– Ну, позволять не позволяет, а сама подглядывает. Иначе откуда б мне об том знать-рассуждать!
– Ой, нет, что-то худо мне от всего этого, – заплутавши в чувствах, выдохнула княжна Варвара, и веря и не веря, что жизнь впереди может быть не совсем уж печальной. – Постой, а как же ты перед батюшкой в церкви, винишься ли? Унынье, может, и грех, да ведь прямо ж против того, об чём ты только что, твердят нам, сколь себя мню: «Не зрите плясания многовертимое и иных бесовских всяких игр злых прелестных, да не прельщены будете, зрящее и слушающее игор всяких бесовских, таковые суть нарекутся сатанины любовницы». Я помню, долго гадала, об чём бы это…
– Да всё так, Варя. Но до чего же завлекательно!.. А не согрешивши не проживёшь, – со значением, подражая тётке, изрекла она, и сама рассмеялась. – А теперь спать давай!
Передумавши заново всевозможное, измучившись окончательно, извертевшись на ставших вдруг каменными подушках, княжна Варвара заснула, сама того снова не заметив.
Москва. Кремль.
Несколькими днями позже.
Смотрины были у княжны Сицкой, а волновался, почему-то, он. Хотя, что такого особого он ожидал услыхать от родни по возвращении, представлялось не вполне ясно. Как и дальнейшая жизнь семейная. Вернее сказать, он попросту не раздумывал над этим. Все в один голос признавали княжну красавицей, а более ничего и не надобно, кажется! Конечно, хорошо, чтобы она оказалась доброй. Злобливую и спесивую жену он бы не вытерпел ни при какой красоте, и вышло бы, как в сказании том о Добрыне и Алёшке-поповиче: «Здо́рово женился, да не с кем спать».
Добравшись вплотную до спанья, Федька приостановился, разволновавшись окончательно. Не огрести бы горюшка от этой женитьбы… Впрочем, чёрные мысли его покинули, едва он осознал, насколько редко, по сути, будет видеться с женою, оставаясь при государе в своём чине. А уж коли лишит его государь за что-то своего обожания, удалит от себя – так тут и всё прочее уже не важным станет… Померкнет, точно день перед ночью, погаснет, подобно залитому ненастьем костру. Умрёт… Вот этого он вообще не мог вообразить себе, равно как и смерти, во всей полноте.
Хвала Небесам, свободных минуточек у него не было вовсе, чтобы додуматься до предела. Разве что в отхожем месте. Дни проносились, как безумные колесницы.
Вчера был званый ужин на Варварке, в торговой палате аглицкой купеческой. Кое-что Федька уже понимал разборчиво и без толмача, но не всё, конечно. Само собой, Иоанну никакой толмач был не надобен, рёк он быстро и свободно, и шутил даже, но некоторых приглашённых важных гостей ради имелся при них по-русски толкователь, и как только Иоанн возвышал голос и обращался ко всем разом, тут же поднимался и передавал слова его остальным в точности. На послезавтра, тоже ввечеру, государь пригласил посланника королевы Елизаветы к себе в Кремль, чтобы там, без помех и лишних свидетельств, задеть сей тонкий каверзный неуряд и свести концы с концами по непрекращающимся нарвским и астраханским челобитным (и доносам) от купечества русского, единогласно упрекающим англичан в недобросовестности, а его, государя, таким образом, исподволь – в пренебрежении ими в пользу чужестранцев… Недовольны были не только свои, но и шведы, и голландцы, и датчане. Государь переживал, недавно получив известие, что посол его, Третьяк Пушечников, по весне отправленный к королю Эрику, преставился внезапно, так до шведов и не добравшись. Снарядили вторично гонцов, дело покамест стояло на прежнем месте. А время бежало! Англичане напирали на своём, и, к слову, всё бы хорошо (их железо и олово нам потребны были оченно, а пуще прочего – мастера опытные, равно как им – наши воск, пенька корабельная, мёд, пушнина и лён). Да все соседи дорогие, уже почуявши, какову выгоду от союза сего Англия помимо их получает, а уж Московия – и подавно, убоявшись не в шутку царя Иоанна усиления против себя, кинулись совать палки во все колёса разом… Более всех бесился Жигмонд, за всем этим клокотанием от Балтики до Волги наблюдаючи, и тоже, конечно, кинулся Елизавете отписывать, всячески отговаривая с Иоанном дружить и жуть ужасную об нём расписывая. Понятно – Жигмонд же первым огребёт, и не токмо Полоцк не возвратит, как мечтается, и всё прочее утеряет, ежели мир с Иоанном не примет, а принимать оного, как видно, пока никто не намеревался…
Вправду ли нечисты на руку Елизаветины умники, на правление Московской компанией ею назначенные, да обои стороны дурящие, Федьке не ведомо было, конечно, но, Иоанну вопреки, на этих деятелей аглицких надежды возлагающего, как и на лекаря своего, заранее всех их считал он прохиндеями и своекорыстными хитрецами. Однако непорядок этот требовал разрешения, Иоанн намеревался уладить его с посланником наедине, доверительно… Но даже самый малый посольский стол – всё едино пир и действо особое, напоказ, как водится, так что Федьке забот-хлопот хватало с лихвою. Ибо во всём желал государь быть превосходным.
