– В самом деле жаль, очень жаль вас. Вы такой красивый молодой человек и, судя по манерам и разговору, кажется, хорошо воспитаны. Но я думаю, что нал остается одно средство. Впрочем, скажите, мистер Норман, ваше мнение.
– Боюсь выговорить его; оно вовсе не согласно с вашим. После рассказанных вам обстоятельств, я думаю, вы, как опытный юрист, тотчас найдете достаточные причины для обвинения. Спросим свидетеля. Позвольте, Армстронг, предложить вам один вопрос: можете ли вы присягнуть, что этот молодой человек один из тех, которые на вас напали?
– Присягнуть, сэр?.. Но тогда было не слишком светло, да и притом же лица этих плутов были замараны. Но этот человек, – говорил Армстронг, показывая на меня, – точно такого же роста, одет, кажется, в одинаковое с ним платье, и сколько я мог заметить, то и жилетка на нем та самая.
– Итак, вы не можете присягнуть?
– Нет, сэр; но по моему предположению это непременно должен быть он, И именно он – по той жилетке, палке и связке и…
– Припишите это к допросным пунктам. Это принесет пользу обвиненному, когда его будут судить.
Сказанное было записано, и меня, закованного, повезли в местную тюрьму в телеге. По приезде туда меня посадили в подвал, отдали мне деньги, а кольцо задержали, говоря, что оно еще понадобится для дальнейшего следствия.
Наконец меня освободили от цепей и принесли тюремное платье, которое я надел вместо собственного. Признаюсь, эта перемена доставила большое утешение моей душе и телу. Я ознакомился с новым моим положением и новой прислугой, которая вся состояла из одного дряхлого отставного солдата. Однажды я попросил у него позволения сходить в баню, и он мне позволил. Мне не верилось, что я вне четырех душных стен, так привык я видеть себя на соломе, возле гнилой тюремной стены. Возвратившись назад в свой погреб, я стал гораздо покойнее, думая о своей незавидной судьбе и о странных обстоятельствах, в которые вовлекло меня мое поведение.
Я ясно видел все, что служило моему поведению, и столь же ясно сознавал, как слабы средства к моему спасению. Я мог бы просить помощи у лорда Виндермира, у Мастертона или у кого-нибудь из прежних моих знакомых; но я в несчастье был столько горд, что лучше желал бы погибнуть на виселице, нежели принять их помощь. Хотя показания их, наверное, уничтожили бы все сомнения о деньгах, кольце, о продаже моего чемодана; но я был упрям и оставался при своем, а потому судьи имели достаточные причины считать меня виновным; единственное же мое спасение было в признании вора, мнимого товарища моего. А потому выздоровление его меня очень интересовало. Зная время посещений моего тюремщика, я ждал его с нетерпением, чтобы расспросить его кой о чем. В вечеру он посмотрел в маленькое отверстие, прорезанное внизу двери, потому что обязанность его была осматривать каждый вечер, тут ли арестанты. Я тогда спросил его, могу ли купить перьев, чернил, бумаги и тому подобных вещей. Так как я не был приговорен еще к наказанию за преступление, а содержался по одному только подозрению, то мне и не было запрещено иметь все нужное к переписке. Тюремщик мой сам хотел принести мне на следующее утро все, о чем я его просил. Сказав ему спасибо за будущую услугу и пожелав покойной ночи, я бросился на свой матрас, уютно приложенный к стенке даровой квартиры. Изнеможенный усталостью и горем, я крепко заснул и спал беспробудно до самого рассвета. Когда я проснулся, то насилу мог опомниться. Мне казалось, что какое-то несчастье лежало у меня на сердце, но сон на минуту изгладил грустные предчувствия. Мне виделось, что я недавно так роскошно беспечно покоился в неге в доме леди де Клер и ее прелестной дочери, а теперь наяву вижу себя на матрасе в тюрьме, обвиненного в преступлении, которое грозило унизительной смертью. После этих дум я встал, присел на постель, и первые мои мысли были о Тимофее. Не написать ли мне ему? Но нет, нет, зачем его делать несчастным для продления моей жизни? Если я буду наказан, то по крайней мере под чужим именем и один. Тут вошел ко мне тюремщик и сказал, чтобы я сложил матрас свой, потому что днем его уносили.
Первый мой вопрос был о раненом человеке, и не в тюрьме ли он.
