Какими бы закоулками тёмными и безлюдными не ехали трое сватов верхами, да боярыня сваха в возке, да боевые слуги их с фонарями, а весть вперёд прибежала. Неведомо как, но дворовые все уже знали – едут гости, и не простые.
По тому, как молча мерно стучали в ворота, как молча же въехали, по виду ног их всех16 понятно уж было – точно сваты.
Спешились, боярыню из возка вывели. С поклонами тиун и ключница Сицких проводили их на крыльцо.
Дверь перед ними в главный покой отворили, и первой ногу правую через порог перенесла сваха, прошла, перекрестилась с поклоном на иконы, поклонилась в пояс сидящим за столом рядом хозяину и хозяйке, и отошла к печи, там на лавку присела, дверцу печки отворив и снова затворив. Хозяева встали из-за стола, на котором, на белой праздничной скатерти, была солонка и чарки серебряные, и тоже гостье молча поклонились.
Затем вошёл воевода Басманов, снимая шапку, и следом – его двое родичей. Так же молча осенились на красный угол, кланяясь, обернулись к стоявшим напротив хозяевам, в пояс поклонились. Тотчас сваха, встав с лавки, дверь за ними всеми на крючок закрыла. Постояли так молча некоторое время.
– Есть охотник у нас, соболь чёрный, бежал он за куничкой, да куничка спряталась. Не в ваш ли дом, хозяева дорогие, она забежала? – начал размеренно Алексей Данилович, сразу звучным голосом заполнив всю палату.
– А слыхали мы, что есть здесь лебедь белая, что соколу нашему в пору кажется, – вторила ему сваха.
Погодя, как того требует обычай, князь Сицкий отвечал:
– Нет у нас ни лебеди, ни куницы. Зато есть красная девица.
Сделав шаг навстречу хозяевам, Басманов отвечал, а его спутники стояли прямо, плечи расправив и гордо подняв головы.
– Явились мы, хозяева дорогие, не пол топтать, не язык чесать, пришли дело делать – невесту искать! Не нужна нам ни рожь, не пшеница, а нужна нам красная девица. Что ответите на это?
Помолчав, Сицкий кивнул безмолвной жене. Ключница тотчас подала ей серебряный поднос с чарками и уже разлитым по ним вином, и солонку со стола туда же поставила. Хозяйка с поклоном поднесла его гостям. Поднос с солонкой приняла ключница, когда все, с хозяевами вместе, взяли по чарке. Выпили молча, и то был знак, чтобы подойти всем к столу. Андрей Плещеев положил на него завёрнутый в вышитую красным и чёрным белоснежную ширинку ржаной каравай. Развернули. Хозяйка нарезала хлеб, и снова налили, и съели по куску, запив вином.
– Так что скажете нам, что молодцу нашему передать, хозяева дорогие?
– Что ж… Дело тут серьёзное. Дочку замуж выдать – не пирог испечь! Не один день ведь растили, чтоб враз со двора отправить…
Все молча покивали.
– Всё нам нравится, гости дорогие. Всем мы довольны. Но надобно нам со всей семьёй посоветоваться, обдумать как следует.
Все снова покивали.
– Заезжайте на неделе. Там всё и решим порядком.
Затем, разойдясь, сваты и хозяева низко кланялись друг другу, а Сицкий проводил их до самых ворот. Уехали. Всё снова стало тихо…
Наверху княжна едва дожила до известий.
– Они уехали! А ко мне не идёт никто! Машенька, батюшка отказал им, что ли?
– Погоди… Я мигом вниз, всё и узнаю…
Княжна Марья убежала, но тут же воротилась, вся улыбаясь.
– Уехали наперво!
– То есть как…
– Варя, ты как беспамятная. Ты ж – княжеская дочь, не годится сразу-то твоим соглашаться! Поломаться надобно, для виду, по обычаю, али не знаешь. Это дворовые сходу сговариваются, да деревенские, и то не всегда…
– Так что, вернутся? Не отказали…
– Не отказал. Хлеб, что сваты принесли, вместе ели, а на подносе солонка была. Вернутся на днях. Постой! А тебе-то как лучше, чтоб сладилось, или, может, нет? – заговорщически прошептала ей на ухо княжна Мария, снова очутившись рядом.
