Мой разговор с юным Джонни Харрингтоном имел только один положительный результат: жалобы от его отца поступать перестали. Но я отнюдь не чувствовал, что мне удалось существенно продвинуться в понимании этого мальчика.
Я слово в слово помню его характеристику, полученную из прежней школы; она была написана от руки на предпоследней странице его личного дела в голубой обложке. «Харрингтон – ученик способный, хорошо себя ведет, пунктуален» – такой краткой отпиской учитель обычно отделывается в том случае, когда ему больше нечего сказать. А разве я сам сумел бы выразить словами то зыбкое ощущение, что с Харрингтоном что-то не в порядке, что ему словно чего-то не хватает? Ведь он не совершал никаких дурных или неправильных поступков. Его имя всего раз или два мельком упоминалось в связи тем, что кто-то другой затеял в классе небольшую драку, кто-то другой вслух выразил свое недовольство неудовлетворительным уровнем преподавания одного из предметов, кто-то другой оставил неуместное граффити на старой, покрытой рубцами дубовой стене школьной столовой. Впрочем, во всех этих случаях Харрингтон – как и двое его друзей – был объявлен невиновным. Каким-то он, пожалуй, выглядел слишком невинным для четырнадцатилетнего мальчишки; на мой взгляд, просто ненормально, если у подростка столь мало очевидных пороков.
«Однако, – говорилось далее в характеристике Харрингтона, – его оценки по английской литературе свидетельствуют, к сожалению, о недостаточно серьезном отношении и к данному предмету в целом, и к тому списку литературы, который рекомендован для самостоятельного чтения. Остается надеяться, что в следующем учебном году он проявит большее прилежание и поднимет свои оценки по английскому языку до того уровня, которого уже достиг по другим предметам».
Черт побери! Я начинал нервничать, потому что это было уж совсем неестественно. И дело вовсе не в том, что я предпочитаю бунтарей и хулиганов; но этих-то я, по крайней мере, способен понять. Я ведь и сам в четырнадцать лет отнюдь не был воплощением добродетели, благодаря чему и стал в итоге настоящим учителем, способным живо реагировать на любые поступки и переживания своих учеников. Однако я не находил абсолютно ничего, что можно было бы вменить в вину Харрингтону, Наттеру или Спайкли; они не совершали никаких проступков и ничем не нарушали нормы поведения, но мне не давала покоя их отчужденность, даже, пожалуй, некоторая надменность в отношениях с остальными.
Конечно, потом я об этом еще обязательно расскажу. Но даже и без этого ретроспективного взгляда, без этого безупречного «заднего окошка», через которое мы оглядываемся на последствия автокатастрофы, мимо которой только что проехали, я готов поклясться: я уже тогда почувствовал в «троице Харрингтона» что-то не совсем нормальное. Почувствовал, если угодно, на уровне чистой интуиции. Во всяком случае, с ними явно что-то было не так, и это вызывало во мне ощущение приближающейся беды.
Вторая половина осеннего триместра была, как обычно, отмечена празднованием Ночи Костров и моего дня рождения, а двумя неделями позже природа преподнесла нам неожиданный и довольно двусмысленный подарок – чрезвычайно ранний, внезапно выпавший снег, который мальчишки восприняли с безудержным восторгом в отличие от преподавателей, понимавших, сколь вреден может быть подобный «снежный» энтузиазм для нормального усвоения учебного материала.
Наш старый директор даже провел общее собрание, на котором применил самые разнообразные угрозы – по большей части неосуществимые, – обвиняя учеников в таких опасных забавах, как забрасывание друг друга снежками, а также в том, что они регулярно забывают вытирать ноги о коврик, входя в здание школы. Все его угрозы, разумеется, были проигнорированы. На мои уроки латыни мальчишки являлись в мокрых рубашках и носках, а насквозь пропитавшиеся водой башмаки оставляли в коридоре на радиаторах; в результате за три дня весь Средний коридор буквально провонял мальчишечьим потом и мокрой обувью.
