bannerbannerbanner
Исход

Екатерина Мекачима
Исход

Полная версия

После ужина столовую превращают в зрительный зал: будет прямая трансляция речи Президента. У нас есть час свободного времени – неслыханная редкость. Мы идём гулять по ковчегу. Я с трудом отгоняю мысли о прогулках под звёздами. Вместо этого с интересом внимаю Мустафе, брату Алии. Ему пятнадцать, и он очень гордится тем, что для него уже определили место в войсках. Хотя я знаю, ему очень, очень страшно. Слушая мальчика, думаю, что у нас есть шанс выжить. Поведение иных загадочно, они могли уничтожить нас всех давно. Однако они всё ещё ведут свою странную игру. Что бы там ни замышлял высший разум, низший, если соберёт все свои силы, сможет дать отпор. Наверное, ангелы рождаются во тьме, а демоны приходят к нам из рая. Удивляюсь своим мыслям.

Мы выходим на одну из центральных площадей ковчега. Серые солдаты идут меж серых танков. Монументальные бронированные роботы в несколько этажей и стрелковые орудия. Я знаю, что на самом верхнем ярусе ждут своего часа истребители. Тревогу могут объявить в любую минуту. Тогда крыша ковчега раскроется, подобно цветку, и смертоносные сверхзвуковые машины взмоют в небо. В одной из них будем я и Виктор. За шестьдесят лет оккупации планеты люди многое переняли у иных: технологии, средства связи и даже механизм антигравитации для длительных космических полётов. Я помню это из загрузок. Но главная загадка иных – использование тел людей для перемещения по планете – так и осталась нераскрытой.

Мы идём среди леса военной техники, а я думаю о берёзах. Интересно, каково это – гулять в настоящем лесу? Когда дует ветер, а не кондиционер, и светит настоящее солнце. Какая малина на вкус? Ведь я так люблю малиновый джем. И как пахнут ромашки… Почему-то мне кажется, что на нашей занавеске были именно ромашки.

К нам подходят Джек, физик, и Ли, историк-аналитик. Оба приветственно машут нам руками. Мы улыбаемся в ответ. Ли говорит Виктору, что в Единой Библиотеке нет моих стихов. Да и сам он никогда не слышал подобного, а память у него хорошая, почти восемьдесят процентов загрузок помнит. Джек тут же добавляет, что у него – восемьдесят три. Мы смеёмся. Алия спрашивает, что за стихи. Виктор просит меня прочитать. Читаю два четверостишия на русском. До этого мы общались на английском. Я плохо перевожу. Если знаю текст на одном языке, на другом могу лишь передать его смысл. Для стихов это неуместно.

На какое-то время мы замолкаем. Каждый думает о своём. К нам подходят родители Алии и Мустафы, Фарух и Лизавета. Оба – биофизики, занимаются разработкой биологического оружия против иных. Они были одними из первых поселенцев второго поколения ковчегов, принимали участие в создании универсальной биологической пищи. Вроде, это Лиза придумала сдабривать белковые каши углеводистым джемом. И Фарух, и Лиза попали под землю совсем молодыми, как и я когда-то, но, в отличие от меня, о войне знают лишь по экранам мониторов. Сканирование определило их в теоретические науки, в то время как из меня за пару лет сделали военную. Они пытаются улыбаться, но боль обоих я вижу сразу: их детей забирают на тренировки на симуляторах, а это значит, что совсем скоро Алия и Мустафа попадут на фронт. Я бы не пережила такого. Вижу, что Лиза заплаканная. У Мустафы сегодня день рождения. Хорошо, что я не могу иметь детей. Я бы не хотела оказаться на месте Лизы, это очень жестоко. Когда постоянно воюешь, к этому привыкаешь. Как бы страшно это не звучало. Самый ужас только перед боем, когда зовёт сирена. Тогда кровь стынет в жилах. Когда разум сливается с машиной, адреналин зашкаливает. Но стоит оказаться в гуще событий, как сознание очищается, и страх остаётся где-то далеко. Только ты и твои действия. Они должны быть безупречными. Так работает инстинкт самосохранения: страх побеждается движением. О том, что ты чуть не погиб, понимаешь только тогда, когда всё кончилось. И вот тогда накрывает вторая волна страха, и накрывает с головой. Ты спускаешься в свою каюту и ревёшь, ревёшь, ревёшь… Пока не остаётся слез. Потом засыпаешь. А потом всё повторяется. Снова и снова. Годами. Друзья гибнут, и ты снова плачешь. Я слышала, что наступает момент, когда слёз не остаётся. У меня пока такой не наступил. Значит, я ещё человек. Хотя, порой мне кажется, что я давно умерла. Ещё тогда, когда меня завербовали. С каждым годом я всё чаще думаю о том, что настоящая жизнь была там, наверху. В разрушенном городе без водопровода, на кухоньке с истлевшей занавеской в ромашку. Там я была счастлива.

