26 августа
Накоряков Ник(олай) Ник(андрович)[56] говорит:
– Сегодня придет Леонов, поговорим… Может, книжку возьмем у него… Большой он будет писатель… Вот познакомлю – поговорим…
Я с глубочайшим волнением ждал этой встречи – не знаю, отчего я волновался. Но – да!
Вышел через час, положим, в соседнюю комнату – гляжу, сидит Васька Лаптев. Вы знаете, кто такой Васька Лаптев? Нет? Так я поясню: четыре года назад в редакции газеты МВО «Красный воин» работала вся зеленая молодежь – работал там тогда и В. Лапоть. Писал он, кажется, очерки-стихи. Не знаю, что-то, словом, вроде того. Парнишка приятный и всеми нами любимый: мы там жили стенка в стенку. Наша стенка – это журнал «ВМиР», ихняя – газета. И вот прошло то время! Потом, года два назад или три, пришел я по делу к художнику Фалилееву на квартиру. Глядь – за ширмой у него Васька Лапоть.
– Ты что, говорю, тут делаешь?
– А я, говорит, пишу вот… Живу тут, в этом углу… Пишу…
Что он писал – я мало тем поинтересовался, думал, что по-старому, из агиток этих. Я ему тоже пояснил, что пишу-де, но мало интересовались оба, кто что пишет. Были мы в общем тогда с ним вместе часа три, поминали добром старую нашу жизнь за стенками – через стену. Ну, ладно. С тех пор Ваську я не видел ни разу. Но это все лишь присказка – сказка впереди. Сидим мы с Никандрычем, работаем, позабыл уж я вовсе про то, что Ваську видел в комнате рядом, – на ходу мы поздоровались, улыбнулись один другому. Только Васька-то и входит вдруг, входит, а Никандрыч встал, да и говорит мне:
– Дмитрий Андреевич, позвольте вас познакомить: это Леонид Леонов… писатель…
Я вытаращил глаза на Ваську, но спохватился враз, подобрался, молчу, как будто и неожиданности тут нет никакой, как будто все это само собой известно мне давно. Даже рассмеялся, в живот ткнул Ваську:
– Да мы ж, боже мой, – мы четыре года знакомы!
А сам гляжу ему в грустные зеленые глаза и думаю:
«Да что ж за диво такое! Вот не гадал!»
И потом я все заново приглядывался к лицу его и видел, что на лице у него есть будущее, а особенно в этих глубоких, налитых электричеством большого мастера зеленых глазах его, Васьки. И чувствовал я, как растет во мне интерес к нему, растет уважение, чуткое вниманье к слову, к движению его. Я сразу преобразил Ваську Лаптева в Леонова, отличного, большого в будущем писателя.
И теперь, не встречусь – нет больше для меня Васьки Лаптева, не вижу я его в Леониде Леонове – вижу только этого нового человека, по-новому чувствую, понимаю его – вот как!
Подарил он мне книжки.
А я ему свою – «Мятеж» и написал там: «Четыре года я видел тебя – и не знал, что это ты!»…
5 сентября
Какая же это непередаваемая радость: Максим Горький прислал письмо. Пишет там о «Чапаеве», о «Мятеже», о моей литературной работе. Так хорошо бранит, так умело подбадривает…
Настя[57] вошла ко мне в кабинет:
– Тебе два письма.
Смотрю, на одном: Луганск – это товарищ. На другом: Сорренто…
Занялся дух.
– Настя, говорю, ты никого ко мне не впускай минут десять… Очень буду занят.
Разорвав письмо, читаю.
Грудь распирало от радости за каждое слово, за каждый совет. Я ему умышленно сдержанно написал от себя, когда посылал книжки:
во-первых, есть, верно, перлюстрация;
во-вторых – что же буду нежность свою передавать: а может, он подумает, что я гоститься к нему, заигрывать лезу?
И потому написал сухо, хоть хотелось много-много сказать ему, как любимому.
Письмо не хвалебное это, его письмо – он, наоборот, больше бранит, указывает. Но какую же я почувствовал силу после этих бодрящих строк.
Он, такой большой и чуткий, советует писать мне дальше и говорит, что будет хороший толк.
Он мне советует больше рвать, жечь, переписывать многократно то, что пишу, – да, в этом я уже убедился до тысячи раз, что надо именно… не жалеть того, что написал: жги, рви его, пока не сделаешь отлично.