Три вечера в начале декабря всегда полагалось отводить для встреч с родителями – с ними следовало обсуждать работу детей в классе, результаты экзаменов или еще какие-то вопросы, вызывавшие озабоченность той или другой стороны; впрочем, от родителей Харрингтона я особо серьезных претензий не ожидал. Да и юный Харрингтон после той нашей беседы возле школьных шкафчиков больше ни слова мне не сказал, а на вопросы в классе отвечал так холодно и снисходительно, словно оказывал мне этим большую услугу.
Впрочем, забот у меня хватало и без Харрингтона, и эти заботы отнимали немало времени. Один из моих учеников, например, завалил экзамен по латыни, и я был вынужден заниматься с ним дополнительно; у другого родители пребывали в состоянии развода, и он очень болезненно это переживал; кроме того, четверо моих учеников пятого года обучения были заняты в спектакле «Антигона» по пьесе Софокла, который ставили девочки из «Малберри Хаус», и в результате двое мальчишек влюбились в одну и ту же особу, исполнявшую главную роль, – довольно привлекательную рыжеволосую девицу, которой судьба явно сулила славный путь актрисы. Эта драматическая полудетская любовная история случилась в самое неподходящее время и вполне могла стоить всем троим как минимум снижения оценки на экзамене.
А потому вы должны понять, что Харрингтон застал меня врасплох, когда пришел ко мне сильно встревоженный и сказал, что ему необходимо серьезно со мной поговорить. Я заволновался. Во-первых, потому, что он обратил внимание на данную проблему раньше, чем это успел сделать я сам; а во-вторых, потому, что он, четырнадцатилетний мальчик, оказался на редкость проницательным. В итоге я был вынужден не только переоценить душевные способности Джонни, но и поставить под вопрос надежность моих собственных инстинктов.
Это случилось в последнюю неделю ноября, в пятницу. После обычной утренней Ассамблеи мальчики отправились в часовню, а я остался в своей классной комнате № 59, чтобы просмотреть кое-какие документы, касавшиеся группы четвертого года обучения. В восемь сорок пять небо все еще оставалось темным, но на нем уже появился какой-то болезненный оранжевый отблеск, не суливший ничего хорошего.
И тут в класс вошел Харрингтон; он был один; одежда, как всегда, тщательно отглажена; лицо сияет, точно сама весна.
– Простите, сэр, нельзя ли мне с вами переговорить?
Я поспешно отложил ручку и сказал:
– Конечно. А что случилось?
Он, похоже, некоторое время обдумывал мой вопрос, потом сказал:
– Возможно, что и случится.
– Ну ладно, – сказал я, – садитесь. И спокойно рассказывайте.
Признаюсь, сердце у меня ёкнуло. После того скандала с «mensa – merda» и последовавшего за этим потока жалоб от родителей Харрингтона я был почти уверен, что теперь не за горами обвинение меня, классного наставника, в богохульстве – скажем, из-за «Кентерберийских рассказов» Чосера, – или в нарушении моральных норм на уроках географии; хотя с тех пор, как я столь неудачно попытался побеседовать с Джонни возле школьных шкафчиков, возмущенных писем от Харрингтона-старшего больше не приходило. Их поток прекратился столь же внезапно, как и начался.
Джонни сел за одну из ближайших к моему столу парт. Мне всегда представлялось, что в облике классной комнаты № 59 есть нечто от морского судна; два двойных ряда деревянных парт, повернутых лицом к моей кафедре, напоминали скамьи гребцов на галере, а я, возвышаясь на кафедре, чувствовал себя капитаном на мостике пиратского корабля, взирающим на сидящих внизу рабов, прикованных к веслам. Но сейчас я чувствовал себя не капитаном, а Верховным судьей, выслушивающим жалобщика. Впрочем, Харрингтон говорил все тем же бесцветным голосом, что и всегда, но, как мне показалось, на этот раз голос его все же чуточку дрожал – возможно, то был отголосок неких тщательно скрываемых эмоций.
– Речь пойдет об одном моем друге, сэр, – сказал он. – Мне кажется, ему грозит беда.
