Настал день торжества. Дядюшка принимал поздравления только с двух часов дня. До этого времени к нему никто не должен был входить, даже его дочь. Но гости съезжались гораздо ранее. Лакей вводил их в гостиную, где занимала их Надя и где их угощали шоколадом, домашними тортами, пирожками, пирожными и печеньями, которые несколько лакеев разносили на огромных подносах.
Но вот раздается звонок. Это означает, что дядюшку внесли в приемную залу и что теперь к нему могут явиться с поздравлениями не только гости, но и служащие. Лакей с шумом раскрыл настежь двустворчатую дверь, и все торжественно и молча двинулись в нее. При входе в эту комнату у противоположной стены в великолепном кресле сидел дядя за небольшим столиком. Ноги его были покрыты пледом. Нужно заметить, что он в это время был уже древним стариком, с высохшим, как у мумии, желтым лицом, испещренным глубокими морщинами, с длинными белыми как лунь, редкими волосами, несколько подвитыми внизу, с сурово сдвинутыми густыми седыми бровями. Лицо его было без усов и бороды, с чисто выбритыми пергаментными Щеками. Дядя страдал какою-то неизлечимою болезнью желудка. Уже много лет он проводил свою жизнь в кровати или сидя в роскошном кресле, которое в губернии называли не иначе как троном: оно обрамлено было слонового костью и инкрустациями и представляло собою не что иное, как замаскированное судно, без которого дядюшка ни минуты не мог обходиться при своей желудочной болезни. В карете, когда он изредка катался, тоже было устроено судно. Впереди всех стояла Надя, вся в белом, с светлыми буклями до пояса, и с букетом цветов в руках, то сверкая бриллиантами в длинных подвесках серег, то поблескивая своими красивыми синими глазками. Сзади нее стояли родственники, за ними – гости, гувернеры, гувернантки и учителя, а в дверях толпились домашние служащие. Зала была битком набита народом. Кто случайно входил позже других и попадал не на подобающее место, то есть слишком близко к столику, за которым восседал виновник торжества, тому кто-нибудь глазами указывал, где он должен стоять; все происходило в гробовом молчании. Так как я в первый раз попала в такую торжественную церемонию, то я с ужасом дернула матушку за юбку, а когда она ко мне наклонилась, я сказала ей на ухо, что мне страшно, и просила ее увести меня. Матушка чувствительно ткнула меня в спину и, тоже наклоняясь к моему уху, сказала: «Стой смирно!» – а затем, прикрывая рот платком от душившего ее смеха, взяла меня за руку и придвинула к себе. Про эту церемонию, как и про другие в таком же роде, она всегда говорила, что ее до слез смешат подобные затеи помещиков.