– То есть вы хотите сказать, ваш соучастник? Он пришел уже в чувство. Доктор говорит, что он выздоровеет.
– Сознался ли он в чем-нибудь? Тюремщик не ответил.
– Я спрашиваю тебя, потому что если он сознался, кто соучастник его плутовства, то меня освободят из тюрьмы.
– Вероятно, – сказал тюремщик насмешливо. – Но сегодня будет судебное заседание, и я вас извещу о решении.
– Как зовут раненого? – спросил я.
– Я вижу, что вы искусно притворяетесь в незнании и думаете этим невинным видом уверить меня, что вы чужды его преступления.
– Совсем не думаю этого, – ответил я.
– Вы будете счастливы, если успеете доказать вашу невиновность.
– Однако вы не ответили на мой вопрос – кто другой пойманный и как его зовут?
– Это вы знаете лучше меня, – сказал тюремщик. – Но если уж вы непременно хотите слышать именно от меня, то я вам скажу, если это вас так интересует: имя его – Биль Огль, или, иначе, Свантинг Биль. Я думаю, вы никогда не слыхали этого имени?
– Конечно, никогда, – ответил я.
– Может быть, вы не знаете и вашего собственного имени, но я вам скажу, что Биль Огль уже его объявил.
– В самом деле? Как он меня называл?
– Надобно отдать справедливость, что он сознался тогда только, когда прочитал конец дела и узнал, как вас поймали, и как вы хотели ему пособить, и тогда уже он сказал: «О, Фил Маддокс был всегда хорошим товарищем, и жаль, что его подцепили, когда он мне помогал». – Ну, знаете ли вы теперь ваше имя?
– Без сомнения, нет! – ответил я.
– И вы никогда не слыхали про человека, которого зовут Фил Маддокс?
– Никогда; и я очень рад, что Огль это объявил.
– Ну, а я не слыхал, чтобы кто-нибудь не знал своего имени, или имел дух говорить это. Но вы благоразумно делаете, находясь так близко от виселицы.
– О, Боже мой! Дай мне силы перенести это! – говорил я, падая на солому. – Дай мне силы перенести волю Твою!
– Какой странный человек, – сказал тюремщик. – Однако ошибки здесь не может быть.
– Большая ошибка, друг мой, большая, но ее узнают, может быть, слишком поздно. Впрочем, что ждет меня в жизни? Разве только одно утешение – найти отца моего.
– Найти отца? Вот еще новость! Я ничего не могу понять. Но вы хотели купить что-то?
– Да, – ответил я.
Я дал ему денег и список всех нужных мне вещей, которые, кроме перьев, бумаги, чернил и прочего, состояли еще из душистого мыла, зубной и головной щеточек, одеколона, гребенки, бритвы, маленького зеркала и разных вещей для туалета.
– Чудо, что за свет, – сказал тюремщик, получая от меня деньги. – Я многое покупал для разных арестантов, однако таких вещей никогда не случалось; но все равно, вы их получите, хотя я и не знаю, например, что такое о-да-колона; но, надеюсь, что это не яд, потому что его запрещено вносить сюда.
– Нет-нет, – ответил я, невольно улыбаясь при последних словах его, – ты можешь спросить. Это такое вещество, которое покупают дамы от обмороков, дурноты и тому подобного.
– А я думал, что вы пошлете меня купить что-нибудь съестного или находящегося в винном погребе, что было бы гораздо лучше. Впрочем, у каждого своя воля и свой вкус.
Говоря это, он вышел, запер дверь и толкнул ее ногой, чтобы увериться, действительно ли она заперта.
Читателю, может быть, покажется странным, что я, в моем положении, послал за этими предметами, но привычка – вторая натура, и хотя я два дня тому назад, отправляясь из Лондона, решился избегать подобных вещей, но теперь, в моем несчастьи, мне казалось, что они меня утешат. Во время обеда добрый тюремщик мой принес все, о чем я просил его. На другой день он объявил мне, что в судебном заседании нашли обвинения удовлетворительными, чтобы осудить меня, и что заседание опять откроется в следующую субботу. Он также принес мне список всех дел, и так как мое было последнее, то оно, вероятно, должно было рассматриваться не прежде понедельника или вторника. Я просил его прислать ко мне хорошего портного, потому что хотел явиться перед судом опрятно одетым, так как подсудимым позволялось приходить в присутствие в своих платьях. На это мой казенный камердинер согласился и привел портного, которому я столько сделал замечаний насчет новой моей экипировки, что тот даже удивился. В субботу вечером все было готово, и я, одевшись, причесавшись, как должно порядочному человеку, ожидал своего приговора очень хладнокровно, потому что я решился умереть.