Когда используется выражение «один мой друг», это обычно связано с проблемой весьма деликатного свойства. Интересно, думал я, почему с данной проблемой Харрингтон вздумал прийти именно ко мне, а, скажем, не к нашему капеллану, который в школе считается официальным советчиком по всем вопросам, касающимся души и сердца.
– Нет, сэр, это не я, – вновь проявил проницательность Харрингтон. – Это действительно один мой друг.
Что ж, у этого мальчика не так уж много друзей. Если он говорит не о себе, это могут быть только Наттер или Спайкли, остальные две трети неразлучной троицы. Дэвид Спайкли – это, на мой взгляд, самый обычный средний мальчик из самой обычной средней семьи, разве что, пожалуй, успехи у него так себе, особенно по французскому; но в целом вряд ли есть основания предполагать, что проблемы могли возникнуть именно у него. А Чарли Наттер – экземпляр и вовсе, по-моему, неинтересный; бледный худенький мальчик со следами экземы на руках; в классе вечно молчит; внимания к себе старается не привлекать.
А вот отец Чарли, Стивен Наттер, один из местных ЧП[45], похожий на резинового бульдога, всегда славился своими откровенными высказываниями. Он, как мне казалось, вполне мог быть разочарован тем, что у него такой заурядный сынок, – некоторые люди, особенно мужчины, испытывают острую потребность самоутвердиться еще и за счет своих отпрысков, и, насколько я мог это себе представить, Наттер-старший, готовясь стать отцом, безусловно, мечтал об ином сыне, куда более мужественном и успешном. Но его сын оказался удивительно похожим на мать; миссис Наттер, дама аристократически-бледная и вежливо-вкрадчивая, была такой же худенькой, хрупкой и остролицей, как Чарли. Она весьма активно занималась благотворительностью и часто выступала на страницах местной газеты «Молбри Икземинер» то с одной, то с другой доброй инициативой. Весьма сомнительно, что при таких родителях у Чарли Наттера было достаточно возможностей угодить в сколько-нибудь неприятную переделку.
– А ваш… друг… знает, что вы со мной разговариваете?
Джонни Харрингтон молча покачал головой. Мне с моего «капитанского мостика» был хорошо виден его идеальный, как по линейке, пробор.
– Но что заставляет вас думать, что он попал в беду? – спросил я. – Он сам вам так сказал?
– Нет, сэр.
– Что же тогда?
Признаюсь, то, что Харрингтон пришел за советом именно ко мне, вызвало в моей душе какие-то странные чувства. Отцовские, пожалуй. Возможно, мои суждения об этом мальчике оказались слишком поспешными, думал я; в конце концов, он ведь у нас новичок – хотя по возрасту он в любой средней школе оказался бы новичком, – и у него, скорее всего, имеются определенные трудности с привыканием к новым условиям и новому коллективу. Впервые мне подумалось, что мой в целом здравый, хотя, может, и грубоватый, подход к пастырским заботам в случае с Джонни Харрингтоном мог оказаться не самым лучшим.
И я сказал:
– Даже если мы с вами и несколько не совпадаем во взглядах на особенности английской литературы, вы, как я все же надеюсь, понимаете: что бы вы мне сейчас ни сказали, все это останется строго между нами. Я не бегаю с докладом к директору, если кто-то из моих учеников обратился ко мне за помощью. Итак, в чем, по-вашему, заключается проблема вашего друга?
Впервые мне показалось, что Харрингтон с трудом подбирает слова, не зная, как начать.
– Сэр, – начал он, – я не… то есть я хочу сказать…
– Не волнуйтесь, – подбодрил я его. – И не торопитесь.
Он на минуту отвел глаза, но руки его продолжали спокойно лежать на коленях. Затем он снова посмотрел прямо на меня и спросил:
– Сэр, вы верите в одержимость?
O mihi praeteritos referat si Juppiter annos!
Vergilius[46]
Официально восьмое сентября – первый день триместра. В этот день орды мальчишек вновь вторгаются на территорию школы. Насколько эффективней шла бы работа, если бы этого не происходило, но – насколько скучней.
– Доброе утро, сэр! – Это Аллен-Джонс. Он всегда ухитряется даже в первое утро нового триместра выглядеть так, словно спал одетым. На воротнике у него уже красовалось чернильное пятно, галстук был распущен, зато на лице сияла неизменная улыбка во весь рот – немного нахальная, но удивительно приятная.