– Н-не знаю… Не знаю уж, чего хотеть. Матушка убивается пошто-то… – стиснув на коленях кулачки, она вся дрожала. И не лукавила ничуть. Прежние тайные помыслы про царского кравчего обернулись этаким, чему названия не было. Княжна Марья оглянулась, подхватила шаль с лавки и укутала ею подругу. Все девушки сгрудились в сенях, не решаясь явиться, пока госпожа не позовёт, и шептались там беспрерывно… В соседнем крыле укладывали княгиню, оказавшуюся совсем без сил.
– С чего бы?
– Он… Басманов… кравчий… Он, говорят…
– А-а! – княжна Марья тихонько заливисто рассмеялась. – Знаю-знаю! «Велемудрствует в красоте телесной»17, да-да! «У Дюка Степановича были сапожки зелен сафьян, под пяту-пяту воробей пролети, о пяту-пяту яйцо прокати», – и она снова залилась смехом, за коим пряталось что-то заманчивое. – Да, каблучки носит – что наши с тобой, Варенька, в гости когда идём да по праздникам. Молоком, сказывают, умывается всякое утро. Вино ширазское пьёт, белого винограду, младости цвет чтоб сберечь… Ну, так и что с того, душа моя! Красавец будет муж твой, сокол молодой, приятный телесно… Сам государь ему благоволит. Плохо ли?
Ошеломлённая всем, Варвара Васильевна только теперь сообразила, что княжна Марья у них, видно, ночевать остаётся. И – обрадовалась. Ей хотелось знать много больше того, что могла поведать матушка, и что чудесным образом, благодаря близости к дворцу и Анастасии Фёдоровне и природной сметливости, было известно подруге.
Москва. Усадьба князя Василия Сицкого.
Сентябрь 1565 года.
– А на ком у нас
Кудри русыя,
А на ком у нас
Кудри русыя,
Кудри русыя
По плечам лежат,
По плечам лежат,
Словно жар горят!..
Нежные девичьи голоса, то ладно сливаясь, то расходясь стройно, точно в хороводном плавном кружении, доносилось откуда-то из глубины сада, через приоткрытые сквозные двери, в большой покой Сицких. Ветерок сникал, и пение делалось неразборчивым, и Федьке приходилось напрягать слух, чтобы разобрать слова. Впрочем, слова-то ему были издавна известны… В тёплой ещё осени, ещё пахнущей, пополам с жухнущей и преющей листвой, летним крепко настоенным мёдом, они звенели по-весеннему безмятежно и задорно. И чуть иначе, чем пелось в родных ярославских краях. И отозвались мгновенно отрочески-тайным и даже жарким, так, что он почуял неловкость, волнение и сам удивился.
Он перешагнул порог, перекрестясь и, поклонившись на образа, помедлил, как требовалось, и, снова поклонившись, уже хозяевам, взял из Сенькиных рук поднос с подарочками, завёрнутыми в сплошь расшитые красным рушники, будущим тёще и тестю передал, а после другой поднос – для невесты, в тонкой льняной шириночке, шелками разукрашенной, снизку жемчужную18, из самого лучшего, окатного бурмицкого, белого – будущей посажённой матери отдал, почтенной боярыне Анне Даниловне Захарьиной-Юрьевой… Разумеется, и сама боярыня получала дары, сообразные положению. Невесте передавал жених через неё и несколько слов скромных заздравных, а потом шёл черёд подружек её одаривать, подходивших плавно, но быстро, как скромность велит, девушек, дочек боярских, одетых празднично. Ни одной из них Федька не знал, конечно. Лиц их не разглядеть было толком, и не положено было ему на посторонних девиц заглядываться, а они раскланивались постоянно, брали с подноса в руках его подарочки и сласти, благодарили и отбегали тут же, стараясь не стучать каблучками черевиков, но брови, дугами ровными выписанные, и начернённые ресницы подведённых сурьмою глаз на набеленных нарумяненных личиках, и губы алые он примечал… Последняя, видная ростом и пышным сложением, подойдя без всякой суеты, отлично от прочих, посмотрела ему прямо в лицо, с улыбкою приветливой, но как бы даже строгой. Подарок свой приняла и отошла величаво. Видно, быть ей подружкой невесты, не иначе, подумалось Федьке, по тому, как смело она держалась и его разглядывала безо всякого смущения даже, так, что это ему впору было смутиться. Затем, конечно, чтоб княжне Варваре и всей светлице доложить, каков ей жених показался. Вот уж кости-то перемоют… Свыкшись с толками среди своих срамнюков и земских злопыхателей, Федька, конечно же, не робел перед девичьими пересудами. И всё же.