Воскресенье прошло не так, как должно было ожидать. Ложась спать и сбросив с себя одежду и украшения, я опять почувствовал свое тягостное положение, и грустные мысли опутали мою несчастную голову. Я употреблял все усилия, чтобы заменить их другими, светлыми мыслями, мне это не удавалось. Чем более я ограничивал свои думы, тем сильнее они разгорались, и я, как слабое дитя, не боролся с мучительной тоской.
В понедельник поутру тюремщик вошел ко мне и спросил, не желаю ли я иметь адвоката. Я ответил, что нет.
– Вас потребуют в двенадцать часов в суд, потому что до вашего дела остается только одно, именно: покража четырех гусей и шести куриц.
– Боже милосердый, – думал я, – и меня смешивают с такими людьми!
Я оделся со всевозможным тщанием и, признаюсь, мог показаться хоть куда. Платье мое было черного цвета и, сшитое впору, сидело на мне как нельзя лучше. Около часу тюремщик повел меня с другими в присутствие и поставил на место, где обыкновенно стоят подсудимые. Сперва в глазах моих потемнело, и я ничего не видал, но постепенно зрение мое опять прояснилось, и я стал различать предметы. Я посмотрел вокруг себя и заметил судью; пред ним стояли адвокат и прокуроры. Потом глаза мои перенеслись на хорошо одетых дам, которые сидели вверху, на галерее. Но тут я не мог более рассматривать, щеки мои, как пламя, горели от стыда. Наконец я поглядел на обвиняемого вместе со мною, и наши глаза встретились. Он был одет в тюремное платье, которое шло к грубой простонародной его физиономии, но впалые глаза его горели каким-то зверским выражением на темном лице, окутанном большими бакенбардами. «Боже мой, – подумал я, – кто может поверить, что он мой товарищ!»
Человек этот – мнимый товарищ моих похождений – посмотрел на меня, усмехнулся, закусил губу и еще раз посмотрел с презрением, но не делал еще никаких замечаний. Судья прочитал дело и сказал, не вставая:
– Биль Огль, признайся лучше, виноват ли ты, или нет?
– Не виноват, – ответил он к моему удивлению.
– А ты, Филипп Маддокс, виноват ли?
Я молчал.
– Подсудимый, – сказал судья кротким голосом, – отвечай, виноват ли, – это только форма.
– Милорд, мое имя не Филипп Маддокс.
– Это имя дано вам вашим товарищем, а настоящего имени мы не могли узнать. Вам достаточно ответить, как подсудимому, виноваты ли вы, или нет.
– Конечно, не виноват, милорд, – ответил я, положив руку на сердце и поклонясь ему.
Разбирательство дела продолжалось, и Армстронг был главным свидетелем моей вины, но он не хотел присягнуть, что я был именно тот, за кого он меня принимал. Жид же говорил, что я ему продал платье и купил у него вещи, найденные в связке, и палку, которую захватил Армстронг. Когда все обвинения были приведены в порядок, тогда от нас потребовали оправдания. Огль говорил очень коротко, что ему сделалось дурно на пути из Хоунсло и, вероятно, кто-нибудь другой обокрал доносчика, и что его взяли по ошибке. Эта дерзкая ложь не произвела, казалось, другого действия, как только смех и презрение.
Потом спросили меня.
– Милорд, – сказал я, – все то же буду я отвечать вам, что и прежде. Я хотел помочь человеку, и меня схватили, думая, что я преступник. Приведенный в такое собрание и обвиненный в преступлении, от которого вся кровь моя приходит в волнение, я не могу и не хочу призвать тех, которые знают меня, мое поведение и обстоятельства, принудившие меня переодеться. Я несчастлив, но не виноват. Спасение мое зависит теперь от сознания того, кто стоит здесь возле меня, и если он скажет, что я виноват, то я подчиняюсь моей судьбе без ропота.
– Сожалею, что у вас только это оправдание, – ответил мой сосед-соучастник и, казалось, стараясь удерживать свой смех.
Я был так удивлен, так взволнован этим ответом, что повесил голову и не ответил ни слова. Тогда судья сказал, что в преступлении Огля нет никакого сомнения, а у меня, к несчастью, очень мало доказательств к оправданию.