– Фёдор Алексеевич Басманов, великий государь! – торжественно-бесстрастно громко постучавши в двери кабинетной комнаты посохом, объявил дворецкий, и дверь отворилась после царского дозволения впустить пришедшего, а стража вновь замерла по обе стороны неё. Сие означало, что Иоанн не один.
Федька застыл в струнку на пороге, шагнул, размашисто согнулся в поклоне с приложенной к сердцу ладонью, успев приметить, что с государем Годунов, как всегда почти, а также дьяк Посольского приказа Володимеров, и какой-то незнакомый мужик молодой, по виду незнатный, но одетый справно, добротно… Попович, конечно. Все трое при его появлении тоже поклонились, сообразно чину каждого. Выглядели довольными, кроме мужика незнакомого – тот смотрелся озадаченным сверх меры, чуть не помирающим от страху, и мял шапку свою как бы в крайнем средоточие всех сил своих душевных.
– А, явился, – ворчливо бросил Иоанн, не поглядев на него, продолжая медленно перелистывать красиво переплетённую большую книгу. Понятно было, что пригласил пройти и остаться, что Федька и сделал. Ковёр погасил лёгкий стук от каблуков, он остановился позади левого плеча государева, за спинкой кресла, шагах в двух.
Обратившись взором к мужику, Иоанн переложил все листы книги разом, до последнего, остановился длинным перстом в тяжёлом камне на строке в конце, и прочёл её раздельно и ясно по-гречески.
– А ну, повтори на нашем!
Мужик без труда особого отвечал:
– «Сие, стало быть, блаженного Иоанна Дамаскина писанье словами о осьми частех».
– Хм! Ладно! – Иоанн откинулся в кресле, улыбаясь глазами на дивно сметливого мужика. Володимеров сиял, кивая, в стороне. – А теперь повтори сие на латыни.
Тот повторил.
– Экий ты разумный уродился, Фёдор. Ну а на аглицком ежели, сможешь произнесть?
Возведя взор к потолку, вцепившись в шапку пуще прежнего, испытуемый пожевал губами, и с расстановкою, не столь бойко, как до того, но твёрдо выговорил всю строку.
– Изрядно. А на листе изложить сумеешь ли?
Тот кивнул. Тогда Годунов указал ему придвинуть стул к краю стола своего, и положил перед ним бумагу и перо.
– Ну-у, молодец! – Иоанн взглянул на готовое писание, ему поданное. – А вот этакое ежели, сможешь? – и тут Иоанн изрёк на греческом другое сказание, куда посложнее былого.
