Если попадаешь в самую что ни на есть первую грозу в году, то при первом раскате грома можно прислониться к чему-нибудь деревянному и загадать желание. И оно непременно исполнится. Так говорят знающие люди, которые, наверное, испробовали это на себе, и их желания исполнились. Все непременно получится. Если тебя, конечно, не убьет молнией. Эта доверчивость у нас от предков, которые были язычниками и верили в леших и кикимор, водяных и домовых, в камни и деревья, траву и комья земли. Македонов решил на всякий случай желание загадать, потому что он все равно сидел под деревом, привалившись спиной к стволу, и ему не нужно было прилагать отдельных усилий, если не считать усилия ментальные, поскольку загадывание желаний не самая легкая задача и требует серьезной затраты внутренней энергии. Больше всего ему хотелось, чтобы у них с Варей было все как раньше. Раньше – это до приезда к ним Игоря. Потом что-то разладилось, какая-то шестеренка соскочила и закатилась в недосягаемое место, и Варя стала другой. Это, конечно, фантастическое по психологической точности наблюдение Андерсена в «Снежной Королеве» – бах, где-то какие-то тролли, лешие, зеркала, кикиморы, и уже осколок в зрачке, заноза глубоко под кожей, еще невидимая глазу, но уже начинающая гноиться, и вся жизнь превращается в поиски этого источника воспаления. Ведь не спросишь человека: что с тобой?
Он скажет тебе, что все нормально, и не покривит при этом душой, потому что человек никогда не замечает, как изменился он сам, он замечает только изменения, произошедшие в другом, в некогда любимом и любившем, некогда комфортном и уютном, превратившемся теперь в равнодушную тень, каких много бродит вечером вдоль берега моря и прячется в парках, изживая новое, еще непривычное для себя состояние – одиночество.
Антону хотелось, чтобы Варя стала прежней, хотелось вернуть ее, но, с другой стороны, ему хотелось измениться самому, потому что он прекрасно понимал, что настоящая причина ее растущего равнодушия к нему – он сам. Он перестал быть ей интересен, потому что в человеке интересны детали, неповторимые мелочи, а Македонов словно был составлен из переведенных им текстов. И его тяга к вечному была очень тривиальной, он сам это прекрасно понимал. Пустая болтовня. Все это уже давно жевано-пережевано, даже Гофман отчаялся думать и писать на эту тему, а уж на что был упертый романтик. И все-таки Македонову хотелось видеть в их отношениях нечто большее, чем просто семью, в которой мама и папа ходят на работу, а дети в школу. Только он не мог сформулировать, что это должно быть в его понимании. «Вот романтики придумали себе двоемирие; может, не изобретать велосипед», – решил Македонов. Пусть будет двоемирие. «Хочу быть и там, и здесь, в обоих мирах, – загадал Македонов, – хочу быть с Варей и в то же время хочу быть неотъемлемой частью вечности, хочу быть пением китов и китобоем, словами и печатной машинкой, хочу соединить оба мира и сохранить». В этот момент полыхнула молния, и через пару секунд раздался оглушительный раскат грома, а потом, как мы уже знаем, в кармане Македонова завибрировал мобильный телефон.
В полусумраке за окном заливалась какая-то певчая птаха, и в пустоте улицы это звучало не менее гулко и эффектно, чем автомобильная сигнализация: «тыц-тыц-тыц-тыц, квя-квя-квя-квя-пюди-пюди-пюди».
Какое-то время Варя пыталась понять, где она. Когда просыпаешься где-то в новом месте, несколько секунд тебя еще не покидает ощущение, что ты дома, и только потом мозг понимает, что пора ориентироваться в геометрически непривычной ситуации. Игорь снял квартиру на окраине рядом с парком, так ему проще было добираться до аэропорта, отсюда эти «пюди-пюди-пюди», в их с Маком квартире ее бы не разбудил птичий щебет. Сам Игорь спал рядом, сунув под голову плюшевого пса, которого он выиграл в какую-то глупую лотерею на пароме много лет назад. Был конкурс детских рисунков, и хотя ему было уже за двадцать, он нарисовал ежа и получил приз. Тогда ему это казалось очень забавным, теперь было жаль, что он лишил кого-то из детей игрушки. Он рассказал ей вчера эту историю, отдавая ей свою подушку. Они с плюшевым псом были чем-то похожи. В них была безмятежность и какая-то неприкаянность.