Девушки вышли вереницей, а его за стол пригласили, угоститься пирожками с разными начинками и сладостями. Выпили с князем Василием по чашке романеи. Княгиня тоже отведала, едва пригубив. Боярыня Анна Даниловна пить вовсе не стала, сославшись на опасения осоловеть, а ей ещё до вечеру целый воз переделывать. Князь Василий говорил обычные речи о домовом хозяйстве да конюшенном, и о государе, исключительно здравия ему желая. Федька вторил ему смиренно.
Арсения и провожатых, Федькину стражу, угощали отдельно, в теремном пристрое.
Прошло этак около получаса ещё. Пора было уходить, однако. И так он явился прежде времени, упредив смотрины, поскольку чуялось, что оба отца дело уже порешили накрепко, и против его приезда никто не возражал.
Поднявшись, Федька благодарил хозяев за гостеприимство, подобрал со скамьи шапку, отороченную чёрным соболем и со щёгольским пером белой цапли за самоцветною пряжкой, принял в дверях свою саблю19, раскланялся, а ухом чутким слушал новую песню, идущую из сада осеннего внутрь дома:
"Звала-звала я подруженек -
Ни едина не откликнулась…
Отозвались молодые пастушки,
Трое батюшки работничков!..
Ох, и не спала я ноченьку -
Всё на звёзды любовалася! "
И дивно, странно показалось Федьке такое вольное пение в покоях княжны. Такое обычно девки в чистом поле иль на свадебных застольях, для озорства, распевают, да молодухи, вольницу свою поминая… Ай да Варенька, не без задора подумалось государеву кравчему, и невдомёк ему по младому незнанию было, вестимо, что не без умысла и не без пользы вольности песенные, на любовные шалости в мыслях наводящие, невинные в сущности, в теремах невест бытуют, и с дозволения старших. Говоря отцу о желании своём на смотринах побывать, что было уже против всяких правил, конечно, он лукавил, имея целью не столько невесту увидать близко, сколько своеволия ради… Извечный теперь бес то и дело толкал его острым локтем под рёбра, поощряя в том всячески. Федька это и сам сознавал. И указ государя о княжеском чине свадьбы (а как же иначе могло быть!) заведомо предполагал чин этот блюсти, ясно было, что шальная его задумка не выгорит20. Но внезапно, песенными словами возбуждённое, желание это обрело силу неожиданную, и от шалости далёкую. И даже Сицкий Вася отодвинулся в мыслях, вместе со скрытой к нему заведомой и глупой ревностью. Предстоящая свадьба увиделась во всей полноте и важности… И многое, многое припомнилось, что и подзабыл он давно, в вихре трёх лет последних, да так остро и живо, что Федька едва не споткнулся в сенях. Тут же где-то за спиной, совсем как бы рядом, приоткрытой дверью с ним разделённые, возникли мельтешение, пересмешки и шушуканья, и девицы княжны нарочно громким значительным шёпотом упреждали госпожу, что жених её тут ещё – чуть не к носу столкнулись! – и подождать надобно, пока со двора не отбудет. Их непрестанное перешёптывание, смешки, топоток лёгкий и шорох сарафанов удалялись по поскрипывающей лестнице вверх, в теремную половину. Знали, точнёхонько, когда у сеней очутиться! Любопытно Федьке стало, какова княжна, сама их к проказам подначивает, иль, может, от скромности обмирает сейчас? Волнуется ли? Все они, поди, перед венцом дрожат, как без того, и – всё же…
Сицкие наказывали ему передавать поклоны и благополучные пожелания родителям и прочему семейству, и на том простились.