Володимеров перестал улыбаться, всем видом сочувствуя себе и своему, по всей видимости, питомцу, тёзке Федькиному. А у того испарина на всём лике проступила, и пятна красные, и, помучившись несколько, он обречённо выдохнул: – Шибко оказисто, великий государь…
Два беспредельных мига висела тишь, а после Иоанн рассмеялся, хлопнул ладонью по переплёту рядом лежащей такой же большущей и новой книги. Володимеров снова повеселел, даже Годунов усмехнулся одобрительно. Признаться, Федька и сам понял лишь кое-что. «Категориально высказываемое сказывается… на основании… единого … ато́мы… сопутствующее в общем…» – вот и всё, пожалуй. Меж тем, Иоанн обернулся к нему:
– Откуда сие «оказистое», Федя? Дай и тебя проверим, чему выучился, окромя шалостей.
Проморгавшись слегка, Федька проговорил как можно увереннее: – Из «Предикабилии Порфирия», кажется, государь.
– Хм. Однако угадал, – расположение нынче у Иоанна было, по всему видно, прекрасное: вчерашняя ломота в костях отпустила – погодка снова наладилась ясная, вроде. Федька переступил с ноги на ногу, облегчённо переведя дух. Он и правда угадал отчасти, отчасти вспомнил, успев не только слухом отметить, но и сокольим взглядом прочесть часть названия на захлопнутой Иоанном новой книге – «Иоанн Дамаскин», и очевидно совершенно, что это была «Диалектика»31, а более ничего мудрёнее в своей жизни Федька не слыхивал, и чудное словечко про какие-то «атомы» запомнил, а было оно, точно, в совсем уж витиеватой статье труда сего, великого, несомненно – а именно, в Предикабилии этой. Государь сам некоторое время назад зачитывал ему оттуда, поясняя попутно, и всё же это являлось для его понимания излишне непростым… А ведь учился он премудрости науки логики в тот раз, считай, вместе с царевичем Иваном, которому одиннадцать зим только исполнилось. Не хотелось смотреться глупее отрока, пусть и царской крови.
Он донимал теперь, когда время позволяло, при свиданиях Петьку, царевичу ровесника, засыпая всякими заковыристыми штуками для ума поощрения. Дома брат обучался азам у самого сведущего монастырского инока, и кое-что соображал уже недурно, потому Федька нагружал его без снисхождения.
«Все кошки помирают. В том мы не усомняемся, так?»
Петька кивал.
«Афиняне приговорили Сократа к смерти, и он умер, выпивши чашу яду. (Помнишь Сократа? Тот мудрый чрезвычайно мужик греческий, у которого жена была сварливая ведьма). И в том мы не усомняемся также».
Петька пошарил в памяти, имя знакомое услыхав, и опять кивнул, хоть и не упоминал про афинян и чашу ничего, но брату веря на слово.
«А теперь смотри. Оттого, что все кошки есть твари смертные, и Сократ умер тоже, не следует, что Сократ – кошка! Разумеешь, в чём суть?»
«Ловко!» – воскликнул Петька, через малое время осознавши, и даже засмеялся, счастливый, что брату угодил сообразительностью, не совравши притом. Была б его воля, он бы от брата не отлипал вовсе, любую его затею или разговор поддерживая безусловно.
Как и Федьку в своё время, и дорога, и Москва его потрясли. Наконец-то и с батюшкой обнялись. Показалось Петьке, что сильно тот поседел, и ещё более посуровел. Терентий был тут же, оставленный Петьке в распоряжение, а дядьке своему – в обучение всякой боевой и деловой сноровке. Заходил разговор и о том, чтобы взять обоих для серьёзных научений из Елизарова, и видно было, что воевода не прочь, но решение откладывал, пока, обещая «там посмотреть». Счастью Петькиному не было предела… Жаль только, одного его никуда не пускали, да и с собой не всякий раз брали, но и того, что успел нахвататься и увидать – выше головы было.
Вот и в этот день, собравшись пышно, батюшка с матушкой и с боярыней-свахой отбыли невесту смотреть, его дома оставили, наказав без толку не мотаться, а делать то, что Федя скажет. Федя засадил его опять за учение, несколько раз по спине огрев как следует за то, что сутулится да кособочится за столом. Велел переписать без грязи и черкания разборчиво целые две страницы из Домостроя, открывши наугад. Оказалось, про бережливость в дому и собирание полезных остатков всяческих, дабы «поплатить ветшающего товож портища или к новому прибавить, или какое нибуди починить; а остаток и обрезок как выручит; а в торгу устанешь прибираючи в то лицо, в три-дорога купишь, а иногды и не приберёшь». И этак далее всё в том духе. Скукота несносная, бабьи навыки, ему вовсе не интересные. Но делать нечего, пришлось стараться.
– Ну ладно, будем считать, урок сей тобой выполнен. Да впредь чтоб перо не вкривь как попало держал, нешто холоп ты, чтоб царапать как кур лапою! Балует тебя матушка, смотрю. А станешь, как вырастешь, подручным своим по хозяйству иль делу какому роспись давать, так они и не разберут ничего, и не так всё сделают! – выговаривал Федька, над ним стоя, и то и дело мыслями улетая во дворец, откуда был отпущен сегодня для дел семейных. Петька вздыхал горько, понурившись. А брат, давши ему передохнуть малость и водички попить, вновь усадил его, уже за арифметику. Про себя отмечая снова, что пошёл Петька весь в отца крепостью сложения, уже видно.
– Лист другой возьми и пиши. «На день ходу человеку служилому…» – написал? Поспевай!
– Пальцы ноют от предыдущего!
– Я те дам ноют! Далее: «довольства положено»… Написал? Молодец. «…сухарей гривна, мяса гривна, пива штоф с бутылкой, соли полтора лота, и на коня овса треть пуда и полпуда сена», а пускай пуд будет. Написал? – обождал, пока Петька кивнёт. – «Имеются сухарей восемь пудов, мяса – семь, пива – четыре бочки, соли гривна, и на коня овса сорок пудов и сена сто. Исчислить, сколько людей можно снарядить сполна, а сколько чего останется». Понял ли задачу?
Петька присвистнул, сперва ум зашёл за разум. Но, припомнив с братниной помощью способы перемножения и деления, и разобрав путь решения, перечтя сто раз с разом, принялся трудиться, высунув кончик языка.
Вскоре Федька уехал со своим Арсением и тремя батюшкиными мужиками боевыми, провожатыми, до Кремля, наказав задачку решить к завтрему и чисто расписать итог. Всё, как Фрол в книгу домовую пишет. И Петька затосковал даже, один оставшись на хозяйстве и утешаясь только обещанием брата непременно с ним всюду прокатиться как-нибудь, пострелять из лука, а покуда – служба государева.
Федька слукавил. До службы он не доехал, прямиком завернул на царские конюшни, прослышав, что Шихман32 собрался на ярмарку по своим делам, конечно же, конным.
По случаю обстояния особого свадебной канители государь дозволял ему удаляться по необходимости в иные часы и дни. И тем же дозволением пользуясь, не в силах противиться зову страстей своих по коням арабским и персидским, а также – боевым помесям с дончаками, клепперами либо даже жмудками, что с некоторой поры присматривал, ну и по неуёмности в себе по части нынешних тревог вокруг девичей княжны Сицкой, и имея до обеда в четвёртом часу по полудни свободу, на обратном пути из дому воеводы-батюшки он решил проехаться до главного базара Москвы.
Ну а уж там… Там забыл про всё.
Теперь он ожидал терпеливо окончания испытания, при нём происходящего.
– Что ж! Похвально. Отныне быть тебе, Фёдор Писемский33, дьяком Посольского Приказа, с положенным довольством, и от меня особо – полтину мяса34 сверх того. За отменный почерк.
Одарённый бывший подьячий Володимерова падал государю в ноги, лбом пола касался, благодарил за милость.
– Учись неустанно, Фёдор, а там, глядишь, на вспоможение Осипу Непее35 смена сложится. Пиши, Димитрий! Указ, как положено, завтра ж приготовь, – государь передохнул, очи утомлённые закрывши. – А тебе, Володимеров, за воспитание людей знающих и рвение, прибавка рублями, Годунов распишет всё. Ступайте, и да Бог с нами.
Оба вышли.
– Димитрий, напиши и Григорьеву36 ту же прибавку, что Володимерову. А то, неровен час, подерутся, – Иоанн говорил шутливо, но то была шутка из тех, которые надлежало исполнять примерно.
Всё быстро отметив, распорядитель государевых приговоров забрал охапку свитков под мышку, откланялся и быстро ушёл, явно всем удовлетворённый.
– Ну? И где шатался? – Иоанн отодвинул рукопись, которую читал, не обращая до того на Федьку внимания. Федька сглотнул. Само собой, Иоанну доложили, как только он воротился в Кремль.
– Да с Шихманом до Конного прошвырнулись, – встряхнув волосами, подошёл ближе, желая, чтоб лёгкий звон серёг и веяние от него достигли Иоанна.
– Без тебя б он не управился, вестимо!
–Эт я без него… То есть, Ахметка Мустафе лошадок новых пригнал, так я – глянуть.
– И как лошадки новые?
– Хороши, государь! Мне там одна запала, серебряная вся, из ума не идёт. Мифрид прозывается, что означает…
– Одинокая звезда, знаю. Поди, себе вожделеешь, а, чудовище?
– Да не отказался бы, государь! – отвечал он с улыбкой в голосе.
Иоанн полуобернулся, Федька подошёл ещё ближе, смиренно глядя в пол.
– Одним седалищем и на двух конских спинах не усидеть, а ты третью под себя пристраиваешь! Накой тебе ещё аргамак, коли его за тебя конюхи объезжать будут?
– Так ведь… не поспеть всюду, куда бы хотел! Но Арту я обихаживаю, государь, как положено! Да и Элишва меня знает, как хозяина, не только конюхов… Умники Володимеровы, вон, целыми днями корпеют, поди, над учением, этим только и заняты, а я на сто клоков рвусь, и всюду надо не оплошать… Дай только в Слободу вернуться, государь мой, уж я тебе докажу, каково мои аргамаки выучены! – видя, что Иоанн не прерывает, продолжил, очи потупив: – Ко всему, придётся навёрстывать часы урочные у Кречета! Как подумаю, заведомо разламывается всё немилосердно – этот спуску не даёт нисколечко… На дыбе, должно быть, легче!
– Да ну? Ишь, жалобник!.. А глас-то каков благоприветный, воркующий соорудил! И какое тут сердце каменно не истает?! Тебе ж сей час о невесте надлежит помышлять, а не об кобыле.
– А там и жеребец такой есть! – восторженно возгорелся Федька, как бы не видя его издёвки, обойдя стол и став против Иоанна. – Шкурка вся серебряная, шерстинка к шерстинке, а ноги – точно в чулках чёрных, словно из древа чёрного выточенные, ровно до коленей, а грива с хвостом – тоже смоль, чуть не в землю, чистым шёлком стелются, а ресницы… – у редкой девки такие! И во лбу – этакая звёздочка малая, снегу белого… – и он затаённо выдохнул, опуская руки, точно танцем описывающие его речь. – А уж как ходит – лебедем, лебедем, государь! Копыта вострые, едва земли касаются; хвост что крыло ставит, гриву хоруговью плещет, шею выгибает змием, очами так и брызжет окрест смышлёными, и жжёт ровнёхонько… А уж как горячится – соколом взвивается! Грудь широкая, а в перехвате37 – кажется, пальцами окольцевать можно… И охвостье круглоокатное, что жемчужина величины дивной… Залюбуешься насмерть. Кобыла-то мне почему глянулась – у ней грива с хвостом и реснички белые! Луна, как есть, месяц ясный… В жизни такой красоты не видал.
– Федь, ты не про себя ли расписываешь? – покачал головою Иоанн. – Ну и на чью ж казну выменять этакое чудо думаешь? Хотя, ежели обоих прежних, скажем, продать, то приобресть можно.
– Как – продать прежних? – опешивши, как если б ему кого из родни продать сказали, захлопал на Иоанна беспомощно своими ресницами. – Я ж их уже под себя приучил, я ж их…
– Ну а как тогда? Каменьев своих продай, на них не одного и не двух купишь.
– Так то подарки твои! Ни за что, если только сам не отберёшь…
– Батюшку испроси, Федя, может, он что придумает.
– Да батюшка, наперёд знаю, что ответит! Что лучше б я десятка два боевых помесов выученных приобрёл, чем тварей сих капризных.
– Ну, тогда не знаю даже, Феденька… – Иоанн развёл руками, сокрушённо вздыхая, возвратясь взором к своим рукописям.
Разумеется, он видел – сочувствие Иоанна притворно, смеётся он над ним, и ждёт, как он выворачиваться теперь станет. Не отпустил – но и не говорит более ничего…
Помедлил, переступив, как тот конь.
– А что это ты читаешь, государь? Прости душевно за беспокойство…
– Это, Федя, «Логика Авиасафа» многоучёного аль-Газали. Слыхал о таком?
– Слыхал, вроде, но… не читывал.
– Конечно. Для того надо бы по-арабски разуметь. Я же ныне из Белозёрья список на нашем получил. И мудростию строк сиих упиваюсь, поверь, не менее, чем ты – вышесказанными животинами.
«Книга, глаголемая логика Маймонида», всплыло в голове, но про что там говорится, убей не сказал бы сейчас. Впрочем, как успел он заметить, логика всяко про одно всегда – делать умозаключения здравые из любого вопроса сравнительного.
– А ежели, скажем, в твою конюшню эти лошадки бы отошли по праву, ты бы против не стал?
Иоанн дочитал строку до точки и с любопытством взглянул на него.
– Положим, не против. Об чём толкуешь, изложи внятно. Да сперва распорядись подать мне чаю живящего, и чтоб часом после обед накрывали в малой. Себе возьми чего хочешь, и вертайся шустрее – дел у нас…
– …окиян! – в один голос с ним завершил шёпотом Федька, откланялся и выбежал исполнять.
Иоанн, расслабляя усталую спину в кресле, пил чай живящий (как называл он настой в кипятке душицы с можжевеловой хвоею и морошкой), Федька устроился на стуле поодаль со своею кружкой и тоже пил, молча. Пока носился на кухню и отдавал распоряжение по всему, впал в перепутье, стоит ли затевать дальнейшее, внезапно в уме сложившееся, и решил, ежели Иоанн сам разговор возобновит – то затее быть. И теперь ожидал невольно, оставив пустую чашку на столец.
– Чего ты там про право обмолвился?
Федька встал, как бы в раздумьях неторопливо приблизился к его креслу. Оперся слегка пальцами о самый край его стола.
– Да подумалось, государь, если б, скажем, Ахметка оказался в подложном деле виноватым, а Мустафа через то тоже, но не прямо, а исподволь, и, пожелавши за собой место тут торговое оставить, откуп бы предложил, и за вину, и недоимки казне твоей возмещая, а мы бы конями откуп тот взяли?
Иоанн подался вперёд, пытливо вглядываясь в него.
– В деле подложном, говоришь? Исподволь? Это как же?
– А по неведению. Он людишек своих с конями по весям нашим рассылает, они торг ведут, Ахметке добычу свозят, он Мустафе доход сдаёт, а тот – тебе с того подати в казну. Дьяки Пивова38 докладные росписи пишут. А пишут по тем спискам, что им дьяки губернские присылают, а те по грамотам своих подьячих оные составляют… А Головину39 – свои отписывают, значит.
– Ты по древу-то не растекайся! Кратче.
– Что, ежели Ахметкины людишки пятинные пошлины40 не по товару пишут?
– Чего замолк? Изрекши "аз", реки и "яз". Известно ль тебе чего, иль так словоблудишь?
– Слыхал спор на задворке. Попрекал некто, с выговором вроде татарского, Ахметкиного приказчика в нечестии в расчётах. Приметить его не успел – едва заслышав нас, умолк и сгинул без следа. Ну так я и говорю, государь! Ежели б такое вскрылось, виновен ли Мустафа в вине людишек своих, как ты рассудишь? Справедливо ли с него взыскать, чтоб впредь лишней воли им не давал, выверку чтобы устраивал как следует? Ты ведь честь ему оказываешь, в Конный ряд поставивши, первым по Москве. И сам говоришь: если в войске разброд – виноват воевода.
Пристальный взгляд Иоанна стал острым под сдвинувшимися бровями. Федька успел уже начать жалеть о сказанном, понимая, сколь ему несносно всякое поминание о разбродице и воровстве, и большом, и малом, из коего большое слагается, в подначальной его державе. А вышло, как будто он, Федька, царю на недосмотры его указует, не в своего ума дело лезет. Обомлел Федька от промашки такой своей… И уж не знал, стоит ли всего сейчас говорить.
– Прав ты тут. Взыскал бы, – молвил, наконец, Иоанн, возвращаясь к равновесию душевному с видимым трудом.
В великом облегчении Федька перевёл дух и присел к подножию его, осторожно прижался виском к его колену. Хищно вырезанные ноздри Иоанна втягивали его близкий запах, заставляющий руку подняться и возлечь на тёмные тяжёлые кудри, и поглаживать их, и – умиротворяться.
– Ежели б ты что знал про кого наверняка, Федя, то сказал бы мне сразу, так ведь?
– Государь! – он перехватил мягко царскую руку и прижал к губам. – Я клятву давал опричную, нерушимую, ни об чём дурном не молчать, и от неё не отступлюсь. Но ещё допрежь того, год тому почти, в Крестовой палате, помнишь, к стопам твоим припавши да в очи тебе заглянувши, в себе я клятву ту бессловесно принёс…
Ладонь Иоанна легла на его рот и как запечатала.
– Молчи. Молчи лучше… – склоняясь, он дотянулся и поцеловал Федькину пахучую макушку. И застенал тихо-тихо.
Пора было переоблачиться к трапезе.
По жесту его Федька призвал спальников и отворил перед ним двери кабинетной комнаты во внутренние покои. Затем в свои сени вернулся, где его уже ожидал с приготовленной сменой одеяния Арсений.
За столом были Вяземский, Зайцев и Наумов, и более ни души, не считая стоявших по стене подавальщиков.
– А Васюк где? – бросил Вяземский, пока в ожидании царя они рассаживались по обычным местам.
– Видать, государю не до шутовства ныне, – пожал плечами Наумов, и все трое коротко посмеялись.
Грязной вскоре ввалился, как всегда взъерошенный, и уже несколько навеселе, и едва успел надлежаще поправиться до прихода государя с малой свитою – рындами и Федькой.
Обед начался, как только Иоанн поднял поданный ему Федькой ковш мятного кваса, и краткой напутственной речью приветствовал их.
– А нам можно чарочку? – не известно к кому обращаясь, отламывая кусок от близстоящего ситника, прошарился по столу глазами к сотрапезникам Грязной. Тут же к нему подошёл служка и налил полную рейнского. Иоанн часто почти не ел и не пил за общей трапезой, но все знали, что гостям ограничений не было никаких, кроме, само собой, дней постных.
– Ты, Вася, уже угостился, смотрю, – заметил Иоанн без упрёка.
– Так и есть, государь! – Грязной рьяно, как всегда, подался в его сторону через стол, всем туловищем выказывая готовность к чему угодно и во всём заранее каясь. – У нас же свадьба скоро, говорят! – и он осклабился на Федьку. – Вот, предуготовляюсь!