Бархатный голос системы объявляет, что трансляция обращения Президента начнётся через пятнадцать минут. После завершения международного заседания будет показан художественный фильм. Мы все вместе идём обратно. Общаемся, играем в радость. По-настоящему улыбаются только Ли и Джек: они всё ещё решают, кто лучше помнит содержание загрузок. Я им завидую: оба молодые учёные, родились на ковчеге, родители обоих – тоже теоретики. Дружат семьями и ходят друг к другу в гости в семейные каюты. У них всё почти как в старые времена. Алия и Мустафа стараются веселить своих родителей, только ребята не умеют врать. Они улыбаются искренне, им это доступно, но сквозь их улыбки уже виден страх.

Виктор берёт меня под руку и тихо шепчет, чтобы я не переживала. Он видит меня насквозь. Порой мне кажется, что он умеет читать мысли. В такие мгновения мне стыдно перед ним за то, что у меня ещё слишком много мыслей о Рустаме и так мало о нём самом. Хотя, без Виктора я не представляю небо. А без неба я уже не мыслю себя. Так что, наверное, Виктора я тоже люблю. Иначе, без душевного надрыва, но люблю.

Столовую уже превратили в зрительный зал: стулья поставили ровными рядами вокруг большого голографа в центре. На окнах-экранах тоже будет вестись трансляция: видно должно быть всем. Занимаем места рядом. Пока ждём начала, общаемся. Джек рассказывает о новом проекте системы терраформирования. Он, как физик, принимает участие в проектировании сети терраформеров. Говорит, что главными архитекторами будут Жерар Лирье и Иван Диваев, их проект почти утверждён. Сейчас идёт доработка проекта подводного ковчега – будущего центра терраформирования. Преимущества такого ковчега в более надежной защите от иных, вода для них губительна, а также в технологии опреснения: не нужно бурить скважины для добычи воды. Я слушаю и вновь думаю о том, что шанс выжить у нас, всё же, есть.

Свободных мест не остаётся, на экранах и голографе появляются часы, отмеряющие минуты до начала трансляции. Часы. Уже больше десяти лет я измеряю свою жизнь секундами, минутами, часами. У нас в городе часов не было. Точнее были, только одни, на площади. Солнечные. На их столбе делались ежедневные зарубки. Когда год заканчивался, столб меняли, а старый ставили рядом. Так мы следили за временем. Только наше время было более масштабное, чем на ковчегах. День мы делили на утро, день и вечер. Жизнь мерили днями, месяцами и годами. Редко кто ходил на площадь, чтобы узнать сколько времени. Да и понятия у нас такого особо не было – время. Вот когда двенадцать месяцев проходило, тогда да, радовались тому, что выжили. Радовались тому, что ещё один год прошёл без бомбёжек иных. Праздник устраивали самый настоящий: зажигали факелы, танцевали и даже пели. В Новый Год выбирали Часового – того, кто в следующем году будет следить за временем и делать зарубки на часах. Должность была почётная. Один раз она досталась Рустаму. Я тогда им очень гордилась. Если же совершался на город налёт, в такой год мы поминали погибших. Верований мы были разных, но все сходились в одном – дальше, за горизонтом, непременно что-то есть. Иначе нет в происходящем смысла.