– Доброе утро, мистер Аллен-Джонс. Судя по вашему чрезвычайно аккуратному внешнему виду, вы, как мне кажется, провели летние каникулы в полезных трудах, медитации и размышлениях о природе аблативных конструкций?
– Именно так, сэр! – заорал он, швыряя на парту школьную сумку. Прошлогоднюю, со словами «Привет, Киска!», он сменил на другую, еще более не подходящую для школы, и теперь нам предстояло любоваться персонажем комиксов – Чудо-Женщиной[47]. Это, разумеется, нарушение школьных правил, согласно которым учащимся запрещено украшать школьные сумки рисунками или стикерами; разрешается только школьный герб, и его Аллен-Джонс – в виде стикера – провокационно приляпал точнехонько в ложбинку между пышными грудями Чудо-Женщины. Подобные мелкие нарушения, как я знал по опыту, всегда имеют только одну цель: произвести впечатление. Но на эту наживку я, разумеется, не клюнул и – к некоторому разочарованию Аллен-Джонса – сделал вид, что не заметил ни его новой сумки, ни Чудо-Женщины, и принялся изучать новый классный журнал в девственно чистой бумажной обертке, который мне только что принесли из канцелярии.
Я сохранил руководство прошлогодним классом 3S. Правда, теперь он стал уже 4S – то есть был совершен еще один шаг, даже в наши переменчивые времена дающий ощущение надежности и непрерывности процесса. Когда же я наконец поднял голову и оглядел своих учеников, то в очередной раз испытал легкую тревогу – я, разумеется, знаю, что мальчикам в определенном возрасте свойственно очень быстро меняться, но даже после стольких лет работы учителем я никак не могу привыкнуть к тому, насколько они успевают вырасти за летние каникулы. Всего лишь в прошлом триместре они выглядели совсем детьми, а теперь внезапно возмужали, стали значительно шире в плечах и выше ростом, устремляясь ввысь, точно молодые деревца, решительно расталкивающие вокруг себя всю прочую растительность, дабы обрести необходимый простор для своих ветвей.
Все мои шуты гороховые, мои «Броди Бойз», на месте: Аллен-Джонс, Сатклифф, Макнайр. Здесь и Андертон-Пуллитт, немного странный маленький мальчик, в котором уже сейчас заметны черты будущего странного маленького мужчины. А вот и Джексон, большой любитель устраивать драки на школьном дворе; рядом с ним Пинк, наш философ, и Брейзноуз, толстый мальчик, которого мать явно перекармливает. Чуть дальше Ниу, японец, который вопреки всем культурным стереотипам обожает английскую литературу и ненавидит математику и естественные науки.
Ощущается, правда, и чье-то заметное отсутствие. Колин Найт – это имя я вычеркнул из журнала еще в ноябре прошлого года – по-прежнему где-то здесь и безмолвно участвует в общем сборе все с тем же сердитым выражением лица, словно на кого-то дуется. Этот мальчик единственный из всех не стал шире в плечах, ни капли не подрос, и растительности на лице у него не появилось, а голос так и не сломался. Не то чтобы я так уж часто мысленно с ним беседовал, но порой, в самых мрачных снах, он все же ко мне приходит. После его смерти некоторым моим ученикам понадобилась помощь психолога; вряд ли у Найта в школе было много друзей, но смерть ближнего, тем более одноклассника, – это поистине ошеломительный удар для тех, кто считает себя бессмертным.
Сегодня место Колина Найта опять осталось незанятым – это последняя парта в левом углу класса; хотя, по-моему, никто из мальчишек даже не задумался, почему никто из них туда не сел. Понимает это, наверное, только сама бывшая парта Найта, старый боевой конь, который, увы, помнит гораздо больше, чем ему хотелось бы.