– Но надобно заметить, – продолжал судья, – что свидетель Армстронг не может присягнуть в подтверждение своих слов.
Судьи недолго совещались и нашли, что Веньямин Огль и Филипп Маддокс совершенно виновны, и приговорили нас обоих к смертной казни. Они сожалели обо мне, как о молодом человеке, а между тем настаивали в необходимости наказания, не подавая никакой надежды к прощению. Но я уже не слыхал последних слов решения судей, я не чувствовал более, не разбирал ожидавшую меня участь. Когда судья окончил свою речь, то стал уговаривать нас покаяться и советовал просить помилования у Отца Небесного.
– Отец! – закричал я во весь голос и этим словом взволновал всех присутствующих. – Вы сказали, кажется, о моем отце? О, Боже мой, где он? – И я упал в обморок.
Глаза всех дам были обращены на меня, потому что я своей наружностью заслужил всеобщее внимание, и судья трепещущим голосом велел удалить подсудимых.
– Погоди немного, – сказал Огль тюремщику, пока другие выводили меня из присутствия.
– Милорд, мне нужно вам сказать одно слово, и необходимо, чтобы вы выслушали меня, потому что вы судья, поставленный обвинять виновных и оправдывать невинных. Говорят, что нет в мире такого суда, как в Англии. Но где более погибает людей даром, как не у нас? Вы приговорили этого бедного молодого человека к смерти. Я мог бы это сказать прежде, но умолчал именно для того, чтобы доказать, как мало здесь справедливости. Он вовсе не участвовал в покраже, и он не Филипп Маддокс. Он никогда меня не видал и не знает; это так верно, как то, что я буду повешен.
– Но за минуту пред этим ты говорил, что видел его.
– Да, и я сказал правду, но все-таки он не видал меня, потому что, когда он держал лошадь в Брентфорте у господина судьи, мы между тем украли палку и вещи его, и вот каким образом их нашли у нас. Теперь вам известна вся истина, и вы должны сознаться, что у вас до сих пор не было справедливости. Вы можете его выпустить или повесить, чтобы последним доказать правильность вашего решения. Во всяком случае вы будете отвечать за его кровь, а не я. Если бы Филипп Маддокс не убежал, как трус, то я не был бы здесь; я говорю это для того, чтобы спасти того, кто мне сделал добро, и предать наказанию плуга, оставившего меня в беде.
Судья велел все это записать и объявил собранию о новых показаниях; я узнал об этом уже после. Так как на слова такого человека нельзя было вполне надеяться, то и надобно было, чтобы он повторил их перед своей смертью, а тюремщику было не велено сказывать мне об этом, чтобы не дать тщетных надежд. Я опомнился в комнате тюремщика, и как только в состоянии был ходить, меня ввели опять в прежний погреб и заперли. Казнь была назначена на вторник, и мне оставалось два дня на приготовление к разлуке с жизнью. Между тем все принимали во мне большое участие.
Наружность моя так всем понравилась, что каждый был расположен ко мне. Огля еще раз допрашивали, и он показал, где можно было найти Маддокса, который, как он говорил, будет качаться на соседней петле с ним. На другой день тюремщик пришел сказать мне, что некоторые из судей желают меня видеть, но так как я твердо решился умереть, не открывая ничего из прошлой жизни, то и ответил ему, что я прошу судей, чтобы они не нарушали более моих предсмертных часов и оставили бы меня в покое, хотя в последние минуты жизни. Тут я вспомнил Мельхиоров фатализм и начинал уже думать, что он был прав. Я чувствовал себя очень дурно; голова моя была очень тяжела, и можно было считать биение сердца, не дотрагиваясь до груди. В таком положении я оставался весь день и всю ночь.
В среду поутру кто-то потихоньку толкнул меня. Я обернулся и посмотрел – это был священник. Я опять закрыл глаза. У меня была тогда сильная горячка. Я слышал по временам, как надо мною говорили, но не мог различить слов. Потом я опять впал в душевное изнеможение. Священник вздохнул и ушел. Между тем время позорной смерти моей приближалось; и я уже не помнил ни дней, ни часов, и не думал более ни о настоящем, ни о будущем. К счастью моему, Маддокс был пойман, и я узнал, что он во всем признался. Он откровенно подтвердил свое преступление. Я не помню, было ли это в четверг, или пятницу. Кто-то пришел к моей постели. Меня подняли, одели, повели куда-то, поставили перед кем-то, который мне что-то говорил. Я не видел и не понимал ничего, горячка бушевала во мне, и я был в беспамятстве. Странно, они не замечали или не хотели заметить моего положения и приписали это боязни смерти. Наконец мне велели выйти… Я вышел, но не умер. Я был на свободе.