Часы на голографе отмеряют секунды, свет меркнет, и мягкий голос просит соблюдать тишину. Начинается прямая трансляция. Мы видим красивый зал с хромированными трибунами. Зал ярко освещает множество ламп навесного потолка. Стены обиты чёрными глянцевыми панелями. Я там однажды была, это Вавилон, один из самых укреплённых ковчегов. Резиденция Президента.

Громкий мужской голос представляет Президента – поднявшегося на трибуну пожилого человека. Президент стар и сух, он чем-то напоминает хищную птицу, коршуна. Камера подвигается ближе к его лицу, читает его ясный взгляд. Пронзительные глаза, окружённые глубокими морщинами, смотрят в самую душу. Он рождён до. Мы все встаём. Президент поднимает руку, и мы садимся. За Президентом – большой экран. Он озаряет его контрсветом, отчего мне кажется, что над мужчиной нимб.

– Граждане ковчегов! Сегодня самый тяжёлый день в истории нашей цивилизации, – низкий старческий голос Президента чёток. – День, когда шестьдесят лет назад жизнь на планете изменилась навсегда, – на экране, за спиной Президента, включается видео: первые снимки искалеченных городов, кадры видеозаписей ужасных событий прошлого. – В отличие от многих присутствующих здесь, я был свидетелем разрушения нашего мира, – Президент выдерживает паузу, давая нам всем осознать, через что ему пришлось пройти. Мне становится страшно. – Я помню то время, когда человечество воевало само с собой, несмотря на то, что тогда я был слишком юн, – продолжает Президент. – Сейчас это кажется глупым и нелепым, но, к сожалению, в истории такое время было. Со времён Античности до Эпохи Вторжения враг у человека был один – он сам. Сплочённые перед лицом общего врага, мы стали забывать свою историю. Но именно сейчас она важна как никогда. Свои грехи нельзя предавать забвению. 1914–1918 год – Первая Мировая Война, – на экране за Президентом возникают чёрно-белые снимки Великой Войны. Солдаты, стреляющие из окопов, первые танки – бронированные машины смерти, разрушенные города. В зале воцаряется гробовая тишина. Я и сама чуть дышу. Немое видео марширующих войск, отправляющихся убивать своих братьев. Святые отцы, благословляющие на братоубийство. Взрывающиеся снаряды. И горы тел. Израненных, искалеченных… Горящие дома, бредущие беженцы. И снова тела, сваленные в братские могилы. Кажется, я плачу. – Никогда не забывайте, на что мы были способны, – словно нож режет тишину голос Президента. Многие невольно вздрагивают. – 1939–1945 год, – продолжает Президент, а я вытираю слёзы. – Вторая Мировая Война, – на экране то же зловещее дыхание смерти: бомбы, обстрелы, тела. Концентрационные лагеря: идущие в строю узники, идущие на смерть. Мой взгляд невольно останавливается на измождённом мужчине с номером на груди 12471. Я помню из загрузок, что вместо имён в лагерях смерти давали номера. Мужчина, как и все, прижимает к груди жестяную кружку. На секунду его взгляд обращается в камеру, и чудится мне, будто он смотрит на меня, по-настоящему смотрит, смотрит мне в глаза сквозь пространство и время. От его пронизывающего взгляда меня охватывает паника, мне даже кажется, будто я его знаю. Точно знаю… Но кадр меняется, и странное чувство покидает меня. Я смотрю, как бегут солдаты в документальном кино, и вновь слышу голос Президента: – И самая долгая в истории человечества – Третья Мировая Война, – говорит Президент. – Вы знаете, что лишь в Эпоху Вторжения, крупнейшее противостояние в истории человечества было признано Третьей Мировой Войной, – экран продолжает шокировать кадрами высокотехнологичных военных пыток. Созданные в лабораториях вирусы уничтожают миллионы. Подрывают мирные города. Хорошо, что в загрузках истории всё это вырезано цензурой. – Открытый конфликт сдерживала лишь военная мощь противников. Ядерная и водородная бомбы, биологическое и климатическое оружие. Наш ум создал всё это для того, чтобы бороться с себе подобными. И только когда прибыл настоящий враг, мы смогли понять, что творили. Лишь перед лицом врага человечество, наконец, осознало, что все мы, все, живущие на этой планете, все мы – люди. Мы не враги друг другу. У нас общий дом. Другого никогда не будет.

