Дорогой Мышонок!
Remember, remember the Fifth of November. Gunpowder, treason and plot[50]. Странно все-таки, что мы празднуем и прославляем смерть. Даже в церкви почти все изображения так или иначе связаны с пытками и страданиями. А ты знаешь, как поступили с Гаем Фоксом? Он спрыгнул с эшафота и сломал себе шею, обманув надежды толпы, собравшейся поглазеть на казнь. Но его все равно сперва повесили, потом четвертовали, а потом надели его отсеченную голову на пику, словно он все еще казался им недостаточно мертвым. Мой папа говорит, что это варварство. Однако и он как ни в чем не бывало ходит вместе со всеми в церковь, где мы постоянно видим Иисуса, гвоздями прибитого к кресту, и святого Стефана, пронзенного множеством стрел. Ну и в чем здесь разница? Мертвый – это мертвый, и мученичество очевидно каждому, кто на это смотрит. Иисус умер, чтобы мы могли жить. Но это звучит куда лучше, чем описание той жертвы, которую он принес. Вообще-то, в целом это похоже на покупку дивана в рассрочку, когда ежемесячно приходится вносить определенную сумму, вот только под конец всех выплат диван успевает здорово износиться.
Я однажды задал мисс Макдональд вопрос: «Почему люди умирают?» И она сказала: «Чтобы освободить место детям, которые еще не родились».
Знаешь, меня это совершенно не убедило. С какой стати нам нужны еще какие-то младенцы? И, если бы новые младенцы на свет не появлялись, я бы жил вечно?
Сегодня в парке Молбри праздновали Ночь Костров. Там еще на прошлой неделе начали к этому готовиться: сложили огромный костер вышиной с дом, навалив целую груду старых соломенных тюфяков вперемешку с дровами, пачками газет и чучелами людей, сделанными из старых половиков и рваной одежды. По сравнению с тем, как пылал этот костер, устроенные неподалеку фейерверки выглядели довольно жалко. Я подошел к огню так близко, как только мог. Сердцевина костра была ярко-оранжевой, а пламя ревело, как разъяренный лев. Я еще подумал, что именно так, наверное, пылает огонь в аду. В награду за смелость я получил глазированное яблоко на палочке. А потом Пуделя стало тошнить от дыма, и нам пришлось отойти от костра подальше.
– И зачем тебе вообще понадобилось так близко к огню подходить? – сердито спросил Голди, сильно раскрасневшись от жара.
– Мне хотелось узнать, каково это – стоять у врат ада, – сказал я, и Голди как-то странно на меня посмотрел, а я прибавил: – Между прочим, когда люди то и дело сжигали на костре ведьм, они считали, что поступают по отношению к ним очень хорошо, проявляя истинное добросердечие и как бы помогая несчастным привыкнуть к тому, что ждет их впереди. Получалось что-то вроде тренировки на выносливость.
– Гадость какая! – возмутился Пудель.
– Не знаю, не знаю… – покачал головой я. – По-моему, это круто.
В том-то и дело, что Голди и Пудель далеко не всегда меня понимают. Да и в целом у нас не так уж много общего. Если, конечно, не считать того, что все мы новички. И каждый – единственный ребенок в семье, ни у кого из нас нет ни сестер, ни братьев. А кроме того, неплохо иной раз хоть с кем-нибудь в церкви словом перекинуться, или сесть рядом на занятиях в школе, или хотя бы просто вместе посмеяться. Наверное, это означает, что я все-таки сумел влиться в коллектив. Внимания к себе я не привлекаю, а потому и со стороны моего отца у меня никаких неприятностей не возникает – и это для всех желанная перемена по сравнению с тем временем, когда я учился в «Нетертон Грин».
Когда мы вернулись из парка домой, там нас ждали и паркины[51], и имбирное печенье, и сэндвичи, а также мистер и миссис Пудель и мистер и миссис Голди. Все взрослые вырядились, как в церковь, и сидели у нас на лужайке, обсуждая школу «Сент-Освальдз». Мистер Пудель говорил о том, что поступление в эту школу – самое лучшее событие в жизни его сына за последние несколько лет, а все остальные только кивали как заведенные.
– Не уверен, впрочем, насчет их классного наставника, – продолжал мистер Пудель. – Мне он не кажется достаточно здравомыслящим.
Здравомыслящим! Ох, Мышонок. Опять это слово!