Я пошел и помню только, что иные жали мне руку, другие провожали меня радостными восклицаниями, когда я выходил из присутствия. Словом, казалось, все глядели на меня иначе, даже судьи почтительно со мною раскланялись.
Впоследствии я узнал, что тюремщик не отставал от меня на улице и спрашивал несколько раз, куда я намеревался идти. Я наконец ответил ему: «Искать моего отца», – и побежал, как сумасшедший, куда глаза глядели. Но тюремщик, не имея уже никакой власти надо мною и сказав про себя: «Бедный, он скоро опять попадет под замок», воротился.
Бегство мое натурально привлекло внимание прохожих, и так как я был слаб и качался из стороны в сторону, то и подумали, что я пьян. Никто не останавливал моего побега; что со мною делалось и куда я шел, ничего не могу сказать. Мне после говорили, что я, бегая, как безумный, хватал прохожих за руку, смотрел им дико в лицо, других же останавливал и с грозным, торжественным видом спрашивал: «Не отец ли мой?». Потом отскакивал от них и рыдал, как ребенок. Таким образом я пробежал около трех миль и был поднят в Ридинге у дверей одного дома в совершенном изнеможении.
Когда я опомнился, то увидел себя на хорошо постланной постели. Голова моя была обрита, левая рука обмотана бинтом, вероятно, от частых кровопусканий, возле меня сидела какая-то женщина.
– Боже мой, – воскликнул я слабым голосом, – где я?
– Друг мой, ты часто призывал твоего отца, – ответила мне женщина приятным голосом, – и я очень рада, что ты не забываешь и твоего Отца Небесного. Будь покоен, друзья твои о тебе пекутся. Поблагодари же Бога, что Он возвратил тебе рассудок, и не нарушай своего покоя, он необходим для тебя, он подкрепит твои силы.
Я раскрыл глаза и увидел возле себя молодую прекрасную женщину; она вышивала. Перед ней на столе лежала Библия и стоял пустой стакан. Меня томила жажда, и я попросил пить. Она встала, взяла в одну руку ложку, в другую стакан и хотела сама меня напоить, но я вырвал у нее стакан и в минуту его осушил. Я не знаю, что было в нем, но помню, что питье было приятное. Расслабленные силы мои не позволяли мне сидеть, и я опять упал на подушку и сейчас же уснул. Когда я проснулся, уже было темно; лампа горела на столе, и какой-то старик в квакерском платье храпел в большом кресле возле меня. Сон придал мне силы и бодрости, я мог сообразить минувшие приключения. Я помнил комнату заключения, матрас, на котором покоился когда-то, но остальное все было перепутано, и я никак не мог представить себе, каким образом я попал в этот дом и кто были мои благодетели.
Во всяком случае, я был свободен и находился в руках секты, которая называла себя квакерами. Но что они за люди? Почему принимают во мне такое участие? Во время этих размышлений на дворе уже рассвело; старик пробудился, зевнул, вытянул руки, протер глаза и подошел к моей постели. Я посмотрел ему в лицо.
– Хорошо ли ты спал, друг мой? – спросил он.
– Как нельзя лучше. Впрочем, я вас не будил потому, что мне ничего не было нужно.
– Мне кажется, я также немного заснул. Сон невольно заставляет делать то, что велит тело, а не рассудок. Но не желаешь ли ты чего-нибудь?
– Да, – ответил я, – я бы хотел знать, где я.
– Ты в городе Ридинге и в доме Финеаса Кофагуса.
– Кофагуса! – вскричал я. – Кофагуса, хирурга и аптекаря?
– Да, его зовут Финеас Кофагус, он принят в нашу секту и выбрал жену нашей веры. Он ходил за тобою во время твоей болезни, не призывая на помощь доктора, и я думаю, ты о нем говорил во сне.
– Итак, молодая женщина, которая сидела возле моей кровати, вероятно, жена его?
– Нет, друг мой, она сестра его жены и названа в крещении Сусанной Темпль. Но я схожу к Финеасу Кофагусу и скажу ему, что ты проснулся. Он просил меня не забыть этого.
