29 октября
1) Повесть…
2) Воспоминания.
3) Историческая хроника…
4) Худож. – историч. хроника…
5) Историческая баллада…
6) Картины.
7) Исторический очерк…
Как назвать? Не знаю.
29 ноября
Иной раз думаешь, думаешь, ходишь взад и вперед по комнате – ничего не выходит: нет в голове мыслей, нет картин, нет связей…
А сел писать, написал первые строки, хотя бы и случайные, – и дело стронулось с мертвой точки.
Написано печатных листов уже десять. А впереди – столько же. Что написано – только набросок. Не обрабатываю, спешу закончить – всю вещь кончить, дабы видеть, как расположится материал в общем и целом.
Потом обрабатывать стилистически, вводить новые картины, переставлять… Например, знаю, что придется добавлять о крестьянах, о красноармейцах, непременно надо, а теперь не хочу отвлекаться от основной линии повествования – очень спешу закончить скорее, чтобы на обработку осталось больше времени. Берет сомнение: хватит ли терпенья – больше терпенья, чем уменья, – хватит ли для детальной, тщательной обработки. Не выпускаю из мыслей факта: «Войну и мир» Лев Толстой переписывал восемь раз… Это бодрит, заставляет самого относиться внимательней и терпеливей.
Совершенно нет никакой возможности удержать себя от торопливости, с которой дорабатываются последние страницы Чапаева. Уже совсем немного осталось, совсем немного – едва ли не только «Лбищенская драма», но и она сплошь пойдет по готовым материалам, она уже описана неоднократно, останется кое-что изменить, дополнить, лица, даты и названия другие, поскольку не все фигурируют под своими именами. Так стал торопиться, что некоторые сцены решил даже пока не включать, например сцены, происходившие между женщинами-красноармейками и уральскими казачками. Выпадет потом место – можно будет включить, а не хватит – пожалуй, что не надо вовсе. Так ставлю вопрос. А все потому, что хочется, невтерпеж, остов построить, а уже потом, по этому стержню, перевивать все, что будет целесообразно и интересно. Впрочем, здесь имеется одно обстоятельство, которое не процесса творчества касается, а самого Чапаева, и потому именно, что неясен вопрос: от себя его писать, в первом лице или в третьем. Дать ли всех с их именами, дать ли точно цифры, даты и факты, или же и этого не потребуется. Не знаю, не знаю… Поэтому тороплюсь, хочу все закончить как-нибудь, вообще, и тогда уже виднее будет – как же лучше, как вернее, художественно законченное. И вот открылась гонка, картина полетела за картиной, часто, может быть, и не к месту, без должной связи – про обработку, хотя бы приблизительную, и говорить не приходится: обработки нет никакой… Удивительно это психологическое состояние пишущего, когда он идет к концу.
4 января
Только что закончил я последние строки «Чапаева». Отделывал начисто. И остался я будто без лучшего, любимого друга. Чувствую себя, как сирота. Ночь. Сижу я один за столом у себя – и думать не могу ни о чем, писать ничего не умею, не хочу читать. Сижу и вспоминаю: как я по ночам – страница за страницей писал эту первую многомесячную работу. Я много положил на нее труда, много провел за нею бессонных ночей, много, часто, неотрывно думал над нею – на ходу, сидя за столом, даже на работе: не выходил у меня из головы любимый «Чапаев». А теперь мне не о чем, не о ком думать. Я уж по-другому размышляю и о другом: хороша ли будет книжка, пойдет или нет? Будут ли переиздания – выдержит ли она их? Как приноровить обложку, какую? Успеем ли к годовщине Красной Армии?..
Приблизился час моего вступления в литературную жизнь. Прошлое – подготовка. Кроме того, изд(ательств)о «Красная новь» выпускает дней через 10–15 отдельной книжкой мой «Красный десант»: отличное дело, радуюсь, торжествую.
16 февраля
Недели уже две прошло с тех пор, как был сдан «Чапаев». Не ходил. Не звонил. Не говорил ничего никому. Считал даже и «Чапаева» своего похороненным. Думал, отнеслись к нему как к опыту ученическому, пробежали «из пятого в десятое» (уж конечно не прочитали внимательно: когда им?!).
Пробежали, улыбнулись не раз, пошутили-пошушукались, поглумились маленько и решили, чтобы не разобидеть самовлюбленного автора, не бросать рукопись в корзинку, а возвратить ему, несчастному, «в собственные руки».
Так думал. Все эти две недели так мрачно думал. Потому что: как же иначе? Что же можно предположить другое? Когда сдавал рукопись – обещали «в три дня» определить, годна ли, обещали «как ударную» выпустить к годовщине Красной Армии (23.II). Я окрылился, верил и ждал. Даже поторопился первую половину рукописи сдать тогда, когда вторая была на окончательной отработке. Думал: «Если уж эта часть будет хороша – возьмут и всю. Отправить в печать можно и половину, вторую половину донесем потом».
Гнал экстренно переписчицу-машинистку (остатки заканчивала), сам ночи напролет торопился – работал, проверял, выправлял, отчеканивал. Прихожу в Истпарт к Штейман дней через пяток после сдачи первой части материала, спрашиваю: как?
– Что как? – смотрит совой через пенсне.
– Рукопись-то…
– Какая?
Сердце опустилось. Начали вспоминать, разбираться. Вышло: лежит она себе спокойно в столе, ждет какого-то своего особенного часа: предназначалась Невскому[31] – того все нет. Лепешинский захворал: так и полеживает себе, несчастная… Вот так ударная!
Скоро увиделся с Лепешинским.
Обида взяла. Заметил я, что относиться стали в Истпарте худо, как к «назойливому». Осердился, плюнул, перестал ходить, звонить, справляться: будь что будет! Повесил голову. Опечалился. Заниматься ничем не мог: гвоздем в сердце вошел «Чапаев» – а ну, как его перерабатывать придется, выправлять? Надо мысли, напряжение свое, энергию для него сохранить. И заново писать не брался: не мог. Подошла кстати нужда библиотеку разобрать – ею и занялся, ухлопав на это целых две недели. А «Чапаев» из головы не выходит. О том, чтобы надеяться на выход его к годовщине, и думать перестал, считал это уж и физически невозможным: вот 15 февраля, через неделю празднество, а типографии наши какие: хотя бы «ВНиР»[32] свой, он размером такой же, как и книжка, ожидается 13–15 листов. Сколько времени «выходил»? Да больше месяца: сдал 2 января, выпустил 12 февраля! Так что думать о выходе к годовщине – считал уже детским, несерьезным мечтанием. 15-го решил сходить в Истпарт: не могу же, в самом деле, я окончательно махнуть рукой, не безразлично же мне это?! Звоню Лепешинскому в Кремль: дома?
– Нет, в Истпарт ушел.
– Выздоровел, значит? Работает?
– Работает. Первый день как вышел.
Звоню к Штейман в Истпарт:
– Могу сегодня с тов(арищем) Леп(ешински)м поговорить?
– Можно, приходите…
Обычно она говорила:
– Справлюсь… Узнаю… А что вам? Он занят…
Поэтому поспешность эта сразу меня приятно озадачила и взволновала, но смутно, без серьезного обнадеживанья. Звонил в 12. Чуть доработал до 3-х, прихожу к той же Штейман, хочу спросить: могу ли с Леп(ешински)м поговорить, а она сразу:
– Карточку надо нам… Чапаева.
Почувствовал доброе в этом предзнаменованье.
Зачем же иначе чапаевская карточка, если рукопись не принята? Но тут же и сомнение молнией: – А если только для выставки истпартовской? Рядом Розен стоит, он, кажется, «выпускающим» тут состоит, в Истпарте.
– К Леп(ешинско)му можно?
– Можно, идите.
И это удивительно: без предварительной справки. Вхожу, вижу знакомую огромную седую голову – склонилась над столом. Тихо ему:
– Здравствуйте, т(оварищ) Лепешинский!
Поднял голову от стола, с добрым взглядом.
– А… а… а… здравствуйте, здравствуйте…
Протянул руку, потом на стул показывает. Сел я. Молчу. Жду, что скажет. А сам чуть сдерживаю радостное волненье, вижу кругом, что исход благоприятный.
– Рукопись ваша отдана в набор…
Я чуть не ахнул от восторга. Но уж порешил быть сдержанным, не объявлять своего дикого мальчишеского восторга. Кусаю губы, подпрыгиваю на стуле, руками шебуршу по портфелю, кажется, полез доставать в нем что-то, а совсем и не надо ничего.
– Рукопись пошла… Набирается… Я там кой-что того – понимаете?
– Да, да… конечно.
Я знал, что он говорит про сокращения, выброски, которые сделал. Но это меня уже мало интересует: что именно выброшено, много ли, почему – да боже мой! Не все ли равно! Только бы книга шла: вся шла бы, а выкидок, ясное дело, меньше того, что осталось! Охваченный удивительным своим состоянием, пронизанный радостью, спрашиваю:
– Что там?
И голосу своему стараюсь придать некоторую небрежность, хочу быть спокойным. Верно, не удается мне это: глаза выдают, полагаю, что горели они тогда, как угли!
– Да вот разговор Андреева с Федором выпустил: длинно, вяло и не нужно совсем. «Револьвер» тоже выпустил. На что он? Это же совсем частный эпизод. Нового – что он дает нового? А к Чапаеву – какое у него отношение к личности Чапаева? Да никакого! Выпустил. Ну еще там из мелочи кой-что… Это немного… Как смотрите?
– Да так-так, – отрубил я, не собравшись с мыслями, совершенно механически. – Так-так, конечно… Я потому и говорил: «carte blanche». Непременно так… Если бы я сам взялся исправлять: да что я выброшу? Самому-то мне все кажется одинаково удачным… Пристрастен…
– Знаете, – перебил он, – тире у вас, тире этих – бездна. Просто неисчислимо!
– Ах, это беда моя… С детства, с ученической скамьи, – подхватил я с каким-то восторгом, будто дело касалось чего-то очень, очень большого и важного. – Я никак избавиться от этого не могу… Беда моя…
– А остальное – грамотно… Очень грамотно… Вот читал я – и в некоторых местах очень, очень растрогался… Особенно сцена эта, последняя, когда погибает Чапаев: она превосходная… Превосходна. Или театр этот… Как там рядами-то сидели… Ваша эта хороша – как ее: Зинаида… Петровна?
– Зоя Павловна, – подсказал я.
– Да, хороша она… Культработница… Да… Вообще – вторая половина – она лучше первой, сильнее, содержательнее, крепче написана. Даже не половина, а две трети… Первая часть слабее. В общем: отлично. Гоним, хотим успеть, чтобы к годовщине Кр(асной) Армии успеть… Отлично… Она, книга эта – большой поимеет интерес. Большое получит распространение. Хорошо будет читаться… Да! Хорошая будет книга… Повторяетесь кое-где, это верно, но я выправил. Очень внимательно выправлял. Неопытность видна. Но хорошо… хорошо…
Можно представить, что было со мной! Говорили о разном больше часа. Между прочим, об обложке. Он тут же набросал эскиз и так, что мне сразу понравилось: просто и стильно. Я согласился. Позвали Розена, заказали ему и обложку сделать и бумагу, цвет выбрали. Потом опять сидели-толковали… Я ему даже коротко про верненский мятеж рассказал… Хорошо побеседовали. Я видел, что книга произвела на него большое впечатление, и отношение его ко мне сразу улучшилось.
Как угорелый примчался я домой, бросил на пол портфель и давай отделывать вприсядку! Ная с минуту недоумевала, не могла понять, что случилось, а потом поймала меня, схватила голову, стала целовать, приговаривать:
– Знаю… знаю… знаю… Приняли? «Чапаева» приняли? Да?
– Да… да… – задыхался я, вырывался снова из ее объятий, снова и снова кидался плясать.
Через минуту достал чапаевскую карточку и помчался – усталый и потный – в Истпарт. Отдал Штейман, она улыбнулась, дескать: «Ишь как прытко забегал…»