– Зато капеллан у них, безусловно, человек здравомыслящий, – сказал папаша Голди. – А также, разумеется, Джон Спейт. Вот уж кто человек действительно разумный! Если вам когда-нибудь понадобится с кем-то спокойно посоветоваться…
Мой отец быстро на меня глянул и сказал:
– Да, Джон Спейт просто замечательно умеет с мальчишками обращаться. Жаль, что не он у нас классный наставник. А кстати, кто еще ведет классы в школе второй ступени?
– Ну, мистер Стрейтли, мистер Скунс и еще… – Гарри, чуть не вырвалось у меня, – мистер Кларк. – Я взял кусок паркина и, заметив, что Пудель как-то искоса на меня поглядывает, тут же изобразил улыбку. А потом как ни в чем не бывало продолжил: – Но мистер Спейт и правда крутой. Мне лично хотелось бы, чтобы он у нас был классным наставником.
Я заметил, что папе мои слова пришлись по душе.
– С другой стороны, не могут же все школьные преподаватели нам нравиться, – примирительным тоном сказал он. – Школа для того и существует, чтобы вы могли научиться общению и с теми, кто ваши взгляды вовсе не разделяет.
Господи, если б он знал! Я украдкой подмигнул Пуделю. Ему, бедняге, похоже, все еще было не по себе. У него даже глаз начал немного дергаться.
– Да нет, наш мистер Стрейтли тоже вполне ничего, – бодро сказал я. – Особенно если ты – один из его любимчиков. А их у нас в классе несколько. Они даже во время обеденного перерыва с ним в классе остаются.
Папа нахмурился.
– Боюсь, я подобного поведения совсем не одобряю, – сказал он. – Мне всегда казалось, что преподавателям не следует брататься с учащимися.
– Ой, да нас-то он в эту компанию и не приглашает, – поспешил я его успокоить. – Ведь, с его точки зрения, мы ничего особенного собой не представляем.
Больше мне говорить ничего уже не требовалось; и так было совершенно ясно, что брошенное мной семя упало в благодатную почву. Точнее, несколько семян, причем все довольно ядовитые. И в случае удачи все они вполне могут прорасти. В конце концов, юность – лучшие годы нашей жизни. Когда и веселиться, как не в юности, верно? Вот мы и развлечемся немного. Не так уж у меня в жизни много веселья – не считая, конечно, тех счастливых мгновений, которые мне удается провести в обществе Гарри. Но все еще может измениться. И я очень на это надеюсь. Но мистеру Стрейтли лучше все-таки не вставать у меня на пути. Потому что с теми, кто пытается мне помешать, иногда случаются всякие нехорошие вещи. Мистер Стрейтли вполне заслужил небольшой сюрпризик. А я – небольшое развлечение. Ведь во мне, как справедливо сказал Гарри, заключено куда больше, чем может показаться с первого взгляда.
– Что вы имеете в виду? И что, по-вашему, означает слово «одержимость»? – спросил я, хотя, пожалуй, и несколько резковато. – Уж не то ли, что подразумевают под этим девять десятых наших законов?
Он покачал головой.
– Нет, сэр.
– В таком случае что же?
Разумеется, к этому времени я уже знал, что родители юного Харрингтона – люди глубоко религиозные. Они принадлежали к местному ответвлению, на мой вкус, пожалуй, чересчур современному, которое называлось «Церковь Розы Омега» и занимало скромное прямоугольное здание в старом районе Молбри, именуемом Деревней. Наш «сатанист» мистер Спейт тоже регулярно посещал эту церковь; ее прихожанами были и многие наши ученики. Но вообще-то я, даже зная все это, насчет церкви «Роза Омега» не слишком задумывался.
Сам я принадлежу к государственной англиканской церкви – и по привычке, и по рождению, и в связи с некой ностальгией. Церковь я посещаю в основном только на Рождество, потому что мне нравится этот праздник и рождественские гимны, но к числу истинно верующих я бы себя никогда не причислил. Я считаю, что некоторые проповедуемые церковью идеи (любовь, милосердие, благотворительность и так далее) заслуживают всеобщего одобрения и поддержки, тогда как от многого другого (например, от казни через побивание камнями, или от требования непременно соблюдать посты, или от таких церковных предрассудков, как вера в демонов и в первородный грех, или от презрения к тем, кто не такой, как все остальные) лучше было бы отказаться: пусть бы себе постепенно засыхало на разных умирающих ветвях веры. Впрочем, я понимаю, что многие со мной не согласятся. И Харрингтон-старший в первую очередь.
