Жену для Улеба подобрал его названный отец, Мстислав Свенельдич. После того как Святослав силой отобрал у сводного брата невесту, Горяну Олеговну, Улеб, уже перебравшись в Выбуты, долго не хотел и смотреть на девушек, и мать его не неволила, хотя годами он уже перешел в «старые женихи». Два года назад, когда Эльга привезла в Выбуты Малфу, надеясь здесь без шума выдать ее замуж, Мистина подумал и о женитьбе сына, однако среди местных родов подходящих для себя сватов не нашел. «Не жени его на ком попало, я пришлю ему невесту», – сказал он Уте перед отъездом. Ута, привыкшая слушаться, не говорила сыну ни слова о женитьбе, пока следующим летом и правда не прибыли люди, привезшие в жены Улебу Правимиру, Хрольвову дочь.
Хрольва и его семью Ута и Улеб знали очень хорошо. Уличанка Славча была одной из трех полонянок, которых Ингвар держал в женах до женитьбы на Эльге; перед свадьбой он роздал их троим своим ближним гридям – Гримкелю Секире, Ивору и Хрольву. Сыновья Гримкеля и Ивора составляли ближний круг Святослава – половина из них и «помогла» ему избавиться от брата-соперника. У Хрольва и Славчи родились только дочери, и Правена была из них младшей. Пять лет назад, когда Улебу пришлось уехать из Киева, она была еще совсем юна, лишь год как надела плахту. Улеба она в те годы видела редко и издалека, однако он, чуть не ставший новым киевским князем, в ее глазах был почти как солнце красное. Тот самый «князь молодой, месяц золотой».
Как девушка из ближайшего к княжьему двору дружинного круга, Правена с матерью и сестрами ходила на посиделки к самой княгине. Иной раз к Эльге, иной раз – к Прияне, жене Святослава. С некоторых пор ей стало казаться, что на нее поглядывает самый влиятельный в Киеве человек – Мстислав Свенельдич. Это было и лестно, и тревожно; все знали, что с изгнанием Улеба он остался без жены, но так же все знали, что он принадлежит княгине. Даже если бы он для приличия решил взять себе новую жену, неужели его выбор может пасть на девушку лет на тридцать моложе, да к тому же дочь бывшей рабыни! Это было совершенно невероятно. Славча с Правеной доходили до мысли, не для Велерада ли Свенельдич приглядывает невесту… Но для Велерада Правена была все же недостаточно знатна.
Все разъяснилось, когда однажды отец, вернувшись от князя, сообщил, что имел разговор с Мистиной: тот предлагает сосватать Правену за Улеба. Перед этим она несколько лет не вспоминала об Улебе – о нем в Киеве старались не говорить, зная, что князю это неприятно. Сватовство для Правены было очень лестным – Улеб многократно превосходил ее знатностью рода, да и сам был молодец хоть куда, – но все же брак с изгнанником выглядел делом опасным. Бояре, ищущие милости князя, не захотят родства с его соперником.
Мистина и здесь показал себя человеком проницательным: высмотрел не девушку, а самоцвет. На первый взгляд Правена не казалась красавицей: посмотришь, вроде бы ничего особенного, ни одной черты, которая цепляла бы взгляд сама по себе. Обычное овальное лицо с чуть заостренным подбородком, правильные черты – не слишком тонкие и не слишком крупные, прямой нос, серые глаза, темные брови, почти прямые, со слегка приподнятым внешним концом. Коса, пока Правена ходила в девицах, обычная темно-русая, отличалась разве что длиной и толщиной, весьма внушительной. Но стоило к ней приглядеться, и уже трудно было отвести глаза. Душа ее созрела с юных лет – она никогда не была суетлива, неразумна, опрометчива, легкомысленна, как свойственно девчонкам; уже лет в десять это была надежная помощница матери и верная подруга сестрам. С юных лет в ней чувствовалась та спокойная благотворная уверенность взрослой женщины, что дается светлым рассудком и уравновешенным, благожелательным нравом. Едва увидев Правену, каждый чувствовал, что может на нее положиться, как на родную сестру. Возле нее каждому делалось хорошо, как будто в ней, как в молодой богине Макоши, заключалась чистая жизненная сила, ум, доброта и любовь; спокойное лицо ее как будто испускало едва уловимое сияние. Она всегда держалась ровно, не выражала громко ни радость, ни горе, ни восторг, ни гнев, но за ее спокойствием угадывались сильные чувства. Благодаря этой внутренней силе и прямой осанке Правена казалась высокой, но подойдешь вплотную – заметишь, что она среднего роста, не более.