 

Президент продолжает говорить, а я невольно сжимаю руку Виктора. Он обнимает меня, а я думаю о Президенте. Думаю о таких, как он, рождённых до. Думаю о тех людях, у которых вместо имён были номера. Мне становится страшно. Нам, рождённым после, наверное, легче. Мы не знали другого мира, в нашей жестокой реальности всё плохо, ужасно, но, мне кажется, более честно. Более понятно. Мне очень хочется верить в это. И я верю. Верю и смотрю на голограмму Президента и думаю о том, как живётся им, людям из другого мира. Их уже почти не осталось. Когда они все уйдут, кто будет напоминать нам о наших ошибках? Кто будет живым свидетелем? Если мы победим иных, сколько на Земле продержится мир?

Президент замолкает, по залу разливается волна аплодисментов. Мы аплодируем стоя. Президент сажает нас велением руки. Я замечаю, что она трясётся. Ему тяжело. Больше, чем нам всем. Он говорит, что иные забрали всю его семью – в Первый День Вторжения. Ему чудом удалось спастись. Он говорит, а я думаю о том, помнит ли он маму? Папу? Почему я забыла лицо Рустама? Родителей своих я не знаю. В воспоминаниях – лишь цыганский табор, с которым я пришла в северный город. Мне тогда было года четыре, наверное. Меня воспитывала большая, тучная цыганка. Я её звала маманькой, как и остальные цыганята. Она говорила, что подобрала меня в разбитом селении. Я не понимала её, пока не пережила свою первую бомбёжку. Тогда я была совсем крохой, но помню всё до сих пор. Помню крики до рези в ушах, утробный гул истребителей и пожар. Всепоглощающий, неумолимый огонь. Помню резкий запах топлива и тошнотворный – горящей плоти. Помню смертоносные белые лучи, которые, кажется, испепеляли людей. Мы с маманькой чудом спаслись, спрятавшись в овраге. Затем примкнули к другому табору, который шёл в город. Я после этого год не разговаривала. Из-за своей немоты я и потерялась в городе. Отстала от табора, забилась в угол, беззвучно уливалась слезами. Меня нашёл чернокожий старик с голубыми глазами. Он всё пытался узнать, откуда я, только я не говорила. Мне казалось, что если я издам хоть звук, то они мой голос непременно услышат и нападут на город. Дедушка назвался Каримом и забрал меня. Меня он нарёк Кирой. Он привёл меня на кухоньку с занавеской в ромашку. Через семь лет его не стало, я плакала – я успела полюбить этого доброго спокойного человека, который молвил мне о звёздах. Когда дедушка ушёл к звёздам, я вновь осталась одна. Но к тому времени я уже сама могла прокормить себя. А через пять лет в моей жизни появился Рустам. Почему я не помню его лица?

Президент завершает свою речь, и мы встаём. Аплодируем, садимся. Президент переходит к диалогу с присутствующими. В Вавилоне собралось много руководителей всех постов: от генералов до резидентов ковчегов. Начинается обсуждение дальнейших действий, проектов, предложений. Президент любезно со всеми говорит, даже иногда улыбается. У него великая сила духа.

Когда прозвучал ответ на последний вопрос, Президент благодарит всех, желает всем быть сильными, бороться за свой дом до победы. Да, мы обязательно победим. Мы построим лучший мир во Вселенной. А пока мы встаём и аплодируем. Президент покидает трибуну, изображение на голографе меркнет. Включается свет, и система объявляет перерыв в пятнадцать минут. Мы остаёмся в зале, ведь мы обещали Алии посмотреть вместе с её семьёй кино. Джек и Ли покидают свои места, прощаются. Фарух говорит, что очень гордится своими детьми. Он говорит, что я – пример настоящего солдата: летаю больше десяти лет. Но я понимаю, что он имеет ввиду на самом деле. Пилоты истребителей обычно долго не живут, как и пилоты боевых роботов.