– Вы имеете в виду одержимость демонами? – спросил я.
– Да, сэр, – кивнул Харрингтон.
Я не сумел сдержаться и рассмеялся. По-моему, это его слегка обидело, и поспешил сказать:
– Извините. Пожалуйста, продолжайте. Итак, вы рассказывали о… вашем товарище, и он…
– Да, сэр. У него все признаки одержимости. Резкие перемены настроения, нервный тик, какие-то пятна на коже… И потом, его прямо-таки одолевают мысли о смерти…
– Видите ли, Харрингтон, все эти неприятности, в общем, свойственны периоду взросления. По-моему, это вполне нормально. Вам так не кажется?
Я улыбнулся, но он, явно так и не оттаяв, холодно ответил:
– Нет, сэр, мне так не кажется. И это не нормально. Он ведь все время об этом думает. И без конца твердит, что скоро умрет, а после смерти будет гореть в аду и ничто его от этого не спасет.
Его слова заставили меня слегка напрячься. В отличие от учениц «Малберри Хаус», нашим мальчишкам совсем не свойственны приступы чрезмерной чувствительности. Да и сам Харрингтон отнюдь не похож на человека, которого терзают всякие нездоровые мысли. Но что, если это мольба о помощи, о внимании? – думал я. Что, если Харрингтон все же имеет в виду себя самого? Я невольно всмотрелся в его лицо, пытаясь обнаружить там упомянутые пятна или хотя бы подростковые прыщи, но сумел разглядеть лишь одно-единственное крохотное пятнышко на подбородке: его идеально чистая кожа была абсолютно лишена прыщей, столь свойственных многим подросткам.
– Скажите, этот… ваш друг… он верующий? – спросил я.
– Был раньше, – сказал Харрингтон. – А теперь я даже и не знаю.
– Но вы можете назвать хотя бы одну причину, которая могла бы дать ему основания чувствовать себя… несчастным?
Он покачал головой.
– Да нет. На самом деле несчастным он себя вовсе не чувствует. Мой отец, например, считает, что в нем просто чего-то недостает. Он как дом, в котором свет выключили.
– Значит, это ваш отец считает, что у вашего друга проблемы?
Харрингтон пожал плечами.
– Мой отец считает, что нам следует молиться. Таков его рецепт для решения любой проблемы.
– Но вы не должны воспринимать понятие одержимости буквально, – сказал я. – Ведь когда вы говорите, например: «Что это тебе в голову втемяшилось?», вы имеете в виду: «Скажи, что с тобой?» или «У тебя что-то случилось?» А когда вы говорите: «Я не в себе…»
– Сэр… Речь не обо мне, сэр.
– Да, разумеется. И я верю, что это так, – солгал я. – Но, поскольку вы не можете назвать мне имя вашего друга или объяснить, почему вы считаете, что он, возможно…
– Одержим.
– Вот именно. – Теперь я уже начинал думать, что Харрингтон просто решил надо мной подшутить. Однако выглядел он, пожалуй, по-настоящему встревоженным. Тут я готов был поклясться даже собственной жизнью.
А Харрингтон искоса на меня глянул и сказал:
– Сэр? Сэр, вы ведь мне не верите?
– А вы себе верите?
Мне казалось, что мой резкий вопрос заставит его вздрогнуть, но он спокойно сказал:
– Я только хочу помочь, сэр.
«Я только хочу помочь». Ну разве после таких слов кто-то смог бы ему не поверить? Искренность, смешанная с неловкостью, – причем именно в той пропорции, какая требуется, – и все это сдобрено нужным количеством озабоченности.
– В таком случае почему бы вам не назвать мне имя вашего друга? – сказал я, и тут как раз прозвонил звонок. Снаружи, в коридоре, сразу стало очень шумно. Я заметил, что Харрингтон глянул в сторону двери, и на мгновение мне показалось, что на лице его промелькнула какая-то тень. Может быть, он заметил кого-то, стоящего за дверью? Того, с кем ему совсем не хотелось встречаться?
– Смотрите на меня, Харрингтон, – сказал я.
Он послушно повернулся ко мне. Сквозь матовое стекло дверной панели мне было видно, как мальчики строятся, перед тем как войти в класс. Может быть, кто-то из них подал Харрингтону некий знак? И нет ли там сейчас кого-то из учителей? Понять это было совершенно невозможно.