Родство с самым знатным из киевских воевод и заодно с княжеской семьей не смогло бы подкупить такую девушку, а угрозы для жениха, находящегося в немилости и изгнании – смутить, раз уж ее сердце в ответ на сватовство сказало «да». При мысли об Улебе Правену охватило воодушевление, она чувствовала себя той отважной девой из сказки, что три года шла за тридевять земель, отыскивая своего жениха. Хрольв тоже считал небесполезным такое близко родство с Мистиной. И вот, когда торговые люди вернулись из Царьграда и отправились в Хольмгард, Правена с двумя челядинами, с отцом и приданым поехала с ними.
Ута приняла невестку без возражений, даже с благодарностью – она куда лучше самой Правены понимала, какой подвиг та совершила и какой опасности подвергается. Сам жених за прошедшие пять лет оправился от потери Горяны и был готов полюбить молодую жену, проделавшую ради него такой путь и согласную жить вдали от родных. Спокойно и благополучно они прожили два года, родился здоровый сын, и вся жизнь лежала перед ним, озаренная лучами, как ясное утро…
…Когда Правена появилась в Алдановой избе, Вальга невольно вздрогнул. Здесь его с оружниками наскоро устроили отдыхать, но из хозяев никого не было: Предслава сидела с Утой, Алдан работал в кузнице, а буйный выводок их детей носился где-то у реки.
Правена вошла тихо, остановилась у двери, боясь идти дальше. Вальга невольно встал. Она уже оделась в белое – в крайнюю степень «печали» и напоминала какую-то снежную тень посреди лета. Лицо у нее было застывшее, глаза покраснели, но сейчас она не плакала.
Глядя на Вальгу, она сделала несколько шагов, и ему сделалось жутко. Весь вид Правены – больше лицо ее, чем одежда, – выражали такую ясную причастность смерти, что живому было возле нее неловко. Казалось, стоит ей к тебе прикоснуться, даже взглянуть пристально – сам уйдешь за смертную грань. И еще страшнее было оттого, что она не кричала, не плакала, а лицо ее выражало мучение в смеси с напряженным раздумьем.
– Ты сказал, что Игморова братия… – тихим, сдавленным голосом заговорила Правена. – Верно ли?
– Пока нет. По истине не знает никто. Просто они исчезли, семь человек…
– Кто? Кто эти семеро?
Вальга перечислил ей сгинувших. Как и он сам, Правена знала их с детства: их отцы всю жизнь сидели вместе в княжеской гриднице, матери часто встречались у княгини.
– Так его уже… похоронили? – Правена запнулась на этом слове.
– Думаю, да. На третий день. Нынче лето, долго держать нельзя.
– А как его должны были хоронить?
– Не знаю. Это как Сванхейд решит. Там родни много, сделают все как положено. Об этом не тревожься. Ничего не упустят.
– И как ты думаешь – ему… – Правена запнулась.
– Что?
– Нет. Ничего.
Вальга надеялся, что вопросов больше не будет – он больше ничего и не знал, когда она снова заговорила.
– Ты когда назад поедешь? Ты же в Хольмгард поедешь от нас?
– Да. Князь так сразу, я думаю, не уйдет оттуда, там дела не улажены…
Вальга осекся: Святослав прибыл с дружиной на север для того, чтобы разобраться, чья здесь власть. И вот «дело улажено» – другого князя тут не будет.
Удайся Сванхейд ее замысел – Правена сейчас была бы молодой княгиней Гардов. Но Недоля одолела – она вдова.
– Я поеду с тобой.
– Зачем? – Вальга пришел в изумление.
– Как – зачем? Должна я к могиле мужа моего… – У Правены оборвался голос. – Хоть могилу…
– Ну-ну! – Вальга подошел и с сочувствием, хоть и неловко взял ее за плечи. – Коли родичи тебя отпустят, так поедем. Только не очень долго собирайся… Я ж не знаю, сколько князь там пробудет, чтобы мне потом не догонять их.