Начинается кино. Порой, я удивляюсь тому, как людям удалось сохранить столько осколков прошлой жизни: фильмы, фотографии, книги. Единая Библиотека – невозможное чудо. Думаю о тех, кто жертвовал своими жизнями ради памяти. А такие, не сомневаюсь, были. Тем временем на голографе и экранах – безбрежные горы. Их вершины белые, а основание утопает в зелени; мне кажется, что я чувствую их свежее дыхание. И пронзительный запах реликтовых сосен. Он даже немного щекочет. Удивительно. Откуда я всё это знаю? Словно отголоски того, разбитого мира, которые я иногда встречаю, мне до боли знакомы. До пронзительной, неистовой боли. Наверное, я всё принимаю слишком близко к сердцу, как говорит Виктор.

Кино заканчивается, и мы прощаемся. Прощаемся так, как будто всё нормально. Порой, если хорошо притворяться, то так оно и получается.

Виктор приглашает меня к себе. Запрещено, конечно, это грубое нарушение устава. Но мы уже столько раз его нарушали – летаем-то больше десяти лет. Нам можно. Ведь скоро у нас будет общая каюта. Я соглашаюсь, и мы идём, взявшись за руки. Не хватает только звёзд.

2

Так будут последние первыми, и первые последними, ибо много званых, а мало избранных.

Гл. 20:16.
Библия. Новый Завет.

Конец XIX века.

Ветер – дыхание Господне. Ветер всегда нисходит сверху, нисходит по-разному. Он может быть ледяным. Зимний ветер, лютый, который клянут в народе, на деле есть ветер очищающий. Если дух закалён, для плоти таков ветер не страшен. Летний ветер – мягок и покладист. Бывают и летом бури, но они поют иначе зимних. Зимние бури длительны и грустны. Они молвят о тоске и увядании. Их глас протяжен и печален. Летние же гремят так, что отзываются в груди. В такие дни я припадаю к земле от благоговения перед мощью Его, но земля, как и я, дрожит.

Сейчас ветер мягко касается моего чела, поднимает волосы. Более всего люблю такой ветер. Я называю его Шёпот Господень. Он благоухает свободой и чистотой небесной, на земле неведомой. Он приносит многие звуки, и я слушаю его. И он рассказывает мне о мире Божьем. Говорит со мной с Его позволения. Великий дар. Спасибо, Господи.

Мои ноги, обёрнутые в шершавые ходоки, ступают по тёплой земле, а я внимаю ветру. И с дуновением я слышу лёгкий шёпот, шёпот такой явственный, как будто тишина, только немногим слышнее. Останавливаюсь и сильнее обхватываю руками тёплое дерево ходовой палки. Левой рукой встречаюсь с правой. Пальцами провожу по тыльной стороне ладони: она сделалась совсем сухая. Будто старое, но ещё живое древо. Улыбаюсь. Спасибо, Господи, за долгую жизнь мою. Перевожу руку выше, к самому навершию. Оно тоже сухое и жёсткое, карябает. Если руку опустить ниже, тогда древко сделается мягким и гладким. Но я оставляю одну руку на навершии, опираюсь на локоть и слушаю ветер. Его глас вмещает в себя все голоса мира. Весь мир поёт мне, и зрячим не услышать сию Господню песню. Спасибо, Господи, за дар Твой.

Ветер нынче прохладный, но не такой, как в начале летней поры. В начале, перед тем как воздух сделается душным и наполнится нескончаемым звоном, порой весенней, воздух пропитан свежестью. В холоде весны – чистота и чувство воскресения. Первые ветра осени пронизаны нетяжкой, но грустью. И как только вослышу я грусть среди лета, так знаю: близится зима. И во всякий год Господь по-разному заведует природой. Бывает, долго не начинает пахнуть осенью. В такие года холода внезапны и губительны для урожая. А бывает, уже в сердцевине лета запахнет тоской. Такие времена дождливы, но более благостны. И нынче чую я осень. Шелест травы сделался суше. Весной травы почти не слышно, а дерева легонько совсем говорят. Летом их песнь наполняется, становится громче. Но осеннею порою песнь леса делается как бы выше по звуку. Нынче слышу я, как шёпот дерев стал выше, чем на прошлой седмице. Значит, прав я, осень скоро наступит. Хотя зрячие, у которых я жил последнее время, говорили, что лето – в самом его владении. Как же они слепы, Господи.