– Ну-ну, Харрингтон, не молчите, – поторопил его я. – Как я могу чем-то помочь вашему другу, если не могу даже понять, о ком идет речь?
– Мне казалось, что вы, сэр, и сами легко могли бы это выяснить. Во всяком случае, теперь, когда вам стало известно, что именно нужно искать. Это вовсе не обязательно должно исходить от меня. Вы, например, могли узнать это совершенно случайно…
– Случайно? – удивился я. Видимо, я все еще надеялся на его откровенность. Формула «у моего друга возникли проблемы» стара как мир; она казалась древней еще во времена детства Ноя. Однако я заметил, что за время той короткой паузы выражение лица Харрингтона несколько изменилось; он явно успел восстановить самообладание. Возможно, он и впрямь кого-то заметил сквозь стеклянную дверь; а возможно, просто струсил. Так или иначе, но уязвимость, промелькнувшая было в его глазах, совершенно исчезла, сменившись привычным надменным равнодушием, и я чувствовал, что под этим напускным спокойствием и вкрадчивой вежливостью скрывается затаенная ненависть.
И все-таки я предпринял последнюю попытку:
– Вы уверены, что вам больше нечего мне сказать?
Он кивнул.
– Да, сэр. Мне надо на урок математики, сэр.
Я вздохнул.
– Взрослеть всегда трудно. Подростки способны и приходить в бешенство, и смущаться до слез. Но это отнюдь не означает, что все они одержимы. Просто у них… гормоны бушуют. Так сказать, Angst[52] переходного возраста. Или, как выражается мой коллега Дивайн, Weltschmerz[53].
Харрингтон взял свой портфель, поспешно сказал:
– Спасибо вам, сэр. Мне уже легче. Извините, что отнял у вас так много времени. – И ушел.
А я весь день ломал голову над его словами.
Одержимость? Одержимость демонами?
Разумеется, я ему не поверил. Возможно, он и сам не предполагал, что я ему поверю: он был достаточно умен, чтобы тщательно выбрать мишень для своего выстрела; если бы он действительно хотел подсунуть кому-то нелепую идею об одержимости, то направился бы прямиком к доктору Бёрку или, что еще лучше, к нашему собственному инквизитору и охотнику на ведьм, а по совместительству знатному «сатанисту», мистеру Спейту, который в своем жгучем интересе ко всему оккультному соперничает даже с капелланом.
Нет, пришел к выводу я, Харрингтон, конечно же, пришел ко мне по иной причине. Возможно, ему даже хотелось, чтобы я развенчал его притянутую за уши гипотезу. Возможно, именно мой голос должен был прозвучать для него как голос здравого смысла, тогда как все остальные пребывали в растерянности. И вот тут я никак не мог понять: то ли Харрингтон сам верит во всю эту чушь, то ли это просто косвенная попытка предупредить меня о чем-то совсем ином. Но, так или иначе, неизбежно грядут Родительские Вечера, и если Джонни Харрингтон – или кто-то из его друзей – испытывает определенные эмоциональные затруднения, то теперь самое время выяснить, в чем их причина.
Опытный классный наставник всегда сумеет докопаться до истины, даже вроде бы не задавая никаких конкретных вопросов и умело пользуясь то бархатной перчаткой, а то и латной, способной разбить лицо в кровь. Он точно чувствует, когда следует поднажать и энергично решить ту или иную проблему, а когда лучше деликатно ее обойти или спустить на тормозах. Короче говоря, хороший классный наставник должен быть одновременно и детективом, и социальным работником, и священником. Мне, к сожалению, до такого уровня далеко. В общении с учениками я предпочитаю политику благожелательного невмешательства; в большинстве случаев это работает неплохо, но для Харрингтона и его приятелей мой метод, похоже, не годится. Нет, мне явно нужна еще чья-то помощь; тут требуется человек, способный говорить с Харрингтоном на его языке; человек, пользующийся у него безусловным авторитетом, но обладающий достаточным количеством сил и терпения, чтобы преодолеть ту пропасть, что зачастую разделяет учеников и учителей. Я сразу понял, кто именно мне нужен. Этот человек давно заслужил любовь и доверие учеников и понимал их гораздо лучше меня; именно он смог бы дать нужный совет и мне, и Харрингтону.
А потому, едва дождавшись перерыва на обед, я поднялся в класс Гарри Кларка.