– Так сегодня и поедем! Нынче какой день, четвертый? Пятый?
– Я три дня в дороге был… Да один день там – четыре дня.
– Если поспешим, то ко второму правежу[6] поспеем – на девятый день.
– Поспеем… – растерянно согласился Вальга.
Правена помолчала, потом добавила, глядя перед собой:
– Я все не верю… даже причитать не знаю как. Он передо мной все живой стоит. Было начну, а тут мысль: может, он жив? Не видела ж мертвым его…
Этим, как видно, и объяснялось ее застывшее спокойствие – Правена не верила, что муж, весной по зову Сванхейд уехавший живым и здоровым, не вернется. Она больше не увидит его – ни живым, ни даже мертвым. Мысль о его смерти постепенно утверждалась в уме, но не доходила до души, и это неверие придавало ей сил. Окажись вдруг перед ней бездыханное тело – сама упала бы, как цветок нивянка под косой.
Вальга думал, что родичи не захотят отпустить Правену – видано ли дело, молодой женщине ехать в такую даль! – но никто не возразил. Предслава, когда заходила покормить детей, все время рыдала, и младшие дети принимались вопить вслед за ней, еще не понимая, что случилось. Предславе сейчас было несколько за тридцать; после всех родов располневшая, румяная, красивая женщина, она искренне предавалась печали по Улебу, но печаль эта не шла ей, как темная туча к щедрому летнему дню, и плач ее был сродни грибному дождю, когда крупные капли сверкают в солнечных лучах. Зато Вальга утешил ее, рассказав о Малфе, ее старшей дочери. Малфа два года назад была увезена погостить к Сванхейд, да так и не вернулась.
Услышав о желании Правены ехать в Хольмгард, Предслава шмыгнула носом, но лицо ее приняло деловитое выражение.
– Кто же с ней поедет? Ты же не привезешь ее назад?
– Я нет, ну… Бер Тороддович привезет. Это внук Сванхейд…
– Мы его знаем, он здесь был – он Малфу от нас увез. Да так и не привез назад. И эту тоже не привезет! Отец, может, ты? – Предслава посмотрела на мужа. – С сеном, конечно, не закончили еще, но мы уж сами как-то…
Лицо ее снова сморщилось: при мысли о сенокосе она вспомнила Улеба – никогда он больше не выйдет на луг, – и с трудом сдержала желание запричитать. Без тела, без могилы, вовремя не узнав о несчастье, ближайшие родичи могли лишь отметить более отдаленные сроки поминания. Да и плакать после погребения уже нельзя, чтобы покойник на том свете не ходил весь мокрый, но ведь они не узнали вовремя, как же совсем не поплакать?
– Что же его там погребли-то… – пробормотала Предслава. – Мать здесь, жена здесь, а положили невесть где…
– Там вся родня его по отцу, – напомнил Вальга. – Раз он Ингваров сын, а там и Олав, дед его, и все…
– Все беды его оттого, что он – Ингваров сын! – с досадой сказал Алдан. – Жил бы, не тужил… Поеду я. Посмотрю, что там нынче как…
Алдан всем сердцем сожалел об Улебе, хоть внешне это в нем не проявлялось. В глазах его поселилось беспокойство. Убийство одного Ингварова сына людьми другого означало раздор в княжеском роду, который едва ли обойдется без последствий. А у Алдана имелось семеро детей, через мать принадлежавших к этому роду, и пусть пока они были еще малы, последствия раздора могли сказаться в неизвестном будущем. Алдан, человек опытный и с разными опасностями знакомый не понаслышке, не мог предоставить эти дела самим себе.
Уту Вальга увидел после приезда еще только один раз, на заре перед отъездом. Она лежала в постели, осунувшаяся и сама похожая на покойницу; внезапная смерть любимого сына подкосила и высушила ее так, что даже плакать у нее не было сил, лишь тихие слезы струились одна за другой из уголков глаз и падали на подушку. Из семерых детей при ней оставался только Улеб – старшие дочери еще в Киеве успели выйти замуж, да и двоих младших, Витиславу и Свена, отец забрал туда к себе. Только Улебу нельзя было в Киев, но Уту утешало то, что она нужна самому несчастливому и самому любимому из своих детей. И вот его нет на свете, и жизнь ее разом опустела до самого донышка.