Зрячие восклицают, когда видят меня. Им неведомо, как живу я в странствиях. Моё же бытие просто. Я не видел никогда глазами, но сие не значит, что я не вижу Божий Мир. Я чувствую его. Я слышу Его. Я вижу Его не глазами, но сердцем.

Мои ступни чувствуют землю: её тепло, твёрдость. Носом чую аромат её. Эти качества везде различны, как и биение её сердца: земля живёт, её сердце везде чувствовать можно. Но существуют места, где биение особенно слышно. В таких местах я молюсь.

Я слышу дорогу: над плотной землёй всегда просторнее воздуху. И дорога чувствуется мне так же явно, как зрячим видится. Я слышу лес задолго до того, как зрячие начинают его видеть. Много раз, когда я странствовал со зрячими, я говорил им о лесе, а они убеждали меня в том, что впереди – лишь чисто поле. Потом они удивлялись: как я узнал? Я отвечал, Господь ведь со всеми говорит: ветром, теплом, ароматом. Но зрячие смеялись надо мной, не верили. Молвили – юродивый старик.

Я слышу лес, он шепчет. Ветер приносит его чистоту, непривычную смрадным поселениям. Поэтому я странствую. В городах и деревнях столько шума, столько запахов, что за ними не учуять мира Божьего. Я так жить не могу. Всегда удивляюсь, как они так живут?

Останавливался последний раз у крестьян одних, хорошая семья. Богу молятся, работают. Не без грехов, но где это видано, чтобы человек в святости жил? Их дом пах ладаном, вот и постучал к ним. Ко мне вышла девушка: я узнал об этом по лёгкости шагов и шелесту одежды. Мне почудилось, будто я даже увидел её. Только иначе, не как обычно. Иногда бывают у меня видения, посылаемые Господом. И в этих видениях я вижу. Наверное, вижу, ведь я никогда не видел мира. Когда девушка вышла ко мне, я увидел её. Она была окружена жаром, который выходил из-под пальцев её рук. И в этом самом жаре мир воскресал. Я подивился явленному, но смолчал. Девушка пустила меня в дом, она оказалась старшей дочерью в семье. Но через пару седмиц я вновь увидел её. Только теперь она шла по большой дороге, вместе с другими людьми. Они шли, будто среди облаков. Наверное, среди облаков.

Когда я был маленьким, мама рассказывала мне о мире. Более всего меня удивляли рассказы о небе. Тогда я ещё не мог чувствовать так явно, как сейчас, и просил маму больше поведать про облака. Мама отвела меня к мешку с пухом и опустила в него мою руку. Я помню, как мамины огрубевшие от работы пальцы опустили мою ладонь в мягкое ничто. Тогда я подумал, что пух очень похож на воздух, только на воздух сбитый. Тёплая грубая ладонь, мягкий щекочущий пух и запах свежего хлеба. От маминых рук всегда пахло хлебом. Хлебом, уютом и любовью. Искренней, наболевшей любовью. Я слышал, мама часто плакала из-за моего недуга. Ей многие советовали отдать меня: чего с ним возиться, долго всё равно не протянет, ещё пять ртов кормить. Но мама никого не слушала, она просто плакала… Как же я люблю её, Господи. По сей день в душе своей я слышу её нежный, как пух, голос и чувствую её грубые горячие руки.

И сказки. Каждый вечер мама рассказывала мне сказки. Её тёплая рука гладила меня по голове, и мягкий голос молвил о чудесах. Я спрашивал матушку, зажгла ли она лучину, ведь я боялся холода темноты. Мама подносила огонь ближе, я чувствовал его тепло, и мне делалось спокойнее. Со мной была мама, запах хлеба и тепло. Я благодарил Господа и слушал самый родной голос на всем Божьем свете.