Я хорошо помню, как в 1971 году начал работать в «Сент-Освальдз» в качестве младшего преподавателя. Эрик Скунс к этому времени уже успел два года там проработать; из-за него я, собственно, и подал туда заявку. Мы с Эриком крепко дружили еще со школы. И теперь оба вновь оказались в числе новичков – как, впрочем, и молодой доктор Дивайн, не человек, а ходячая бутылка с водой «Алка-Зельцер»; Дивайн тогда только-только окончил колледж и прямо-таки пузырился от избытка энергии и амбиций.
С тех пор, разумеется, многое переменилось; но по сути все осталось неизменным. Мы по-прежнему существуем в изоляции от остального мира, точно золотые рыбки в аквариумах, выстроенных в ряд, и движемся по одному и тому же кругу класс за классом, год за годом. Здесь, в «Сент-Освальдз», никогда ничего особенного не происходит – а уже если произойдет, то разбивает спокойную гладь медленно текущих вод с силой брошенного тяжелого камня, поднимая множество брызг и вызывая концентрические круги, которые, впрочем, довольно быстро исчезают с поверхности воды, и тогда снова воцаряется прежний покой.
Я познакомился с Гарри Кларком лишь в середине своего первого триместра. В «Сент-Освальдз» как-то не очень принято водить дружбу с представителями других кафедр, а Гарри Кларк, хотя его классная комната и находилась точно над моей, был сотрудником той кафедры, которая славилась своими антиобщественными настроениями; во главе ее стоял мистер Фабрикант, выпускник Оксфорда, страдавший заметным тиком (у него подергивался глаз) и еще в молодые годы написавший книгу о жизни маркиза де Сада, чем и заслужил абсолютно несправедливое обвинение в поддержке сексуальной вседозволенности. Короче говоря, тогда я Гарри Кларка знал разве что в лицо; мы изредка встречались в учительской, куда он, впрочем, заглядывал крайне редко, или на собраниях у директора. В тот день я зашел в класс № 54, соседний с моим, – то были владения доктора Дивайна, и я надеялся незаметно «позаимствовать» у него коробку с цветными мелками. По какой-то причине такие мелки принадлежали кафедре германистики, и коробки с ними, сложенные стопками, хранились у Дивайна в классе, за шкафом. Я, естественно, наделся, что самого Дивайна в классе не окажется. Насколько я уже успел понять, к числу филантропов он явно не относился.
К сожалению, Дивайн тоже любил приходить в школу пораньше и обычно в половине восьмого уже сидел в классе за столом, попивая черный кофе из толстостенной (школьной, разумеется) чашки, стараясь до прихода учеников проверить тетради. Но тем ранним утром, заглянув к нему в класс, я, к своему удивлению, увидел, что он стоит на столе спиной к двери и держит в руках садового гнома; выглядел он при этом одновременно и разъяренным, и смущенным и явно пытался скрыть от меня то, что было у него в руках.
Во всяком случае, я понял, что застал его врасплох.
– Стрейтли! – раздраженно воскликнул он, резко ко мне повернувшись.
– Э-э, доброе утро! – поздоровался я, и он гневно на меня глянул.
Доктор Дивайн и в молодости был почти таким же, как сейчас, – только глаза были у него, пожалуй, чуть ярче, а нос – еще чувствительней. Мы с ним невзлюбили друг друга с первого взгляда, инстинктивно угадав, что являемся представителями абсолютно антагонистических типов характера. Даже обстановка в классной комнате Дивайна была полной противоположностью тому, что творилось у меня: все его книги были аккуратно расставлены на полках; тщательно вычищенная мантия висела на вешалке за дверью; доска была девственно-чиста, тщательно вымытая новенькой губкой, а не каким-то старым засохшим комком; доски с оценками и объявлениями были украшены портретами знаменитых немцев.
Так что можете себе представить, насколько я был удивлен, увидев среди этого поистине тевтонского порядка Дивайна стоящим на столе, да еще и с дурацким садовым гномом в руках. Гном был самый обычный, пластмассовый, ярко раскрашенный, и на физиономии у него сияла несколько распутная улыбка до ушей, а на шее красовался, по-моему, галстук «Амадеус Хаус». Доктор Дивайн слез со стола, сунул гнома в портфель и раздраженно заявил:
– Это, разумеется, не мое! – Его явно злило, что он вынужден со мной объясняться. – Я нашел это здесь сегодня утром. – Интонации у него были резкие, скачущие, точно стук пишущей машинки. – На самом деле я вот уже две недели постоянно где-нибудь на эту дрянь натыкаюсь. Наверняка чья-то глупая шутка. И когда я выясню, кто этим занимается…
Я улыбнулся – просто не сумел сдержаться, – и Дивайн тут же возмущенно поджал губы.