Вчера из Елизарова прибыли с матушкой и братом некоторые прочие родичи с обеих сторон. Волнительно было очень. Свои расположились во вместительном воеводском доме, невдалеке от Кремля, со стороны Китайгородской, и от Сицких тоже родственники прибыли. Кое-кого из Юрьевых Федька никогда прежде не видал, знакомились чинно. Притащили с оказией два воза с подарками и всяческими к гостевому и свадебному столу солениями, вареньями и медами, а главное – бочонок с переславской селёдкой, той самой, что в Плещеевом озере вылавливается для царского стола. Никто пока не знал точно, когда справлять будут, но уже решили, что в Москве наилучше всего. Ну а пока что государь пребывал тоже здесь: бездна неотложного скопилась и по возводимому опричному дворцу на Неглинной, и по аглицкому торговому подворью, что намерился он посетить самолично, и по Посольскому приказу, Висковатого хозяйству, и по церковным делам, у митрополита, тоже. Отговорясь нездоровьем, Афанасий так ни разу и не навестил Слободу, принимая Иоанна у себя, в митропольичьих палатах.
Предполагалось, что заботы удержат государя в Москве до самого Воздвижения21. Так что порешили после смотрин скорых и рукобития, на вторые осенины22, в Рождество Пресвятой Богородицы как раз обручение23 устроить – при государе вместе в Успенском службу отстоявши, воротиться после церкви к Сицким.
Пока обратно до Кремля ехали, поминалось ему последнее лето, дома проведённое, и песня девичья, сегодня слышанная, живо возбудила в нём картину давнего дня. В самый канун Купальской ночки24, на приволье Елизаровском… Тогда до осени далеко было, а удаль молодецкая своё брала, не спрошаясь. Ко всему, сколь не старался Федька не помышлять о том, как в бане весною один на один с Дуняшкой побывал, а лезло это всё, чуть стоило забыться. Да ещё как лезло. Оно, конечно, славно всё случилось, и батюшке за то Федька благодарен был, но с тех пор, как уехал воевода Басманов в далёкую постылую Литву послом государевым, Федька как-то в сторону раскрасавицы Евдокии нарочно не заглядывался. А вот настал Сеножар, Червень, Грозник… И нутро заныло, и башку повело.
Наверное, поэтому они с Захаром каким-то образом очутился в ласковом вечерееющем мареве и шелесте берёзовом у играющей россыпи сельских девчонок. А вроде бы хотели стороной пройти…
– Кыш, мавки! – отмахнулся от стайки босоногих девок Захар, и они с птичьим пересмехом закидали его ромашками и клевером, и вмиг окружили отбившегося от приятеля Федьку.
– А на ком у нас
Кудри русыя,
Кудри русыя,
По плечам лежат,
По плечам лежат,
Точно жар, горят?
А на нашем то
А на Феденьке,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А на Фёдоре
Алексеиче!
Для кого, кого
Я во поле шла,
Я во поле шла,
Васильков рвала,
Васильков рвала
Да венок плела?
А для нашего
А для Феденьки,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А для Фёдора
Алексеича.
У кого, кого
Очи зелены,
Очи зелены,
Точно омуты,
Точно омуты,
Гибель девичья?
А у нашего
А у Феденьки,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А у Фёдора
Алексеича.
Из хоровода было уже не вырваться. Стоял, руки опустив, укоряя слегка себя за грех, святого Христофора до редкостного подвига поднявший25… А песня их к опасному завершению близилась. Он стоял в кружащемся вихре ярких сарафанов, венков и кос с лентами, подрастрепавшихся за день, среди улыбок, лукавых глаз и быстрых рук, сцепившихся в ровно бегущее вкруг него звонкое цветастое кольцо. Пряный горячий ветер обнял его, увядающая примятая зелень благоухала сильнее, чем можно было стерпеть без блаженства. Он сердился на небывалую смелость их, обыкновенно его, как сына боярского, сторонящихся, но не мог не улыбаться, и всё старался не глядеть на Дуняшку, отделившуюся от хоровода, подходящую к нему, всю такую ладненькую, смешливую, золотисто-медовую от солнышка, пока несносное их нечестивое пение обжимало его всего под ставшей тесной и жаркой одёжкой.
– А кому, кому
Уложу венок,
Уложу венок
На головушку,
На головушку,
В очи глядючи?
А то нашему
А то Феденьке,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А то Фёдору
Алексеичу.
Она с себя венок сняла и ему на чело возложила, и привстала на цыпочки, обняла быстро за шею рученькой, защекотала мягкими губами ухо…
– А кому, кому
На ушко шепну,
На ушко шепну,
Чтобы ноченькой,
Чтобы ноченькой
Приходил один?
А то нашему
А то Феденьке,
Ай, люли-люли,
Ай, люли-люли,
А то Фёдору
Алексеичу!
И тут бы не миновать ежели не беды, то уж верно неприятности, поскольку не одни они с Захаром сегодня за играми девичьими наблюдали. Не хотелось бы никак Федьке ни с кем из деревенских из-за девки простой просватанной не поладить. А Степан ничего ему не скажет, вестимо, не посмеет, да только бедовые Дуняшкины выходки, да на горячие головы, добра никому не сулили. Хоть и первая на селе красавица, и тем дозволялось ей куда более прочих.
Уже собрался Федька венок дарительнице вернуть, отшутившись, да тут хохот общий девичий начался, и с "ноченькой" к нему налетели все они, и венки ему отдавать стали, наперебой, поднимаясь на носках, подпрыгивая легко и целуя быстрыми касаниями нежных маленьких губ в щёки… И вроде как невинною вышла вся забава.
Ночью той много чудесного и даже страшноватого произошло с ним, но сейчас, по истечении третьего лета, уже нельзя оказалось сказать точно, что на самом деле было, а что ему только привиделось, и какие навские чары трав волшебных его заморочили…
Размышления его прервало приближение к Троицкому мосту и всегдашнее шумное бурное кипение у стен Кремля. Вздохнув, он взбодрился, взгорячил Атру, выпрямился в седле и плечи расправил, и горделивым соколом, как обычно, явился в отворяемых перед ними стрелецкой стражей воротах.
Между тем, в доме Сицких своим чередом неслись предсвадебные хлопоты. Главным образом касаемые приданого, конечно: отворялись погреба, открывались сундуки, пересчитывались и переписывались, и проветривались перины, подушки, простыни и одеяла, полотенца, платы, шали, пояса, рубашки, шубы, летники, однорядки26, душегреи, сапожки, чувяки, княжне припасённые, а в светлице её девки-умелицы шили и вышивали денно и нощно подарки жениха семейству и свадебное убранство всё27. Заносилась опись сия в долгий свиток, пока что начерно, собственноручно княгиней, она же располагала, что из драгоценного наследства каменьев, колец, ожерелий, наручей и серёг, очелий, монистов корольковых, подвесок и обручей, накосников и прочего добра мелкого, вроде чулок и рукавок, вплоть до ларчиков, пялец и орудьиц рукодельных, отдать за Варенькой. Только венец девичий свадебный, в котором сама она до венчания выходила, в свой черёд от матери его в приданое получив, пока, до часу обручения, по примете, не доставали из большого ларца в опочивальне княгини. Умаявшись, к концу третьего дня этих переборов, княгиня пожелала одной остаться, и, перед тем как прилечь отдохнуть, ларец тот отворила ключом особым, всегда при ней на поясе бывшим. Откинув белую тончайшую кисею шёлковую, белыми же цветами-розанами атласными затканную, смотрела долго с печалью на тихо сверкающий всею радугой венец свой… Всё такой же чистый и сияющий, как только что из рук мастера вышедший, безмятежно покоился он, ожидая единого дня своего нового выхода… Её же век увядал, а тревоги и тяжести души лишь множились, с телесными недугами заодно. Княгиня горестно вздохнула. На дочери его представив, не смогла стеснения сердечного снести, расплакалась тихо. Но спохватившись, что со всеми приготовлениями запамятовала было совсем о смотринах, на неделе назначенных, слёзы смахнула и крикнула в сени, где суетилась ещё ключница с помощницей, чтоб княжну к ней сейчас позвали. Им же, с девками княжны теремными, назавтра задача приготовить в праздничном виде три смены нарядов её наилучших, а которые – она укажет поутру уж.
Войдя, княжна к матери на шею кинулась, и та обняла её, усаживая рядом на кровати и гладя ласково по волосам, уже на ночь причёсанным и в косу сплетённым заново.
– Что, светик мой, остался кто нынче у нас?
– Маша Нерыцкая… Уж я упросила её – мне с нею покойнее как-то… Такая она понятливая да степенная, истолковать всё умеет просто-весело, этак, знаешь, что на душе сразу легчает…
– Голубка моя! – снова обнимая её, только и могла произнести княгиня, так и не придумав, с чего начать с дочерью разговор о скором предстоящем. Пока в зятьях виделся князь Голицын, слова сами находились, и, хоть вздорила Варя, от замужества отказывалась, оставалась княгиня в ровном духа расположении. Теперь же ни слёз прежних, ни отговорок, ни единого упрёка иль видимого испуга от княжны не было, кроме глубокого трепета ожидания неизвестности. А она, мать, точно с нею местами поменявшись, в нехороших чаяниях вся сделалась, покоя не находила. Заметно это стало очень, и Варвара Васильевна, не в силах долее терпеть свои тревоги, спросила её откровенно, отчего та сама не своя. Отчего ей жених не по нраву как будто? Может, известно ей что про него нехорошее?
– Да я сама не знаю толком, милая, но болит сердце, и всё тут, – княгиня внимательно за нею наблюдала, и трепет её понимала, конечно. – Да, не очень-то ладные про него разговоры идут… Боязно мне за тебя, дитятко. Да это я так, больше надумываю себе.
– Матушка! – горячо, и впрямь напугавшись, воскликнула княжна, пытливо глядя на мать. – Да неужто бы батюшка меня дурному человеку отдавать стал?! Или не слышит он тех речей нехороших, не знает ни о чём? Не верится мне в это, право, чтобы батюшка допустил такое!
Княгиня промолчала, как бы с нею соглашаясь, но в душе терзаясь своими подозрениями, о которых, конечно, дочери рассказать никак нельзя было, целомудрия её не возмутив. Тем более что князь Василий и слышать больше не хотел ничего против, и впредь велел общего блага ради дурное о Басмановых не говорить ни при ком, а при Варваре – тем паче. С этим княгиня соглашалась – как бы там оно дальше не сложилось, а пугать раньше времени невесту женихом всё равно, как жену против мужа науськивать, толку от этого никакого, вред один, ей с мужем жить – ей и судить… Княгиня уже жалела о сказанном. Осмелев, от отчаяния, видно, и оттого, что никто ничего ей пока не объяснял толком и не посвящал в дальнейшее, кроме той же Марьи Нерыцкой, подметив нечто затаённое в повадке матери, княжна не отступила:
– Однако же, матушка, Юрий, да и Вася, оба тоже будто бы неприязнь какую имеют к… – тут она запнулась, краскою залившись, до того трудно оказалось произнести впервые имя её наречённого, – Фёдору Алексеичу… Отчего бы такое?
– Ах, ну то дело понятное, Варенька – несподручно им, видно, кровь княжескую нашу Рюриковичей другою разбавлять. Одно ведь дело, когда князь за себя боярышню берёт, вот как Василий Андреич – меня. Сам государь наш сестру Анастасию взял, и не глядел никак, что не ровня. А коли наоборот – дело совсем другое! Да уж такие нынче времена… – она умолкла, боясь сказать чего лишнего. – Строптивцы, гордецы же оба! Иной раз и мне, матери, слова поперёк себя молвить не велят. Отца вон одного и боятся, сама знаешь.
– А Маша наоборот сказывает, мол, пустое всё об них болтают, от зависти более, что поднялись Басмановы, в чести теперь такой, что иным родам высоким не снилась…
Княгиня даже замахала на неё руками:
– Что это ещё за речи такие!!! Право же, через чур умна княжна, в дела мужеские рассуждать влезает! Чего ещё наговорила тебе, сознавайся?
Про себя же не могла она не признать, уже из жизни увидя достаточно, как зависть людей порой поедает, точно война. Потому вопрошение получилось не строгое совсем, испуганное, скорее.