 

Вновь перехватываю ходовую палку, опираюсь на другой локоть. Ветер с грустью гладит меня по голове. Ещё немного постою и продолжу путь. Видение. Да. Я же размышлял о видении, которое посетило меня у крестьян, у которых я гостил. Мне чудилось, что крестьянская дочка шла среди мягкого, едва ощутимого пуха, который стелился по краям широкой дороги. А внизу мир бушевал. Не могу явно сказать, что там было внизу, ибо таких видений ранее не видывал. Зато слыхивал, как зрячие описывают ад. Описывают так, будто сами там бывали. То, что было под дорогой, очень походило на молву видящих. Но те, кто шли по дороге, будто не замечали того, что делалось под ними. Я тогда не удержался и рассказал крестьянской дочке о своём видении. Она долго молчала, а потом поведала о своих снах. По секрету, боялась, что другие её за ведьму примут. По её голосу я понял, что она напугана очень. Она говорила, что во снах часто видит явления странные: города из стекла и картины. Она мне рассказала, что такое картины, и что их пишут художники. Правда, я так и не смог себе этого представить. Она шептала, что во сне видела себя в стеклянном городе, охваченным огнём. «Я в ад попаду, да, дедушка?» – спрашивала она тихо, едва плача. Я гладил её по мягким волосам и говорил, что нет. Говорил, что огонь не всегда означает ад. Истинный смысл огня – очищение.

Очищение, да. Порой задумывался я, что миру очищение очень надобно. С каждым годом запахи становятся всё более смрадными, голоса – более громкими. Придёт век, когда грянет такой шум, что отдельного голоса не различить будет. И в тот век придёт очищение. Очищение огнём, ведь омовение водой Потопа не смогло смыть грязь мирскую. Спасибо Господи за то, что к тому веку меня уже не будет. Буду я в Твоём чертоге. А уж в Аду, или в Раю – решать Тебе. На всё Твоя воля.

Зимовал я как-то в студёной северной деревне, вокруг которой шумели сосны. Я пришёл в деревню ещё летом, но даже тёплую порою воздух того селения был особенно свеж. Эта чистота мне пришлась по нраву, и я остановился там. В той деревне была церква, батюшка которой приютил меня и разрешил мести пол. Прихожане удивлялись, как я могу мести пол при таком недуге? Спрашивали меня, кто работу такую поручил. Да никто не поручал мне работы, я сам её спросил. Я ведь слышу всё: слышу пол, над ним воздуху легче; слышу свечи, как они потрескивают, как они говорят, и в этом голосе – все молитвы людские; слышу прихожан, их поступь и их шёпот, а более – их думы. И слушание моё видением становится.

В то время я ещё ходил босым, дабы чувствовать лучше. Нынче могу я чуять и сквозь подошву своих ходоков, но тогда я моложе намного был и не так чувствителен. Звали меня либо Босым либо Слепым, думали не слышу я. Но я не обижаюсь на них, они ведь не ведали о том, что видеть я могу иначе.

В той деревне я повстречал барина одного, который имел душевную слепоту крайней тяжести. Я его почувствовал, когда к церкви шёл. Почувствовал молодого человека, дух которого умирал от собственного бесчувствия и грехов. Он, как и я, отправил себя в изгнание, грехи замаливать. Воздух вокруг барина холоднее студёной зимы был. Причина его бесчувствия была такой глубокой, что мне стало жаль его, и я захотел помочь ему. Долго, правда, я размышлял, с чего начать беседу нашу, ведь его голова была мутной от горя, знакомого и мне. Барин уезжал, когда я подошёл к его повозке. Тогда я огорчился, подумал, что опоздал. Но барин тот решил, что я за деньгами к нему пожаловал. Я хотел сразу воззвать к его душе, поэтому поинтересовался у него, знает ли он, почему я босым хожу? Молодой барин заверил меня, что не знает причины. Его тон был таким ледяным, что я рассмеялся от отчаянья. Я очень жалел, что не подошёл к нему раньше, посему сказал речь полно и кратко. Я ответил барину, что босыми ногами чую землю, а вот он, барин, хоть и здоров глазами, но слепой. Сказал ему так: «Ты ничего не видишь и не чувствуешь. Потому как если бы ты чувствовал, ты бы понял, почему я обуви не ношу. Ты предписал себе наказание, но даже его отбыть боишься ты. Мне жаль тебя, ибо ты свою жизнь даром проживаешь. Даром жизнь проживать – грех самый великий из самых великих грехов». Но барин не услышал меня, да и я был ещё слишком молод для подобных речей. Барин толкнул меня и уехал. Я ещё долго стоял на той дороге, слушая его удаляющуюся повозку, сострадал его тяжёлой судьбе. Каково ему сейчас, когда столько годов минуло?