Он вышел и оставил меня в совершенном недоумении. Кофагус сделался квакером, женат и лечит меня в городе Радинге! Чудеса, да и только! Но Кофагус вскоре сам вошел ко мне в халате.
– Иафет! – сказал он, взяв мою руку и сжимая ее. – Иафет Ньюланд… совершенно доволен… гм… искренне рад… ты, Эбраим, оставь нас одних, выйди из комнаты… и так далее, – говорил он, обращаясь к старому квакеру.
Старик вышел.
Кофагус тогда поздоровался со мной обыкновенным образом и сказал, что нашел меня у дверей соседнего дома и, узнав, велел перенести меня в свой дом, не имея никакой надежды на мое выздоровление. Потом он спрашивал, каким образом нашел меня в таком жалком виде. Я сказал ему, что хотя я в состоянии слушать, что мне говорят, но еще довольно слаб, чтобы мог передать ему свои приключения. Взамен этого желал бы лучше знать, что с ним случилось с тех пор, как мы расстались в Дублине, и как он попал к квакерам.
– Охотно… длинная история… гм… странные люди… очень добрые… и так далее, – начал Кофагус.
Но так как разговор Кофагуса не слишком понятен для читателя, то я расскажу его обыкновенным языком.
Когда Кофагус возвратился в свой маленький городок, то его позвали к одному старику секты квакеров; тот просил его лечить свою племянницу, которая была очень больна. Кофагус с обыкновенным своим добродушием согласился и шесть недель лечил девушку. В продолжение этого времени он нашел в ней твердость духа, добрый характер и множество других качеств, увеличивавших достоинства девицы. После этого Кофагус начал думать, как приятно было бы иметь такую жену и как весело проводил бы он время с такой подругой в уединенном своем домике. Вскоре Кофагус влюбился, и, как большая часть старых холостяков, влюбился в нее до безумия. Он был расположен к ней за терпение, с каким она переносила во время своего недуга все медицинские операции, но еще более полюбил он ее за веселый и милый нрав, когда она выздоровела. Из этого он заключил, что она должна быть умна и послушна. Посещения Кофагуса не могли более относиться к поправлению здоровья девушки, которая теперь была совершенно здорова, а потому все поняли его намерение, и Кофагус был принужден сказать Темплю, что он серьезно думает о белых лентах, о свадебном пироге, о самой свадьбе, о маленьком семействе и так далее, а девушке он немедленно предписал порцию супружеской любви и, приложив палку к носу, рассказывал ей о семейном счастье. Девушка сейчас же согласилась, потому что была уже не слишком молода, а дядя также, потому что уважал Кофагуса как хорошего христианина, но нельзя было и подумать жениться на ней человеку другого исповедания. Знакомые этого не позволили бы, и Кофагусу отказали именно по этой причине.
Кофагус с отчаяния отправился домой, сел в кресло, на котором имел обыкновение покоиться, и нашел его очень беспокойным; потом он сел за стол и почувствовал всю неприятность одинокой жизни; потом он лег спать и не мог заснуть. На следующее утро Кофагус отправился к Темплю и просил указать разницу между его и квакерским исповеданием. Темпль дал ему сведения, которые Кофагусу показались удовлетворительными, а для дальнейших сообщений адресовал его к своей племяннице. Когда человек спорит о чем-нибудь с желанием быть убежденным, то очень редко случается, чтобы желание его не исполнилось, особенно, если доказательства должен принимать от хорошенькой женщины, основанные на приятном голосе и обольстительной улыбке. Так случилось и с Кофагусом. Он через неделю вполне уверился, что исповедание, основанное на мире, тишине и доброй воле, гораздо лучше, нежели тридцать девять правил английского исповедания. Вскоре он просил позволения новых собратьев своих вступить в это исповедание, и они, чтобы более его в этом утвердить, присоветовали жениться на мисс Темпль. Он, по ее желанию, переехал в Ридинг, где жили все ее родные.
Итак, новый квакер Кофагус почитал себя между братьями счастливейшим человеком.
– Добрые люди, Иафет… честные люди… гм… никогда не дерутся… вовсе нет разбитых голов… немного капризны… и так далее, – сказал Кофагус, уходя и пожимая мне руку. Он пошел одеться, выбриться, словом, поставить себя в положение, приличное новобрачному.