– Несчастливый он был… – прошептала Ута, когда Вальга наклонился, чтобы ее поцеловать. – В горе был зачат, в тревоге рожден. Свенельдич – удачливый, он его в сыновья взял, я думала, поделится счастьем… Да, видно, и его счастья мало. Все моя вина.
– Да ладно, матушка, ты-то в чем виновата! – Вальга сжал ее руку, и эта маленькая кисть показалась ему тонкой и легкой, как птичья лапка.
– Это все от Буры-бабы. Я за ее смерть наказанье приняла. Ее хлеб ела… без посвящения, без позволения. И сейчас вижу ту голову мертвую, а в глазах огонечки горят. Смотрит на меня теми огонечками и усмехается… Свенельдич ведь убил… того Князя-Медведя, старого. Да с него что с гуся вода. Они ушли, я осталась, – бормотала Ута, мимо Вальги глядя куда-то в темноту давно ушедших лет. – Одна за всех. Проклятье на сына моего пало. Так вот хочешь как лучше… а где счастье тебе, где горе – не угадать… Да и Эльге… Это все оно – Буры-бабы проклятье! – Ута огляделась в поисках Правены и даже протянула к ней руку, показывая, что эта тайна предназначена ей. – Бура-баба Эльге предсказала: один сын будет. Да она не хотела, чтобы сын у нее от Князя-Медведя родился и в глухом лесу жизнь провел. Хотела ему другой доли, славной. У нее не Святша должен был родиться, а другой – «медвежий сын». Она убежала, за Ингвара вышла, вырвала у судьбы другой доли, и себе, и чаду. Княжьего сына родила. Да только судьба и в Киеве догнала. Святша у нее один сын, да князем над людьми быть у него не выходит. Повадка у него лесная, волчья. Нави он был назначен, в Навь его и тянет…
Вальга не знал, что ответить на эти речи, похожие на бред и внушающие жуть. Кто в чем был виноват чуть не тридцать лет назад, он понимал смутно, но знал: когда у матери гибнет сын в расцвете лет, ей вся жизнь представляется тропой к этому несчастью, и кажется, что мостила она эту дорогу собственными руками. Там не додумала, здесь не доглядела, там не подсказала… с рождения чадо счастьем-долей наделить не сумела.
– Пусть она едет, – шепнула Ута, когда Вальга уже хотел отойти. – За дитем я пригляжу…
Даже в горе по сыну Ута не забывала, что у нее на руках внук. И если что-то могло вытянуть ее со дна этого горя, то только забота о новом молодом существе, нуждавшемся в ней.
В путь пустились на другой день на заре. Алдан рассудил, что Правена не способна будет целыми днями не слезать с седла, и решил взять лодью. Вальга ехал с ними, а двое его оружников должны были идти берегом и вести его лошадь. Он и сам был рад, что не пришлось задерживаться. Любопытно было, что там в Хольмгарде, есть ли новые вести? Может, убийц уже поймали…
Месяц все видел… да если бы мог сказать. Когда убийство совершалось, месяц был тонкий, молодой; теперь луна располнела, только краешек еще расплывался, как у подтаявшей белой льдинки. Ее Дедич собирался просить о помощи – сама промолчит, так хоть приведет тех, кто скажет.
Посреди поляны возле ив горел костерок из сучьев орешника – требовался не огонь, а угли. Еще не стемнело, хотя солнце уже село за Волховом, близкая летняя ночь выстраивала стену из плотных темных облаков над небесной рекой багряно-золотого света. Самые короткие ночи миновали, но и долгие еще не пришли.