Сколько годов скитаюсь я?

Мама, мама…

Мамушка моя родная, прости меня.

Тем летом было мне годов пятнадцать, кажется. Я сидел на скамье у дома, внимал солнечному теплу и слушал птиц да жизнь вокруг. Мои родные были в поле, а я ещё учился видеть мир. Но тогда я чуял совсем плохо и не заметил, как тени подошли ко мне. Они были старше, их голоса молвили об этом. Они сказали, чтобы я отвёл их в дом, пока моё семейство не вернулось с полей. От них так дурно пахло, что я едва мог дышать. Все силы свои собрав, себя я превозмог и им ответил, что не пущу их за порог. И попросил уйти. Ответом мне был дикий смех, дикий смех и смрадный. И тут у меня перехватило дух: удар был очень сильным. Я не ведал, как мне быть, и следующий удар повалил меня на землю. Мне сделалось страшно. Они смеялись и били меня, даже пыль на зубах ощущалась. А я про себя молитвы читал. Когда боль сделалась невыносимой, я стал просить их отпустить меня. Просил именем Господа. Но они смеялись надо мной и говорили, что перестанут бить, если отведу их в дом. Они возьмут совсем немного. О, Господи, не выдержал я урока Твоего, не понял знамения и струсил! Я отвёл их в дом и сел на лавку в сенях. Я плакал, и сквозь слёзы видел я. Тогда я впервые видел то, что Ты хотел освободить меня, но Тебя я не услышал…

Мама, мама… Матушка моя, зачем в тот день вернулась рано? Зачем взяла с собой сестру… Как же больно, Господи, вспоминать о грехах своих. Как же больно…

Вздыхаю, крепко сжимаю ходовую палку правой рукой и делаю шаг. Плачу. Слёзы, Господи, слёзы мои о матушке. И о сестре. Когда хоронили их, отец сказал мне, что я не виноват. Но я-то знаю, и Господь знает. Я покинул батюшку и братьев, я ушёл искупать свои грехи. Спасибо, Господи, за долгую жизнь мою. Спасибо Тебе, Господи, за страдания. Может быть, нынче Ты позволишь мне матушку в Раю увидеть. Ведь мир Твой откровением мне стал. Откровением…

Иду. Старые кости болят – скрипят, как сухие дерева. К вечеру достигну леса. Чует моё сердце – не переживу сегодняшнюю ночь. Устал ли? Право, не знаю. Как не знаю и то, сколько лет уже хожу по земле. Но чую: Господь зовёт меня. Пора мне в путь. Радуется сердце скорому освобождению, но и грустно ему. Щемит, Господи, сердце моё. Спасибо, Господи, Тебе за чувства, спасибо за страдания. Ибо пока чувствую – живу.

Чудится мне, будто ещё совсем юный я, а рядом со мной матушка идёт. Она держит меня за руку и рассказывает о травах, которые растут в поле. Она берёт мою руку и касается ею нежного цветка, на пух похожего. И чувствуется мне, будто от касания моего цветок разлетается, словно мягкие снежинки с земли поднялись. Мамин голос смеётся, по-доброму и тепло. Мама говорит, что у цветка поспели семена, и ветер их моей ладонью одувает. Она говорит, что каждое существо подобно этому цветку: однажды станет пухом и вознесётся в небеса.

Мои ноги ступают по земле, пока я иду к небесам. И пахнет земля так свежо. Медленно иду, вдыхаю её аромат. Не могу надышаться. И солнцем пахнет. И осенью. И лёгкий ветер, шелестящий, гладит меня по волосам и доносит тихую песнь далёкого леса. Так ангелы поют, ангелы. И песня эта похожа на ту, что слышалась мне давно…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru