: у нас был собственный кабинет, собственная секция в школьной библиотеке и несколько классных комнат, а также всевозможные кладовки и шкафы для хранения учебных материалов. Мне тогда только исполнился сорок один год, и я пребывал на пике своей карьеры, обладая быстрым умом, живостью движений и легкой походкой. Впрочем, новичком в «Сент-Освальдз» я не был; я уже проработал там целых десять лет, а до этого преподавал еще в двух школах, хотя и более низкого уровня. Так что теперь я пожинал плоды приобретенного опыта. Ученики разных классов хорошо меня знали и уважали – в конце концов, очень многие из них в то или иное время у меня учились.
Ну а преподавательский состав в «Сент-Освальдз» обычно довольно долго остается неизменным. Так что несколько человек из той старой команды, с которой я начинал работать, по-прежнему находились на борту – в том числе наш капеллан, Эрик Скунс и даже доктор Дивайн, который, правда, был несколько моложе нас с Эриком, но и в свои тридцать шесть уже казался совершенно невыносимым и проявлял поразительное упорство, граничившее с совершенно неуместной наглостью, в спорах о территории. У меня и тогда уже было любимое кресло в учительской, подушки которого за все эти годы, кстати сказать, совершенно не пострадали, а в школьном расписании за мной числилось весьма изрядное количество часов, что ныне представляется мне прямо-таки невероятной щедростью.
Тогда большинство моих школьных коллег – а многие из них были типичными Твидовыми Пиджаками, то есть принадлежали именно к тому типу людей, к которому в итоге оказался причислен судьбой и я, – представлялись мне, неискушенному, какими-то поразительно дряхлыми и устаревшими. Я всячески игнорировал традиции «Сент-Освальдз»: не посещал утренние построения, именуемые Ассамблеями; использовал на уроках собственные, неортодоксальные, методы; старался привнести в объяснение нового материала какие-то более яркие, как мне казалось, нотки (например, иллюстрируя особенности первого склонения – mensa, mensa, mensam – я обычно подменял это слово существительным merda[25], которое ученики всегда по какой-то причине запоминали гораздо лучше).
Итак, в те дни нас на кафедре классической филологии было трое: я; доктор Фили, или Обидчивый – не в меру чувствительный и раздражительный выпускник Оксбриджа, вполне соответствовавший своему времени; и директор школы доктор Шейкшафт, одновременно считавшийся заведующим нашей кафедрой. Впрочем, кафедрой Шейкшафт заведовал лишь номинально, а с учениками имел дело лишь в случае крайней нужды или в те нечастые моменты, когда на уроке требовалось присутствие третьего преподавателя классических языков.
Впрочем, директору и не полагается иметь слишком много учебных часов в неделю, а потому доктор Шейкшафт с удовольствием предоставлял мне и доктору Фили полную свободу, частенько разрешая действовать от его имени; сам же он большую часть дня проводил в своем «святилище», целиком погруженный в директорские заботы, столь же жизненно необходимые, сколь и абсолютно непостижимые. Разумеется, когда дело доходило до жалоб, то первым о них узнавал именно доктор Шейкшафт. Так было и в тот дождливый день примерно через четыре недели после начала триместра, когда меня во время обеденного перерыва вызвали (это единственный глагол, способный описать данное действие) в директорский кабинет.
– Войдите.
Кабинет директора представлял собой довольно просторную комнату с коричневыми стенами, насквозь пропитанную запахами кожи и сыра; готические окна кабинета выходили на прямоугольный школьный двор. Сам директор сидел за столом и делал вид, что пишет какое-то важное письмо, хотя я был уверен, что перед тем, как я постучался, он, как обычно, слушал радиоприемник. Его пальцы сжимали ручку с золотым пером, которая была размером с небольшую торпеду. Он ничем не обозначил, что заметил мое появление, и с нарочитой серьезностью продолжал писать; затем поставил под письмом свою размашистую подпись и тут же начал сочинять следующее послание. Я молча ждал, стоя на маленьком восточном коврике перед его письменным столом.
Таков уж был стиль нашего старого директора, знаете ли. Каждое его действие было буквально пропитано грубостью, родственной удару дубиной, а его презрение к тем, кто не способен был этой грубости противостоять, было поистине легендарным. Я выждал минут пять, наблюдая за каплями дождя, сползавшими по оконным стеклам, заключенным в тесные переплеты, и спокойно сказал:
– Я вижу, вы очень заняты, господин директор. Пожалуй, мне лучше зайти в более удобное для вас время.
С этими словами я двинулся к двери и наверняка ушел бы, но тут директор, должно быть, догадался, что я его попросту провоцирую, и, отложив свою «торпеду», воздвигся из-за стола. Он навис надо мной с таким выражением лица, которое заставляло трепетать даже самых отъявленных хулиганов, а обычных мальчиков доводило чуть ли не обморока; ученики старших классов даже дали доктору Шейкшафту прозвище SS, что означало отнюдь не «эсэсовец» (хотя, возможно, отчасти подразумевалось и это, поскольку Шейкшафт преподавал немецкий язык), а Шкуродер Шейкшафт[26].
Но я-то был уже далеко не мальчишкой, да и мужества у меня вполне хватало. А с такими типами, как наш старый директор, грубиянами старой школы, нужно было действовать решительно, стараясь не только их осадить, но и показать свою готовность дать сдачи. Это, кстати, было не так-то легко. Например, наш старый директор обладал поистине носорожьей толстокожестью. Подобная толстокожесть в сочетании с весьма своеобразным распределением по телу его немалого веса действительно больше подошла бы носорогу, а не человеку. И глазки у Шейкшафта были как у разъяренного носорога – маленькие, выпуклые, налитые кровью. И те звуки, которыми сопровождалось, скажем, его вставание из-за стола – некое неопределенно-грозное «уфф!» – тут же вызывали в памяти пьесу Ионеско «Носороги»[27], которую французская группа Эрика Скунса как раз в тот год изучала.