Оправленной в серебро «громовой стрелкой», которую обыкновенно носил на шее, Дедич очертил круг с костром в середине. Вдоль круга, с внутренней стороны, были разложены девять пучков велесовой травы[7] с крупными синими цветами. Велес-траву собрала и связала Малфа. Зря он велел именно ей собрать цветы. Теперь, глядя на них, он снова видел перед собой Малфу – в белом платье, прижимающей к пышной груди большой пучок синих цветов, с длинной русой косой и с печальным гордым лицом… Голубые ее глаза от соседства с цветами тоже казались синими, как вода Волхова под ясным небом. Пока он сегодня был у Сванхейд, Малфа молчала и прямо не смотрела на него, но, когда он смотрел на кого-то другого, то чувствовал на себе ее внимательный, выжидающий взгляд. При мысли о Малфе в душе вскипали тоска и ярость. Прах бы побрал этого Святослава, бес ему в живот! Чего в Киеве не сиделось! Зачем вздумалось рассказывать о ребенке, который своим рождением и его позорил не меньше, чем Малфу, – о котором Святослав несколько лет знать не хотел. В глубине души Дедич знал, что не откажется от Малфы, но требовалось время на то, чтобы пережить стыд и досаду этого открытия.
Отгоняя ненужные мысли, Дедич сел у костра на землю, вынул гусли из берестяного короба, положил на колени и заиграл. Медленный, задумчивый, однообразный перезвон золотых струн полетел над берегом, над водой, постепенно поднимаясь к небу и выманивая ленивую располневшую луну. Слушал Волхов, привычный к этой гудьбе, слушали ивы, задумчиво макая ветки в воду, слушали, должно быть, русалки, прячась в камыше. Дедич с отрочества привык играть для богов и теперь без малейшего затруднения слился духом с перезвоном струн, с прядями ветра, с запахом речной воды, с шелестом ив и осоки. С двенадцати лет его, сына знатнейшего словенского рода, отдали на выучку в Перынь; с тех пор прошло лет двадцать, и все эти годы Дедич ощущал в себе двух разных людей. Первый был просто человек, мужчина, который когда-то женился, имел детей, две зимы назад овдовел и с первой встречи тайком положил глаз на правнучку старой Свандры, привезенную к бабке из Пскова. Вторым в нем был волхв, открытый богам настолько, что сам Волховский Змей мог вдохнуть свой дух в его тело. О Малфе думал первый, но, играя, он быстро превратился во второго, и теперь внутренний слух его, следуя за перезвоном струн, разливался до самого небокрая.
Ночь наползала постепенно, просачивалась из-под земли. Время от времени Дедич подкидывал сучьев в костерок, чтобы совсем не затух, и по его пламени видел, насколько сгустилась тьма. Но вот последние багряные полосы утонули в синеве, луна неспешно вылезла на небо.
Прервав игру, Дедич подтянул к себе пару кожаных мешочков и бросил на угли сушеных зелий: бешеной травы, болиголова, красавки. Переместился так, чтобы ветром на него не несло ядовитый дым. Снял берестяные крышки и разложил перед костром угощения: блины в большой деревянной миске, кашу и кисель в горшках. В одной кринке было молоко, в другой – пиво. Вылив понемногу того и другого на землю, Дедич снова заиграл тихонько и стал приговаривать:
– Месяц молодой, рог золотой! Ты живешь высоко, видишь далеко. Стань мне в помощь! Слава тебе, князь-месяц Владими́р! Князь мудро́й, рог золотой! Бывал ли ты на том свете, видал ли ты мертвых? Видал ли ты мо́лодцев сих: Игмора, Гримкелева сына, да брата его Добровоя, да брата его Грима? Градимира, Векожитова сына? Девяту, Гостимилова сына. Красена да Агмунда, а чьи они сыны, ты сам весть! Коли видал, так вели им встать передо мной!
Еще немного поиграв, Дедич отложил гусли, взял из миски несколько блинов, разорвал их на куски и разбросал по поляне – там, где земля впитала и трава скрыла следы пролитой крови.