Все тоже посмотрели на Федьку, сохранившего непроницаемый вид кравчего при исполнении долга, и не пожелавшего поддержать подначку Грязного. Лицо его подёрнулось брезгливостью, и только. «С банькой пакибытия, стало быть!» – отчётливо прозвучало в голове, и тут Федьку накрыло… Минувшее ноябрём здесь разом встало и навалилось, и палаты все эти, тогда впервые виденные, их запах, великолепие, чужесть и тайна, и восторг, и ужас весь тот, им испытанный – словом, всё. Теперь уж и в Кремлёвских государевых покоях пребывал он за своего, а тогда… Что-то заныло в нём неясно, и он понял: со дня их приезда государь ещё ни разу не оставлял его в опочивальне при себе. Это ничего не означало, кроме того, что устал государь с дороги и недомогал, и желал в одиночестве безо всяких бесед отдыхать, говорил он себе. Что навалились на него сходу все челобитчики, те, что в Слободу ломануться не решились, а, прознав, что государь в Москве, кинулись за справедливостью по всяким судам. Государь никому без причины не отказывал, а раз на неделе весь день принимал только крестьянские и посадские жалобы и прошения, и самому пустяковому дельцу копеечному уделяя внимание. Ни единой трапезы почти не проходило без гостей и бесед значимых, так что только на молитве да в опочивальне бывало ему отдохновение, да и то – как сказать. От мыслей же не отвяжешься иной раз и молитвою, и сон нейдёт, это Федька по себе знал. Захотелось немедленно в Слободу, ставшую уже родной, где дышалось куда вольнее, чем в громаде затихающего к ночи Кремлёвского дворца, полного теней, огней и красоты, пропитанного вздохами и шёпотами, внезапными криками, стройными хорами славы, и вековым звоном колоколов и рек величаво текшего по крови злата… Стоило на миг хотя бы вообразить, что Иоанна рядом нет, и чужой враждебный вихорь подкрадывался и обносил его в цепкий круг, и гибель жестокая зримо вставала перед очами. Мерещился страшный облик Горецкого, кинувшегося к нему тогда в полном отчаянии обречённого.
Сколь не запихивал эти видения Федька подалее, они лезли и лезли из глуби откуда-то. Он тихо мучился вопросами неразрешимыми, и начинал постигать, отчего это многие знания есть и печали многие. Ибо чем более тебе открывается всего, тем ещё более за этим появляется неизвестного. К примеру, зачем нужны вредные животные вроде Грязного. И накой раз за разом бегать в Литву тамошнему сейму панскому на поклон, когда тут можно бы одному государю достойному поклониться да и жить себе…
– А то-то и оно! – зло говорил Вяземский, и осушал уже третью чашу, ни на кого не глядя. – Власти им охота, а воевать – нетушки! Пущай иные воюют за них! Пущай кровушку свою травят, покуда они гусями дутыми пред друг дружкою ходят, да доходы собирают, да в сундуки складывают! А меж тем мечтают, что за них ктой-то с крымчаками и ливонцами на мир уговорится!
– Никто, ишь, кишки-то свои на общий барабан мотать не жаждет, Афоня! – зло смеясь, поддержал Грязной. – Всяка крыса в свой угол прячется, покуда вместо неё иные грызутся.
– Ежели бы в свой только! Несутся к Жигмонду, аки ко апостольским стопам!
– А Жигмонду на них наплевать с колокольни, никто они тама, мошонки вытрясенные! Нежели Жигмонд и паны глупы настолько, чтоб гниль предательскую себе во главу избирать да к корыту допускать? Не-е-е, свиньи – твари хитрые!
– А бегуны наши глупее свиней, выходит: руку дающего кусают, а сапог пинающего – лижут!
– Ээ, то подлючесть особого свойства, и тем опасна, что непостижима разуму справедливому.
Сотрапезники выпивали понемногу, закусывали, гудели и кивали. Никто не поминал Курбского, хотя в него как раз метил Грязной, зная, что тем порадует Иоанна. Сам Иоанн молчал, с удовольствием смакуя единственное на сегодня своё блюдо обеденное – большую тарель щей со снетком, заваренных так густо, что ложка, туда поставленная, падала не вдруг. На него глядя, Федька, при малой трапезе будучи, и себе всегда брал того же, и сейчас в поданную прислугой тарелку щей икорочки севрюжей и лососевой добавлял изрядно.
После отправились отдыхать.
Иоанн возлёг на обычный в покойное время час дремоты, и отпустил его тоже.
Янтарный яблочный свет пробил стеклянные оконцы. Последнее тепло изливалось на землю, последние пламенные и ясные полыхания царили в рощах и шорохах лесистых окрест, и последние яркие плоды снимались с садов. Вместе с дымами чистых костров поднимались к небу, подёрнутому белёсой шалью, воздыхания и чаяния мира всего, казалось, и протяжные клики пролетающих клиньев птичьих говорили о грядущем сне души. Так было всегда.
Но утки и журавли пролетали вкруг Кремля дальше, и им не было времени для сна души. Как и обитателям Кремля, впрочем.