– Да ничего такого больше, матушка… – немного будто растерявшись, опуская смирно глаза, отвечала Варенька, а сама снова пуще прежнего зарделась, и укрыть сие от матушкиного взора не было возможности. Она и не стала, продолжила: – Сказывает, что он… собою хорош уж очень, глаз отвесть невозможно, что краса его какая-то особенная, не от мира сего, что ли, оттого ещё на него злятся и нарочно наговаривают! – выпаливши этакое, княжна сжала пылающие щёки прохладными ладонями и даже глаза закрыла, полагая, что мать сейчас изругает её нешутейно, как если бы слыхала всамделишние её мысли. Но княгиня неожиданно с облегчением улыбнулась:
– Ах, вон оно как, значит. И хотела б я не согласиться, да не могу – что правда, то правда. Ой, не хлебнуть бы лиха тебе, доченька, с этаким-то красавцем в мужьях! Ещё и об том сердце болит, кроме прочего… После поговорим особо. Однако, поздно уже, а завтра дел опять невпроворот. Я ж звала тебя сказать, что смотрины у нас в эту пятницу. Анна Даниловна обещалась быть завтра, тебя всему научит, всё, что надо, растолкует. Она лучше меня такое ведает. А я, Варенька, сама на смотринах еле жива была! Так что и не помню толком ничего. И перемерить наряды надо будет, приладить как следует, чтоб у нас без запиночки прошло. Чтоб была ты у нас краше всех на свете!
Помолчали.
Помолились вместе перед Богородицей Казанской, к коей княжна Варвара обращалась теперь с новой для себя истовостью, как бы к особой заступнице в скором бытие без матушки рядом. Ведь переедет икона с нею в дом мужа. Богородица смотрела, склонив голову к ласковому младенцу своему, куда-то задумчиво, без благостности елейной, но и без излишней скорби, и от этого делалось теплее и мирнее внутри. И в самом деле верилось, что житие всех и каждого предопределено Всевышним, и так тому быть, значит… Так же и матушка, едва слёзы удерживая, говорила недавно, держа образ этот на рушнике над её поникшей головой, благословляя к жизни новой, третьего дня тому, как только сваты вторично наведались и согласие отдать им невесту получили, и от ворот отъехали.
Ещё и батюшка кратко сказал, что век бы не выдал радость свою ненаглядную из дома никуда, да закон людской и Божеский велит отпустить от себя дочь. Что судьба быть ей в свой черёд хозяйкою в дому другом и своих чад нянчить и воспитывать… Тут она не сдержалась, разрыдалась, и так, в слезах вся, к образу приложилась троекратно, а подружки под руки её подняли, и, точно больную тяжко, отвели в светлицу. А по всему терему и двору носились Федя с Иваном28 и каждому встречному кричали: «Варю просватали! Варю просватали!». Насилу их нянька угомонила, снабдив Федю легонько подзатыльником. Василий, почитая себя уже молодцем взрослым, вёл себя сдержанно.
А в тот же поздний-поздний вечер, в московском доме воеводы Басманова, при всём родственном и дружеском собрании, стоя на коленях, целовал образ Спаса Вседержителя Федька. И мягкий голос матери и твёрдый – отца рекли над ним, что ныне жизнь его меняется необратимо. Федька не думал плакать, разумеется, но что-то в нём дрогнуло.
– Поздно уж. Так что ступай теперь да усни поскорее, а думы всякие из головы выкинь – мудренее утро вечера, – княгиня поцеловала дочь в лоб, перекрестила на сон грядущий. – Храни нас Господь.
– Легко сказать – выкини! – шёпотом сетовала в темноте спальни княжна, ища утешения у многомудрой подруги, что уложили со всем удобством тут же на просторной лавке, на двух перинах. – Как подумаю, что рассматривать меня чужие станут да расценивать, дурно делается. Что, если оробею вконец, шагу ступить не смогу, слово молвить, а скажут – дурочка княжна-то, недотёпа колченогая!
– Да полно тебе, Варвара! Тебя ж не петь-плясать там заставят. Всё, почитай, за тебя делаться будет. Да и тебе ль робеть?! Такую красавицу-умницу поискать ещё по Москве! И не Христа ради тебя берут, чай, чтоб этак трястись и тушеваться. Княжеская ты дочерь или нет?!
– Вот умеешь ты успокоить, Мария. Матушка твердит, правда, что тощевата я. Всё пирожки сдобные подсовывает, – княжна огладила себя по стану, обозначив под широкой рубашкой плавные изгибы.