– Игмор, Гримкелев сын! – заунывно взывал он. – Добровой, Гримкелев сын! Грим, Гримкелев сын! Коли слышите меня – отзовитесь, придите блинов покушать на помин душ ваших! Градимир, Векожитов сын! Девята, Гостимилов сын! Коли слышите меня – зову вас каши покушать, на помин душ ваших! Красен да Агмунд, не знаю, как по батюшке! Коли слышите меня…
Черпая из горшка особой «мертвой ложкой» с медвежьей головой на черенке, Дедич разбросал по поляне кашу и кисель. Снова отлил наземь пива и молока. Опять сел и стал наигрывать тот напев, под который на поминках поют о дороге на тот свет – через леса дремучие, болота зыбучие, через калинов мост, через реку огненную. Играл, играл, рассеянным взором глядя во тьму…
Потом взор его заострился. В костре чуть тлели угли, злые травы источали дурманный дымок, поляну освещала лишь луна высоко в небе и ее же свет, отраженный Волховом. Прямо у черты, окружавшей костер, стояли два высоких сгустка темноты. Холодок пробежал по хребту – растворились ворота Нави, пахнуло оттуда глубинным холодом земли.
Это они. Какие-то двое духов откликнулись на его зов, прилетели к угощению. Дедич еще немного поиграл, выжидая, не придут ли другие.
– Кто вы такие? – заговорил он потом. – Как имена ваши?
Разглядеть лиц было невозможно, да он и не знал тех семерых убийц, что бесследно исчезли из княжьего стана, только от Люта затвердил их имена.
В ответ послышался не то вдох, не то стон.
– Отвечайте! – строго велел Дедич. – Как зоветесь?
– Голодно… – прогудело ему в ответ. – Холодно…
Сами голоса эти – глухие, унылые – холодили душу, будто чья-то мохнатая лапа с колючей жесткой шерстью касается хребта прямо под кожей.
– Вот вам еда – ешьте. Вот вам пиво – пейте. Вот вам князь-месяц, серебряные ножки, золотые рожки – грейтесь. Как имена ваши?
– Грим… Гримкелев сын…
– Агмунд… Сэвилев сын…
– Где собратья ваши?
– Не с нами… не с нами…
– Где погребены головы ваши?
– На востоке… на стороне восточной… в лесу дремучем… у болота зыбучего… нет нам ни поминанья, ни привета, ни утешенья…
Мрецы заволновались, задрожали, голоса их стали громче.
– Плохо погребены мы… не по ладу нас проводили, долей мертвой не наделили…
– Голодно, голодно!
Теперь Дедич начал различать их черты: ему они ничего не говорили, он не мог определить, где Грим, а где Агмунд, хотя один из мрецов казался помоложе; темные, исхудавшие лица с ввалившимися щеками у обоих покрывала седая щетина, веки были опущены. Вспыхнула сухая веточка на углях, и Дедичу бросились в глаза темные полосы на шеях обоих мертвецов: у одного это был черный след глубокой рубленой раны между шеей и плечом, а у другого такая же темная, неровная полоса окружала шею – ему срубили голову!
– Голодно, голодно! – полуразборчиво бормотали мрецы, напирая на невидимый круг, но не в силах перешагнуть черту.
Неодолимая сила тянула их к теплу костерка, к живому человеку с горячей кровью в жилах.
– Не покормили нас! Не напоили нас! Не оплакали! Не проводили! В чужой земле зарыли! Холодно, холодно!
Жалуясь на два голоса, мрецы боком двигались вдоль черты, черными руками шарили по воздуху, наощупь отыскивая лазейку туда, где сидел живой теплый человек. На белой одежде их виднелись огромные пятна; они казались черными, но Дедич понимал: это кровь смертельных ран. Он не испытывал особенного страха, но опустил руку на лежащий рядом посох: в навершии его с одной стороны была вырезана бородатая человеческая голова, а в другой – медвежья.
– Я принес вам питья и пищи, – сказал он. – Поданное ешьте, а иного не ищите. Где собратья ваши? Игмор, Гримкелев сын? Градимир, Векожитов сын? Где они?
– Не с нами… не с нами…
– Голодно! Съем, съем!
С диким воплем мрец бросился на невидимую преграду и ударился в нее всем телом, надеясь снести. Простой человек на месте Дедича наделал бы в порты, а то и вовсе замертво упал бы со страху. Но волхв лишь поднялся на ноги и уверенно заговорил:
– Месяц молодой, рог золотой! Было вас три брата на свете: один в ясном небе, один на сырой земле, один в синем море! И как вам троим вместе не сойтись, так пусть мрецы-упыри ко мне не подойдут, на всякий день, на всякий час, на полони, на новом месяце и на ветхом месяце! Тебе золотой венец, мне счастья и здоровья, а всему делу конец!