В последних словах он дает понять, что не прочь поддержать переписку.
Я ему напишу. Теперь уж напишу что-то по-настоящему, от сердца: он ответил хорошо, он ждет письма! Значит, я имею право сказать ему про самое дорогое.
20 октября
Как я задумал их писать, почему – не знаю. По всей видимости, увлекла на эту тему наша весенняя мапповская борьба: очень уж колоритно она промчалась. А как только явилась мысль: хорошо бы очеркнуть! – тут же и всякое подспорье в подмогу:
я-де знаю хорошо работу издательскую, я знаю низовую писательскую среду и т. д. и т. д.
Забрала охота – решил писать.
И когда решил – совсем не знал, о чем именно будет идти письмо мое:
опишу ли только весеннюю борьбу;
дам ли состояние литфронта наших дней или захвачу глубокие пласты в десятки лет назад;
что это будет: мемуары, записки мои или роман, – роман во всем объеме понятия;
что это будет – небольшая книжечка или целый огромный томище!
Только ли взять писат(ельскую) среду наших дней или рыться по газетам, журналам и развернуть всю сложную эпоху дней нэпа, конца войны, дискуссии и т. д.
Словом – массовая масса вопросов.
Я совершенно не знал ничего, когда приступал.
А приступил так – задал себе вопрос: будут беллетристы участвовать в книге? Будут.
И наметил каждого на отдельный лист, 15–20 типов, то есть проставил только имена, имея перед духовным взором живого человека, хорошо мне знакомого, – он будет стержнем, а вокруг навью. Его, может быть, солью с другим – третьим, пятым, это потом виднее будет, а пока вот поставить его как веху, чтоб не сбиваться на трудном извилистом творческом пути. То же проделал с поэтами и критиками: поставил стержневые фигуры, наиболее характерные: сложившийся, начинающий, даровитый, бездарный, страстный, вялый, рабочий, старая труха интеллигент и т. д.
Три основные категории писательские наметил. Листочки разложил в три груды: бел(летристы), поэты, критики.
Затем под особым листом-списком образовалась новая груда листов: на одном «Литкружок», на другом «Партком», на третьем «Наш съезд» и т. д. и т. д.
Набралось листов 20 – под ними будет группироваться и в них вписываться разный материал по этим именно категориям. Это первая стадия работы.
Дальше – на стол все мои записки о писателях, по МАППу, все мои дневники, газеты и т. д. и т. д. и каждую бумажку – к определенному типу или вопросу (литкружок, партком и т. д.).
Все это разбирается, подшивается, все это зачем-то надо мне – пока не знаю точно – зачем и в какой степени. Многое-многое, разумеется, подшито зря, не туда, куда надо, многое следует перегруппировать или вовсе выкинуть, – пусть, это потом, а пока так надо. И я делаю.
А сюжета – нет. Сюжета все нет. Скелета книги не имею – имею в голове и сердце только разорванные отдельные картинки: вот сценка в МКК, вот заседание литкружка, наше ночное бдение и т. д., но целого нет: с чего начну, чем кончу, как – этого не знаю.
Говорил как-то с Федей Гладковым, дней 5–6 назад, он мне и посоветовал: «Ты три-четыре типа коренных возьми, их продумай от начала до конца – а остальные все пришьются сами». Я подумывал над его словами.
Вчера с Наей потолковали – не в мемуарной ли форме все писать? И над этим подумал. Все думаю-думаю, а решать гожу. Дочту вот дневники – так писать надо. И как возьму ручку в руки, как напишу первые строки – не удержишь. Знаю.
(1925)
Когда не пишется – я злой хожу взад-вперед, с угла на угол – как в клетке зверь.
И(ван) Вас(ильевич) по-иному:
На столе стоит деревянная деревенская баба – знаете это: кустарка, раскрашенная.
Он ей отвинчивает голову – вынимает бабу поменьше, потом отвинчивает голову этой – и до тех пор, пока в ряд не выстроится баб с дюжину, одна пониже ростом другой. Тогда начинается обратный процесс: вставляет бабу в бабу. В общем – приятнейшее занятие, проходить оно может часами, и думать в это время куда как хорошо.
Иной раз уйдет от стола – так и забудет дюжину баб. Подойдет потом жинка, улыбнется, все поймет.