– Что ж, я рад, если вам это кажется смешным, – сказал он. – Но вы, очевидно, просто представления не имеете, сколь пагубное воздействие оказывают подобные шутки на класс – особенно во время урока, когда открываешь шкаф, чтобы что-то оттуда достать, или снимаешь с полки словарь, или пытаешься вынуть что-то из ящика своего стола, а тебе оттуда улыбается эта мерзкая тварь. Сегодня, например, гнома пристроили прямо над дверью. Он же мог, свалившись оттуда, нанести мне серьезное увечье!
Стараясь не рассмеяться, я даже губу прикусил.
– Да, это, конечно, полное безобразие, – сказал я, – но разве вы не можете его… просто выбросить?
– Неужели вы думаете, что я не пытался это сделать?! – нетерпеливо воскликнул Дивайн. – Но тот шутник, кто бы он ни был, продолжает его мне подкладывать! На прошлой неделе, например, я нашел гнома на пороге моего дома, прямо под дверью. На пороге моего дома, Стрейтли! И в руках он держал немецкую сосиску! Значит, кто-то посмел притащить его ко мне в дом. Нет, это уже переходит всякие границы! И когда я выясню, кто…
Я сдерживался изо всех сил, пытаясь сохранить на лице серьезное выражение.
– Вы совершенно правы, – с трудом выдавил я и слегка закашлялся. – А вы, случайно… не пытались выяснить, каковы возможные мотивы данного преступления?
– Мотивы? – Дивайн выглядел оскорбленным.
Я отнюдь не случайно задал этот вопрос. С начала триместра Дивайн оставил после уроков четырнадцать мальчиков только из моего класса; кроме того, он подал несколько жалоб на своих соседей по Верхнему коридору, обвиняя их в таких разнообразных преступлениях, как слушание музыки во время обеденного перерыва, плохая уборка его класса, кража цветных мелков, недопустимая перестановка растений на подоконниках и, наконец, упорное нежелание некоторых преподавателей надевать мантию даже на утреннюю Ассамблею. Уже всей школе было известно, что наш директор, доктор Шейкшафт, за глаза называет Дивайна не иначе как «этот маленький дерьмец». А ученики буквально в первые же дни дали ему прозвище Зелен-виноград, которое сохранилось и поныне.
– Какие тут, собственно, могут быть мотивы? Тут одно-единственное желание – сорвать урок! – возмущенно заявил он.
Я только головой покачал и пошел к себе, понимая, что в данный момент моя просьба о цветных мелках была бы встречена в высшей степени холодно. А потом, подумав немного, я решил подняться в класс № 58 к Гарри Кларку. Из-за двери его класса доносилась негромкая музыка, но я все же постучался и вошел.
Тощий, как вешалка, молодой человек в круглых очках и пиджаке из харрисского твида[54] пытался пристроить под стол большую картонную коробку с пластинками, хотя там и так уже стояло несколько таких же коробок, а на самом столе высились стопки книг, и среди них виднелся переносной проигрыватель.
Заметив, что я вошел, молодой человек выпрямился и сказал:
– Вы ведь снизу, верно?
– Стрейтли, латинист, – представился я.
– Гарри Кларк. Английская литература. – Он улыбнулся. – А я уж испугался, что снова явился тот тип, который немецкий язык преподает, и опять начнет жаловаться, что я музыку включаю. Вот уже две недели я каждый день жду, что он вот-вот появится. Причем в любое время. Между прочим, я собирался дать ему послушать вот это…
Он снова улыбнулся, вытащил из стопки на столе какую-то пластинку и поставил ее на проигрыватель. Через некоторое время в классе зазвучала легкая солнечная мелодия. Слушая ее, я невольно опустил глаза и увидел, что в одной из картонных коробок, стоящих под столом, рядами лежат пластмассовые гномы, аккуратно упакованные в полиэтилен. Гномы были в точности такими же, как тот, которого я только что видел в руках у Дивайна…
А та веселая песенка все продолжала звучать – Гарри, как я позже узнал, увлекался коллекционированием всевозможных новинок. Я прислушался к словам и засмеялся. И Гарри Кларк засмеялся вместе со мной.
Да и называлась эта песенка, разумеется, «Смеющийся гном».