– Домой в Навь! – протяжно выкрикнул он и замахнулся на мрецов посохом. – Домой в Навь!
– Домой в Навь! – ответил ему из темноты неведомый голос, переходящий с высокого в низкий и обратно.
– Домой в Навь! – загомонили вверху, в воздухе, сразу множество птичьих голосов.
– Домой в Навь! – взвизгнул из гущи камыша женский голос.
Мрецы исчезли. Дедич опустил посох и перевел дух. Бросил на угли сухой прострел-травы и подождал, пока ее дым разгонит остатки дыхания Нави. Потом вылил в костер остатки пива и молока. Угли тихо прошипели и погасли…
После ночного гадания, ближе к закату, Дедич снова был в Хольмгарде. По пути от места убийства он сюда не заворачивал, и родичи Улеба до сих пор не знали, удалось ли ему что-то разведать. Народу собралось довольно много: не только родичи покойного, но и жители Хольмгарда, словенские старейшины с берегов Ильменя. В этом сказывалось не только уважение к Сванхейд, но былое желание видеть ее внука на месте князя, и Святослав, догадываясь об этом, оглядывал собрание довольно хмуро.
Самого князя киевского тоже встречали скорее настороженно, чем сердечно, хотя в почтении отказать ему не могли. С собой он привел только своего вуя, Асмунда, и Болву. Теперь, когда Стенкиль воевал за цесарево золото на греческих морях, а Игмор с братией исчез, Болва оказался чуть ли не ближайшим к князю человеком из молодых. Этой внезапной переменой в своем положении он был польщен и обрадован, но и несколько смущен.
– Я был Улебу свояком, – сказал он в ответ на взгляд Бера, ясно вопрошавший «а ты что здесь забыл?» – Если ты не знал. Моя жена – старшая сестра его жены.
Божечки, а ведь там, в Пскове, еще есть жена… Теперь она уже знает – Вальга, Асмундов сын, должно быть, доехал дня за три. Бер невольно передернул плечами, вообразив, что обязанность рассказать о несчастье жене и матери Улеба досталась бы ему. Но Вальга – братанич Уте, она его хорошо знает, им будет легче говорить об этом.
Присутствие Святослава угнетало – все за столом, возглавляемым Сванхейд, были даже более подавлены и молчаливы, чем обычно бывает на поминках. Не исключая и самого князя: он выглядел напряженным, бросал взгляды исподлобья то на одного, то на другого, однако, обходя Малфу. Замкнутое лицо его скрывало и печаль, и досаду. Ему не хватало беглецов – тех самых, что были обвинены в убийстве и своим бегством это обвинение подтвердили. Он вырос с ними, с Игмором и Добровоем бился на первых в своей жизни деревянных мечах, они были с ним во всех превратностях, от первого похода на дреговичей, когда им с Игмором и Улебом было по тринадцать лет, до того странствия по приморским степям, когда его в Киеве сочли мертвым. И вот их больше не было рядом, а он толком не знал, кто из них жив, кто мертв. И что ему о них теперь думать. Если они и правда убили его брата… Но возненавидеть их он не мог, понимая: они пошли на это злое дело ради его, Святослава, блага.
Длинные столы были уставлены поминальными блюдами – блинами, кашей, киселем. К счастью, Дедич привез гусли и пел для гостей; его искусная игра, красивый низкий голос уносили слушателей в даль того света, позволяли безопасно заглянуть за грань – туда, где покинувший живых прибывает в селения дедов, к молочным рекам и кисельным берегам; туда, где молодая жена гуляет по зеленому лесу и находит нового младенца на ветвях березы… Малфа, поначалу избегавшая смотреть на Дедича, скоро забыла о смущении и, вновь поддавшись очарованию его голоса, устремила на него взгляд и уже не отводила. Дедич не смотрел на нее, но она угадывала, что он ощущает ее взгляд, и от этого его голос полон такого глубокого чувства, а лицо вдохновенно, будто перед Сванхейд и ее гостями поет сам Велес.