Итак, передо мной новенький классный журнал, без единого пятнышка, каждая фамилия аккуратно впечатана, не оставлено никаких пропусков, и все же я невольно замираю, переходя от Джерома Б. к Ноктону Дж. и мысленно пропуская Найта К. – этой крошечной, едва заметной паузы мне вполне достаточно, чтобы можно было перевести дыхание и откашляться; и тут же я словно слышу, как с задней парты доносится это вечное «Сэр!», которое мальчик с сердитым выражением лица произносил, впрочем, с ледяной вежливостью.
Теперь мне иногда приходит в голову, что Колин Найт, пожалуй, хотел бы стать таким, каким был Джонни Харрингтон в юности – холодным, самоуверенным, даже чуточку нагловатым; во всяком случае, уж точно не испытывающим ни малейшего страха перед начальством. Не по этой ли причине я и Колина Найта недолюбливал? Не потому ли, что он чем-то напоминал мне юного Джонни Харрингтона?
– Я слышал, сэр, что с этого года у нас и девочки будут учиться? – Это сказал, разумеется, Тайлер; оба его родителя являются членами правления школы, так что все новости он узнает раньше меня.
– Это правда? – спросил Аллен-Джонс.
– Нас что, сливают с «Малберри Хаус»? – спросил Макнайр.
– Ну, технически это не совсем слияние… – поправил его Андертон-Пуллитт своим тягучим голосом. – По словам доктора Харрингтона, это связано с консолидацией ресурсов…
Похоже, мой Андертон-Пуллитт уже заинтересовался деятельностью антикризисной команды. Возможно, из-за прошлогодних трагических событий – ведь тогда он невольно оказался свидетелем тех ужасных обстоятельств, из-за которых Колин Найт и лишился жизни. Или, может, из-за того, что в этом году Андертон-Пуллитту поставили некий диагноз, требующий «особого обращения» и, как заверила меня его мать, полностью объясняющий некоторые весьма эксцентрические выходки этого ученика.
Я всегда считал, что особого обращения требует каждый ребенок, что это справедливо для всех моих мальчиков; но в наши дни, похоже, одни дети «равнее» других[48], так что я был вынужден проинформировать миссис Андертон-Пуллитт, что если ее сын будет выполнять все мои особые требования – например, вовремя сдавать домашние задания и внимательно слушать объяснения на уроке, – то и я буду обращаться с ним особым образом.
Впрочем, я не слишком на это надеюсь. Андертон-Пуллитт привык, что ему всегда слишком многое прощается, что, по-моему, для него отнюдь не полезно, а теперь эта привычка сочетается у него с самым настоящим нервным синдромом, и я совершенно уверен, что он не замедлит всем этим воспользоваться. В связи с этим, чувствую я, мне в ближайшем будущем предстоит немало встреч с миссис Андертон-Пуллитт; она наверняка попытается убедить меня, что ее сыну необходимо на экзаменах дополнительное время, что его следует освободить от спортивных занятий (спорт он терпеть не может), что я должен разрешить ему не выполнять домашние задания по тем предметам, которые не соответствуют его интересам, и так далее. Вполне вероятно, что вскоре наше с ней противоборство перерастет в постоянную конфронтацию. А если наш новый директор уже успел перейти на сторону Андертон-Пуллиттов…
– Значит, никаких девочек из «Малберри» в школе не будет? – спросил МакНайр.
– В нашем классе – нет! – твердо заявил Аллен-Джонс.
– Такое ощущение, словно тебе это не все равно, – сказал Пинк и усмехнулся.
– Наш класс – зона свободного садоводства, – сказал Аллен-Джонс.
Пинк фыркнул и как-то неприятно заржал. К нему присоединились и остальные мои «Brodie Boys», и мне показалось, что в этом веселье есть некий странный оттенок, не совсем мне знакомый. К тому же я успел заметить, что Аллен-Джонс странно, будто исподтишка, глянул на меня – словно тайком пытаясь определить степень моей заинтересованности.
– А что, девочки из «Малберри» уже фруктами считаются? – спросил Макнайр.