Игорь был похож не только на плюшевого пса; загадочным образом он был похож на самого Македонова, или это Македонов был похож на Игоря, она словно смотрела на речную заводь, в которой отражалась наклонившаяся над водой ива, и не могла понять, видит ли она саму иву или ее отражение. Кто из них был настоящим, а кто – тенью?
Было очень некстати, что она проснулась от пения птицы. В голову сразу полезли мысли про Мака, про то, как она объяснит ему свое ночное отсутствие. Врать точно было бессмысленно. Хотя Мак, наверное, ни о чем ее не спросит. Варе не хотелось сейчас занимать голову этими мыслями, иначе она вообще не сможет уснуть. Она переживала за них обоих, ведь по ее вине метроном их отношений засбоил, стал отсчитывать удары все реже, а потом и вовсе почти остановился, изредка издавая приглушенный щелчок. Но думать об этом значило бы пустить в себя тревогу, страшный вирус, от которого потом не избавиться никакими силами. Когда она была маленькой, у нее часто случались приступы сильного беспокойства, и родители водили ее к психологу, который советовал модели поведения – и для них, и для их девочки. Именно в те годы она воспитала в себе привязанность всего ко всему, обязательную обусловленность вещей и событий. Ничто не должно быть просто так, ни к чему не прикрепленные события и люди начинали вызывать у нее беспокойство, пока папа не находил им нужную нишу, словно раскладывая по папочкам. Он спокойно проговаривал с Варей всю цепочку необходимости того или иного поступка, и это со временем стало ее панцирем. Ничего случайного. Единственной случайностью в ее жизни была встреча с Маком в самолете. Но она не вызвала у Вари тревожного чувства…
Варя тихонько, чтобы не разбудить Игоря, выбралась из кровати и подошла к раскрытому окну. Не успела она подумать, что птица кричит довольно бессмысленные вещи, как в эту же секунду птаха, словно подслушав ее мысли, перешла на «теперь-теперь-теперь-теперь-теперь». Или она кричала «тень-тень-тень-тень», пытаясь докричаться до Вари?
Почему она это сделала, ведь она не любила Игоря и даже все еще не до конца верила в его существование, а Мака любила, во всяком случае, ей так до сих пор казалось, у нее внутри все медленно и смутно вращалось, как будто кухонный комбайн замешивал тесто. Неужели дело было в физической привлекательности Игоря? Он был очень хорош собой, фигура спортсмена, карие глаза, прямой, с легкой горбинкой нос. Если бы ей сказали, что его вскормила медведица на горе Иде и воспитали пастухи, она бы не усомнилась в этом ни на секунду. При этом в нем было что-то робкое и детское, временами он казался ей мальчишкой из детских рассказов, которые она иллюстрировала. Он как будто пришел из далекого, но хорошо знакомого ей мира. И Варя попала в круговорот этой красоты и беззащитности, пытаясь выбраться на поверхность и снова, раз за разом, погружаясь в него с головой. Ей хотелось узнать, что с ним будет дальше, как ей всегда хотелось побыстрее дочитать очередную историю, которую присылали из издательства. И еще – она боялась себе в этом признаться – Игорь напоминал ей первого парня, в которого она когда-то была влюблена и который, к сожалению, был женат. У него была собака, люто ее ненавидевшая… Все так банально. Мак никогда не задавал ей вопрос, нравится ли он ей в том смысле… в общем, в ее ли он вкусе. Она бы с самого начала честно ответила, что нет. Столкнувшись с ним на улице, она никогда в жизни не обратила бы на него внимания. Не ее тип, что называется. Потом она убедила себя, что это неважно, настоящие отношения строятся на внутренних качествах, и все же это где-то сидело в ней, до поры до времени, как оказалось…
Варя оставила окно открытым, вернулась в кровать, набросила на лицо футболку, и постепенно сон стал опускаться на нее, как туман опускается ранним утром на перелески, и на поле, и на серп реки, поворачивающей и исчезающей за своим же поворотом, и сквозь сон она слышала, как кто-то ровно дышит рядом, склоненная ива или ее отражение, или сама река, и как птица продолжает менять кодовые слова, опять ставшие бессмысленными, но как опытный радист Варя уже расшифровала целых два слова – тень и теперь – а даже одно слово – это ужасно много, гораздо больше, чем кажется, слово – это целый мир, хуже того – это черная дыра, в которую погружается человек, подошедший к слову слишком близко. Прошедший точку невозврата. Так говорил ей Мак, и теперь прямо сквозь сон она почувствовала горечь от затянувшейся на столько месяцев лжи. Слово устроено так же, как любовь: сначала притягивает подошедшего чересчур близко, а потом отталкивает отошедшего слишком далеко. В обратном направлении это тоже точка невозврата. И даже если ты хочешь вернуться в эти черные дыры – иногда оказывается, что это уже невозможно, материя, из которой они созданы, отторгает тебя, и ты превращаешься в блуждающую звезду, звезду, не входящую в созвездия и потому никому не известную, кроме нескольких чокнутых астрономов, каждый из которых уже дал тебе – звезде – свое имя.
Тысячу лет мы
Просыпаемся вместе,
Даже если заснули
Мы в разных местах…
Варя не вернулась вечером, но написала эсэмэску, что у нее все в порядке. Антон бродил по ночной квартире, время от времени выходил на крошечный, полтора квадратных метра, балкон и смотрел, как бомжи роются в помойке. В голове крутились одни и те же строчки «Сплина», он поворачивал их так и эдак, убирал, добавлял и менял местами слова, пока не получилось подобие хокку, с одной лишней строкой в семь слогов, – подсознательно ориентируясь на классическую рифму а-б-б-а. Правда, сама рифма здесь отсутствовала, но рисунок сохранился. АББА. Была такая группа, ему всегда нравилась у них одна песня, «SOS», в последнем классе школы он практически выучил ее наизусть. Where are those happy days, they seem so hard to find… Где эти счастливые дни. Правда, где они. Еще один йестердэй, «Маккартни», разгуливающий по квартире и напевающий, за отсутствием слов, дабы не упустить ускользающую мелодию: яичница, как я люблю яичницу, боже, как я люблю яичницу, просто обожаю ее, не могу без нее жить.
– Я люблю яичницу!!! – заорал Македонов с балкона что было мочи.
Бомжи перестали рыться в помойке и подняли головы.
– Во проняло человека… – сказал один из них.
– Наглотался дряни, – вяло отозвался второй. – Уж на что мы, и то… А этот…
«Это кошмарный сон, – подумал Македонов, закрывая балконную дверь, – но проснуться мы обязаны вместе».
И он снова бессмысленно ходил из комнаты на кухню, варил кофе, потом выливал его, остывший, в раковину, варил новый, боролся со временем, которое провело удушающий захват и теперь дожимало скулящего, ничего не понимающего Македонова, который, задыхаясь от собственной беспомощности, дрыгал ногами, и они несли его по квартире, судорожными шагами, то быстрее, то медленнее, он метался как плюшевый медведь по настоящей клетке и ждал одного – приближения утра.
С треском лопнул кувшин:
Ночью вода в нем замерзла,
Я пробудился вдруг.
Македонов иногда задумывался над тем, как, почему и в какой момент человек меняется. В литературе, понятно, он меняется по законам жанра. Какой жанр, такие и изменения. Если комедия, может, и вовсе никаких, так, легкий намек на улучшение, в принципе необязательное. В драме, там все сложнее, там нужна эволюция героя. Вот у них с Варей ведь драма же, думал Македонов. Не комедия же. Даже, может статься, трагедия. Теперь, когда она, вернувшись утром от Игоря, рассказала Македонову все, наступил кульминационный момент. В высшей точке нельзя зависать слишком надолго. Жизнь движется по синусоиде. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Поэтому детям так нравится качаться на качелях. Это так напоминает жизнь, все как у взрослых. Вверх. Вниз. Вверх. Вниз.
И вместе с тем он не чувствовал никакой внутренней эволюции. Наоборот, ему казалось, что он не менялся лет с пяти. С этих самых качелей. Может, и с двух, трудно сказать: то, что было до пятилетнего возраста, он помнил слишком смутно. Помнил, конечно, кое-что из страхов: как убегал по вьющейся тропинке, ведущей через яблоневый сад к колодцу, от соседского петуха. Собаку, рвавшуюся на цепи, к которой ему запретили подходить близко, сгнивший почти полностью мост через реку, на который кто-то из мальчишек постарше взял его как-то на рыбалку, ловить уклею прямо с моста, и было страшно переступать по шатавшимся, провалившимся во многих местах доскам, потому что далеко внизу, как ему казалось, бушевал поток, и мост был ненадежен, и ненадежен взявший его с собой мальчик, лица которого он теперь уже не помнит, и это ощущение зыбкости между бездной и небом запомнилось Антону и потом снилось много лет, да и теперь еще осколки того моста, рухнувшего в реку на следующий год, иногда всплывали в потоке сменяющих друг друга снов, и Македонов летел вместе с обломками в воду, кричал от ужаса и просыпался.
Даже здесь ничего не изменилось. И изменилось ли что-то вообще? Или он просто запомнил много слов, слов о словах, слов о словах о словах? А сам остался прежним, и вечность гнала его между яблонями вниз, к колодцу, и он улепетывал со всех ног, боясь и не успевая обернуться, но, как только погоня заканчивалась, что-то подталкивало его к тому, чтобы вернуться и поглядеть, хотя бы одним глазком, что она там делает, эта вечность. Зачем ему это, он и сам не знал, знал только про точку невозврата, но он же не дурачок, ему уже за тридцать, он понимал все или почти все про длину цепи, на которой рвалась собака его воспоминаний.
Главное, что, пока он бродил по этому миру своей памяти, ему можно было не думать о том, как быть здесь и сейчас, чем заглушить эту тонкую, как комариный писк, тоску, куда девать червячка ревности, в какой коробок его запереть и что с ним делать потом. Можно, конечно, так и носить его в коробке всю жизнь. Во внутреннем кармане. Застегнуть на молнию и забыть о его существовании. «Пусть Варя сама решает, как поступить», – думал Македонов. Он был не в состоянии действовать, потом закрыл глаза на секунду и тут же увидел себя, бегущего, изо всех сил переставляя ноги, и не продвигающегося ни на метр.
Он бежал и задыхался, и задыхался все громче, сиплый шум переходил в крик, Македонов зажал руками уши и ждал, пока приступ пройдет. Через какое-то время, полминуты, минуту, раздался громкий хлопок, и бегущая фигура исчезла вместе со всеми издаваемыми ею звуками. Македонов вытер выступивший на лбу пот. «Что это было?» – с ужасом подумал он. Ему было понятно, что это была галлюцинация, но такая ясность не радовала. Бессонная ночь, беспокойство за Варю, многочасовое кружение в замкнутом пространстве что-то нарушили в нем.
Он хотел рассказать о случившемся Варе, но она уже крепко спала, шевеля губами и произнося слова, разобрать которые было невозможно. Он сел рядом с кроватью, всматриваясь в ее лицо, и вдруг понял, что впервые смотрит на нее так внимательно, отмечая родинки, шрамики, морщинки, темные полукружия под глазами. Нижняя губа Вари припухла, и это было в ней особенно чужим, но в то же время притягательным. Македонов знал, где она была, знал с кем.
Не знал он одного: кто она, эта скуластая девушка-девочка, с которой он вместе качается на качелях. Теперь, когда Македонов оказался в самом низу, когда лист упал на землю, и, казалось, ему уже не подняться в воздух, Варя, напротив, взмыла на противоположной стороне доски в небо, и Македонов видел, как она счастливо улыбается, поднимаясь все выше и выше…
В конце весны зарядили дожди, сменив почти летнее пекло, установившееся в начале мая на несколько дней, хотя в разгар этой жары казалось уже, что она – навсегда, но холод с залива вернул себе свои права, север должен оставаться севером, в этом есть своя логика, потому что иначе нарушится система координат, смысл пребывания в тепле и в холоде, смена одного другим, цикл умирания и возрождения, цветы мать-и-мачехи весной и желуди осенью, зарывшиеся в прелую охру дубовых листьев, одуванчики, возвещающие окончательную победу над снегом, почки вербы, долго стоящие в банке из-под огурцов на кухне, из которых, как из пасхального яйца, вылупляется настоящее чудо – зеленый листок, еще совсем мягкий, свернутый в миниатюрный рулончик, как персидский ковер в восточной лавке, – но в нем уже шелест ручьев, щебет синиц, запах прошлогодней травы, перегнившей под снегом. Даже запах собачьих какашек, замороженных до весны и теперь оттаивавших в огромном количестве, наполняя двор запахом сортира, свидетельствовавшим при этом о предстоящих нескольких месяцах тепла.
Дождь барабанил в окно уверенно, как милиция в дверь, с осознанием собственного права, и Антон с Варей больше недели не появлялись на балконе, куда уже вынесли было раскладной столик. Они даже успели пару раз позавтракать на балконе, хотя он был крошечным, и чтобы открыть и закрыть дверь, нужно было держать один из стульев в воздухе над перилами, и Антон все думал, а что если этот стул производства ИКЕА упадет вниз, с высоты третьего этажа, и размозжит кому-нибудь голову. Македонов ясно представлял себе, как он летит вниз, этот стул. Он даже испытывал странное искушение разжать пальцы и потом проверить – что-то сродни лотерее: что выпадет, какое число, даже можно сказать, какая судьба. Видимо, это в крови у русского человека – непременно испытать судьбу, повыводить ее из себя, позлить, потроллить, часто просто из скуки, а потом удивляться – за что? Откуда такие последствия? Откуда эта медлительность в душе и в ногах? Откуда нефарт и обломовская неспособность его перебороть? Ответ: оттуда.
Через неделю дождь прекратился, но когда Антон попытался выйти на балкон выпить кофе и заодно глянуть, не требуется ли экстренная просушка стульям или столу, он внезапно увидел под одним из стульев аккуратно свитое гнездо и в нем голубя, точнее, как это будет в женском роде – голубиху, нет, черт, неужели голубку? Ему всегда казалось, что это вымышленное слово, голубка моя, сосредоточие сентиментальности, пафоса и женских любовных романов. Голубка сидела на яйцах, два из которых было видно, а сколько их еще там пряталось под ней, сказать было затруднительно. Антон застыл на пороге балкона с чашкой в руке, потом неуверенно попятился, боясь помешать женщине, пусть и птичьего рода, заниматься столь интимным делом. Он даже был уже готов произнести: «Пардон!» – но в последнюю секунду опомнился и, споткнувшись о порог и выплеснув часть содержимого чашки на футболку, осторожно притворил за собой дверь.
«Теперь у нас будет сначала роддом, а потом ясли и детский сад», – подумал Македонов. Все три заведения ассоциировались у него с шумом и хаосом.
Варе он пока решил ничего не говорить. Ему нужно было время – понять, как он сам относится к случившемуся, потому что ничто не происходит просто так, особенно с птицами, в этом Македонов был совершенно убежден. Достаточно почитать про голубя на Ноевом ковчеге или гусей, спасших Рим. У птиц всегда все вовремя и для чего-то, все кстати и к месту. Они не так долго живут, чтобы разбрасываться на просто так. Македонов подошел к компьютеру и погуглил, сколько живут голуби. Получалось, что сизый голубь жил в среднем шесть лет. «Интересно, а не сизый?» – подумал Антон. Он открыл статью про дикого голубя – вяхиря. У того было смешное латинское название Columbus Palumbus Linnaeus, и захочешь забыть, не получится, «Колумб на палубе», с одной лишней буквой «м». На палумбе. Все равно легко запомнить. Ну Линней – понятно, он записал всех в книжечку под своим именем. Отчеством даже, если быть более точным. Если сайт не врал, а этого никогда нельзя было исключать, то вяхири жили в среднем шестнадцать лет, то есть почти втрое дольше. «Питаются, что ли, правильнее», – решил Македонов и выяснил, что они едят семена ели и сосны, плоды бузины, а в остальном мало чем отличаются от человека, ведущего здоровый образ жизни: пшеница, рожь, ячмень и овес. Правда, еще мышиный горошек и сурепка. Заодно Македонов выяснил, что вяхири говорят «гхуу-гхуу-хуу-ху-ху». Но потом вспомнил, что у него на балконе вообще-то не вяхирь, а сизая голубка, и закрыл сайт.
Для него это был своего рода знак: свитое гнездо означало, конечно же, семейное гнездо, детей, топот ножек по комнатам, детские пюре и подгузники и что там еще бывает, когда решаешься продлить себя во вселенной таким нехитрым биологическим способом. Он не хотел спугнуть это ощущение. Варя ничего еще не решила, и он ничего не решил. Ее постоянные отлучки из дома, вечера, проводимые у заказчиков, можно было сказать, что они попали в турбулентную зону, но они пока не рухнули, непонятно по какой причине, и как знать, может, не рухнут или рухнут на необитаемый остров, где нет людей. Может, там бы они чаще говорили друг с другом. О том, как течет жизнь.
Македонов представил себе, как они сидят на берегу этого потрясающего воображение потока и молчат, тогда как можно попытаться преодолеть его, перебраться на тот берег, быть может, там в тысячи раз лучше, многие поступают именно так, строят карьерный плот, спускают его на воду и гребут, гребут отчаянно, из последних сил гребут поперек течения. Их сносит, но не так уж и далеко, лет на тридцать-сорок, оттуда еще видно места, где они были молодыми, правда, уже не докричаться, но видно, хотя, может быть, было бы лучше, если бы молодость исчезла за поворотом или потонула в тумане. Другой вариант – сигануть ласточкой в этот поток и отдаться на волю волн и течения. Так делают немногие, но все же делают, про это написаны книги, например «На дороге» Керуака, и даже сняты отдельные фильмы, например «На дороге» по мотивам романа все того же Керуака. А можно продолжать сидеть, свесив ноги над невысоким обрывом, веря в то, что берега одинаковы, а течение губительно, по крайней мере, для физического, если не для психического, здоровья. Антон и Варя сидят и смотрят на воду великой реки.
Он сделал пост в фейсбуке, чтобы выбрать имя голубке. Предлагались варианты Дуся и еще Матильда, потому что она все-таки мать, пусть еще и не до конца, что в человеческих реалиях звучит, конечно, странно: как можно быть матерью не до конца? Родить, но еще не… Не что? Не вылупить? Антон подумал, что было бы забавно, если бы люди рождались в яйцах и их выдавали в роддоме домой, где из них уже вылуплялись бы малыши. В этом было бы больше эстетики, взгляда со стороны, больше религиозной пасхальности, граничащей с китчем Фаберже, но и с его великим искусством.
Он выбрал-таки вариант «Дуся», несмотря на то, что противники этого имени считали его чересчур фамильярным. Но Дуся – это же Евдокия, в переводе с греческого «благоволение». Разве можно не назвать таинственный знак благоволением свыше? И потом, Дуся – почти Дульсинея. Романтический штамп и почти потухшая звезда, свет которой непредсказуемо путеводен.
Этим же вечером Дуся улетела за кормом, и он какое-то время любовался через залитое дождем стекло балконного окна на три белых яйца. Их будет трое: он, Варя и кто-то третий. Антон искренне надеялся, что провидение не имеет в виду любовный треугольник. Интересно, где Дусин муж. Почему не приносит еду, не навещает ее? Экая самовлюбленная скотина этот голубь. Самец. Мачо. Антон почувствовал к нему неприязнь, словно тот предал его когда-то давно, в молодости, и с момента этого предательства жизнь изменилась и потекла не совсем туда, куда бы хотелось.
Варя пришла в ужас, узнав о новых соседях, разместившихся на балконе. Во-первых, у них не коммуналка, во‐вторых, она хотела бы иногда пользоваться балконом, не думая о том, что кого-то потревожит или на кого-то не дай бог наступит, и, в‐третьих и главных, птицы – переносчики всякой заразы, странно, что Антон этого не знает, пусть сходит и погуглит, что такое, например, орнитоз и с чем его едят, это тебе не насморк какой-нибудь, от него потом за три дня не избавишься.
Македонов сказал, что уже погуглил и рассказал про «Колумба на палубе» и про «гху-гху-хуу-ху-ху». Но Варя была неумолима.
Тогда он погуглил орнитоз тоже. Выяснилось, что орнитоз безжалостно поражал центральную нервную систему, легкие, печень и селезенку. В общем, в организме мало оставалось здоровых и неповрежденных органов после встречи с орнитозом. Еще Македонов выучил новое красивое слово: зооантропоноз. Он любил красивые слова, перекатывал их под языком, так чтобы мельчайшие оттенки звука впитывались в кровь и уже оттуда попадали в мозг. Зооантрапонозом назывались заболевания, общие для животных и человека. Скажем, бешенство, стригущий лишай и прочие хламидии, лямблии и сальмонеллы.