Но вот Дедич замолчал, Малфа подошла с кувшином, чтобы налить ему меда в чашу. Он лишь бросил на нее короткий взгляд, но во взгляде этом не было вражды или презрения, а только пристальное внимание, и у Малфы сердце забилось с надеждой. Может, они еще одолеют этот разлад, возникший не по их вине.
Но от Малфы Дедича почти сразу отвлекла Сванхейд.
– Хотелось бы узнать, – начала она, переглянувшись с младшим внуком, – удалось ли тебе выведать что-то, когда ты ходил на берег… на то место… где хотел говорить с духами.
– Да, госпожа, – спокойно ответил Дедич; по рядам гостей за столами прошла волна движения, все взгляды впились в его лицо. – Я говорил с духами, и духи отвечали мне.
– Что они тебе сказали? – Святослав подался вперед, опираясь на стол.
Он был встревожен сильнее, чем прочие, но идти своим тревогам навстречу, глядя им прямо в лицо, было главным правилом его жизни.
– Ко мне явились двое, – неспешно начал Дедич среди общей тишины. – Они назвали свои имена. Один назвался Гримом, Гримкелевым сыном, а второй – Агмундом, Сэвилевым сыном…
Каждое имя гости встречали всплеском взволнованного шепота. Даже Бер переменился в лице, услышав полное имя Агмунда – он сам его не знал и подсказать Дедичу не мог.
– Эти двое мертвы и погребены где-то на восточной стороне. О том же, где пятеро товарищей их… ответить не сумели они.
По гриднице пролетел вздох-стон от разочарования. На лице Болвы отразилось облегчение, Асмунд озабоченно нахмурился; Святослав приложил все силы, чтобы сохранить полную невозмутимость.
Несколько мгновений было тихо.
– Так значит… – подал голос Бер, – из них пятеро живы.
– Осталось пятеро, – многозначительно подхватил Лют. – Двое уже поплатились.
Это «пятеро живы», принесшее Святославу тайное облегчение, для Бера и Люта было призывом к действию.
Святослав отлично их понял. Раз-другой он перевел неприветливый взгляд между Бером и Лютом, потом посмотрел на Сванхейд.
– Госпожа… – хрипловато начал он и прочистил горло. – Я должен… Мне известно, что ты закрыла глаза моему брату Улебу и взяла на себя право мести.
– Да, это так, – уверенно подтвердила Сванхейд. – У меня есть послухи. Они здесь.
Трое словенских молодцев за столом закивали – они оказались возле бани в тот ужасный час, когда Сванхейд увидела мертвое, до неузнаваемости залитое кровью лицо своего внука, и были вынуждены принять это свидетельство.
– Нет такого закона, который включал бы женщину в число мстителей. Ты должна передать это право мне. Я – князь Киева и Хольмгарда, и я – ближайших родич Улеба, – с напором продолжал Святослав, взглядом пригвождая к месту Бера, у которого на лице было прямо написано: «А почему это тебе?». – Я – ближайший его родич по крови и высший по положению. Мне и достойно, и прилично взять на себя эту месть. У меня и сил больше, мне способнее…
На лице Бера отразилось нескрываемое недоверие. «Сил-то у тебя больше, но есть ли желание ими пользоваться?»
– Сожалею, но это не выйдет, – ровным голосом ответила Сванхейд. – По закону первый мститель – сын, второй – отец, и это – Мстислав Свенельдич.
– Он ему не отец! – возразил Болва. – Это пока раньше думали… Но Улебу отцом был Ингвар, а не Мистина!
– Он вырос как мой братанич, – уверенно ответил Лют и приосанился, как всегда, когда предстоял спор или тем более драка. – Все тайны острова Буяна не заставят меня и Мистину от него отказаться. Улеб – сын Уты и единоутробный брат других моих братаничей. Этого довольно, чтобы для нас с Мистиной месть за него была законной.
– Я сам, – с напором ответил Святослав, – решаю, кому мстить за моего брата!
– Ты не можешь запретить делать это другим его родичам. – Лют тоже слегка наклонился вперед; на лице его появилось ожесточение, но не зря старший брат столько лет учил его владеть собой, голос его звучал ровно и не громче обычного. – Это обязанность… священная обязанность… принадлежит всему роду. И тот, кто ее исполнит, Улебу честь вернет, а себе славу добудет.