– Только если печешь пирог, – сказал Пинк, и все снова заржали, хотя, вообще-то, мальчишкам достаточно палец показать, и они уже готовы смеяться; эта почти экзистенциальная радость связана у них с прущей изо всех щелей молодостью, с тем чудесным, щекочущим изнутри ощущением, которое, едва возникнув, способно тут же охватить тебя целиком, так, что перехватывает дыхание. Иногда я и сам могу почти в точности вспомнить это ощущение – каким оно было в мои четырнадцать лет, когда казалось, будто внутри, где-то в районе солнечного сплетения, до предела заведена тугая часовая пружина, которая вдруг начинает раскручиваться, запуская в действие весь механизм, что и проявляется снаружи в виде неудержимого смеха. Теперь мой «механизм смеха», конечно, состарился, заржавел, и я крайне редко смеюсь даже просто в полный голос. А когда такое все же случается, то смех мой теперь звучит подобно резкому крику одинокой нескладной птицы.
Что это со мной сегодня такое? Чрезмерная сентиментальность никогда не была мне свойственна. Возможно, я просто вспомнил то старое дело, связанное с Харрингтоном, и теперь это не дает мне покоя. Черт бы побрал этого Харрингтона! Ну с какой стати ему понадобилось являться именно в нашу школу? Наверняка ведь у него имелся выбор – сотня других «неуспешных» школ, которые испытывают потребность в таком супердиректоре. Почему же он выбрал именно «Сент-Освальдз»? Даже если предположить, что он, приближаясь к так называемому среднему возрасту, вдруг испытал некую странную ностальгию, то его воспоминания о «милой старой школе» вряд ли могли быть настолько сладостными.
Прозвучал сигнал к началу уроков. Мальчики мои разбрелись по своим группам, одни поспешно, другие нога за ногу. Андертон-Пуллитт ушел последним и все еще что-то искал у себя в парте, даже когда на урок уже явилась моя новая латинская группа (ребята первого года обучения).
Я с трудом подавил желание сделать парнишке резкое замечание. Андертон-Пуллитт всегда опаздывает, что вызвано его неспособностью вовремя остановиться и перестать перекладывать с места на место свои учебники и тетради. Судя по тому, что написано в его личном деле, это некая навязчивая идея, связанная с его болезненным синдромом и требующая сочувственного и терпеливого отношения. Я, правда, на сей счет придерживаюсь несколько иного мнения, но, учитывая сложившийся в школе климат, мне свое мнение лучше держать при себе. И потом, сегодня меня что-то чересчур активно преследуют призраки моих бывших учеников, которые словно все время что-то нашептывают мне в уши, так что я, стоило мне повернуться к доске, впервые за двадцать четыре года чуть не написал, как когда-то, merda, merdum… и так далее вместо привычного mensa.
А уж неожиданный стук в дверь посреди урока окончательно вывел меня из равновесия. В «Сент-Освальдз» не принято, чтобы преподаватели во время занятий слонялись из класса в класс или директор неожиданно являлся к тебе на урок как раз в тот момент, когда ты, например, пытаешься объяснить двадцати четырем непоседливым первогодкам особенности первого склонения.
– Quid agis, Medice?[49] – сказал я, за шуткой скрывая свое удивление и негодование.
Услышав это, вошедший в класс Харрингтон засиял такой улыбкой, словно включил автомобильные фары.
– Надеюсь, вы не будете возражать, мистер Стрейтли, если я немного посижу у вас на уроке? – сказал он. – Я собираюсь в ближайшие несколько недель постоянно посещать занятия в разных классах, ибо мне, новичку, нужно поскорее ознакомиться с оснасткой и вооружением нашего старого судна. – Последние слова были явно адресованы моим первогодкам, которые послушно заулыбались и зашаркали ногами.
Харрингтон отыскал себе местечко – на последней парте в том самом левом углу, где раньше сидел Колин Найт. Ну, естественно! Этого и следовало ожидать. Впрочем, за тридцать четыре года работы в «Сент-Освальдз» я научился любую бестактность воспринимать с бесстрастным выражением лица. Я даже ухитрился улыбнуться Харрингтону и сказал с напускной строгостью:
– Вот и отлично, молодой человек. У нас сейчас, как вы видите, начальный курс латыни, но не думайте, что вам придется так уж легко. Давайте-ка проверим, что вы еще помните.