– Они все такие! Вечно им мерещится, что мы захворали, раз не жуём постоянно. Хороша ты, и не сомневайся! И всего у тебя в меру, как надо.
– Чего б я без тебя делала!.. А вдруг свекровь скверная окажется? Какова она, знать бы наперёд…
– Да какова бы не была, а тебя, Варя, никто им в обиду не даст, если что. Уж мне поверь! А потому, наперёд тебе наказываю, ни минуточки не терпи в дому том никакого притеснения, жалуйся тотчас же мне, а уж я… – голос княжны Марьи угрожающе-коварно понизился, – уж я постараюсь до матушки твоей с батюшкой сие донесть!
В порыве благодарности княжна спрыгнула с постели, подбежала к подруге и обняла её.
– Будь мне на свадьбе подружкою, Машенька! Мне с тобою так хорошо, что и не страшно уж почти…
Сжав ответно её руки, та вздохнула задумчиво:
– Доживём до свадьбы-то сперва давай. А я – с радостью! Спасибо тебе за сердечное мне доверие! Ещё бы у Анны Романовны дозволение получить.
– Получим! Это я у неё легко выпрошу!
На том они порешили, и, пожелавши друг другу покойной ночи, умолкли. Но, малое время спустя, снова раздался робко-тревожный голос:
– И где жить будем, неизвестно! Славно бы – в Москве, до отчего дома рукой подать. А ну увезут в Слободу эту? Страшно мне, одна совсем там окажусь ведь! Там государя опричники, молодые все, говорят, тысячью одни, без семей, живут, да обслуга с ними, да работники приходящие… И что ж, мне там из терема носу не высунуть будет?..
– Да в Слободе веселее, чем на Москве, нынче, Варя! Помнишь, царицын двор там весь отстроен, гости постоянно, самые знатные, бывают, и тебя тоже приглашать станут, потому как ты ближнего государева придворного стольника жена будешь, и дочь княжеская. Это здесь ты наперёд заскучаешь, а уж не в Слободе, точно. А батюшка сказывает, туда теперь многие знакомые переселятся со всеми дворами тутошними.
– Всё одно боязно!.. Матушка его, вроде, и вовсе под Ярославлем, в вотчине, обитает. Что, ежели туда утащат?! Буду там в деревне, за сто вёрст… И как оттудова тебе пожалуюсь?! – послышался всхлип.
Вместо ответа княжна Марья лукаво рассмеялась. И малость обождав, молвила:
– Экая ты у меня, Варя, заяц пужливый! Чай писем слать тебе никто не запретит. Мы об том уговоримся ещё. Как этак писать, чтоб постороннему не понятно было, про что мы. Да в деревне-то самое раздолье. Боярыни вон все из столиц в вотчины рвутся, погулять там по лесам-лугам, в речке выкупаться, бабьих ста́рин29 вволю послушать, на хороводы поглядеть, да на пляски, каких тут мы не видывали. Особливо, помню, как были мы с тёткой Прасковьей в её владении, и там мужики на гулянье Маслиничном отплясывали, подвыпивши… Шапки впрах покидали да затоптали, рубахи на грудях нараспашку – чуть не порваны, ошалелые что жеребцы стоялые! И ржут и злятся, и обниматься к друг дружке кидаются, а сами, того гляди, подерутся… И дрались, бывало, но беззлобно так, от удали. А бабы обмирают поодаль. Любуются! И рожки с бубном наяривают, ихние непотребные прибаутки глушат, а они тогда – в свист да топот! Поглядишь на такое – и сама в жару в поту, будто с ними хороводила, а вся душа с сердцем жизнью полнится и огнём палит!.. А тут, вечерком, и муж молодой наведается… И ты его как обнимешь, да расцелуешь, да до ложа-то за ручку поведёшь… Эх, Варя, не кручинься раньше срока, да и Господь Всевышний завещал нам чего?..
Ошеломлённая откровениями подруги и восставшими тут же видениями, княжна пролепетала: – Чего?
– Не унывать! Унынье есть грех наипервейший30 потому что.
– Господи, я и запамятовала. Маша, да неужто тётка тебе на такое смотреть позволяет?..