Я и Мэйлахи играем с близнецами. Сегодня мама не будет петь «Твой поцелуй». Она сидит за столом на кухне и приговаривает:
– Что же делать? Что же делать?
Поздно вечером раздается шум – папа поднимается по лестнице, распевая про Родди Маккорли[21].
– Где мои солдаты? Где моя четверка воинов? – кричит он, распахивая дверь.
– Оставь детей в покое, – сердится мама. – Они спать легли голодные, потому что тебе глаза залить приспичило.
– Поднимайсь, мальчики, живо! – кричит папа у двери в спальню. – Даю пять центов тому, кто пообещает умереть за Ирландию.
Мы родились на острове зеленом,
Но вглубь лесов канадских нас забросила судьба.
И пусть идем мы по стране огромной,
Мы сердцем с родиной своею навсегда[22].
– Подъем, ребята! Фрэнсис, Мэйлахи, Оливер, Юджин. Рыцари Красной ветви[23], фении[24], солдаты ИРА. Вставайте же!
Мама стоит у кухонного стола, ее бьет дрожь, волосы мокрыми прядями свисают на залитое слезами лицо.
– Оставь их в покое, а? – просит она. – Господи Иисусе, Мария и Иосиф! Мало того, что без гроша домой явился, так еще и детей на посмешище выставляешь.
– А ну, обратно в постель, – велит она нам.
– Нет, пусть останутся, – упорствует папа. – И готовятся к тому дню, когда Ирландия станет свободной до самого моря.
– Не спорь, – сердится мама. – Не то твоей матери будет кого оплакивать.
Отец натягивает кепку на лицо и пьяно всхлипывает:
– Бедная моя матушка. Бедная Ирландия. Ох, что же нам делать?
– Совсем ополоумел, – бросает мама и велит нам ложиться спать.
Утром следующей пятницы она спрашивает папу, принесет ли он вечером получку или снова все пропьет? Папа косится на нас и качает головой, мол, не следует так говорить при детях.
– Нет уж ответь, ты придешь домой, чтоб мы худо-бедно поужинали или снова за полночь явишься без гроша и будешь горланить про своего Кевина Барри[25] или еще какую жалостную песню? – не отступает мама.
Папа нахлобучивает кепку, сует руки в карманы и вздыхает, глядя в потолок.
– Я ведь уже говорил тебе, что приду, – наконец отвечает он.
Ближе к вечеру мама одевает нас, усаживает близнецов в коляску, и мы долго идем по улицам Бруклина. Когда Мэйлахи устает, она разрешает ему немного посидеть в коляске, а мне говорит, что я уже слишком большой. У меня тоже ножки болят, и я тоже едва за ней поспеваю, но мама сегодня не поет, поэтому лучше помолчать и не ныть.
Мы подходим к большим воротам, где в будке с окошками стоит сторож. Мама спрашивает, можно ли нам пройти туда, где рабочим выдают зарплату – может, ей выдадут папину, чтоб он все по кабакам не растратил?
– Простите, мадам, – качает головой сторож. – Если б мы такое разрешали, сюда бы половина бруклинских жен сбежалась. Мужья у многих пьют, но мы-то что можем сделать – на работу же они трезвыми выходят.
Мы встаем у стены на другой стороне улицы. Мама разрешает мне посидеть на тротуаре. Близнецам она дает бутылочки с подслащеной водой, а нам с Мэйлахи придется ждать, пока папа даст денег и мы купим чаю, хлеба и яиц в лавке итальянца.
В полшестого раздается заводской гудок, из ворот выходит толпа мужчин в кепках и рабочей одежде. Лица и руки у них черным-черны. Мама велит нам смотреть внимательнее, сама она через дорогу не увидит – зрение слабое. Рабочих сначала много, потом все меньше и меньше, а потом из ворот уже никто не выходит.
– Ну, как же вы его проглядели? Слепые, что ли? – стонет мама.
Она снова идет к сторожу в будке.
– А внутри никого не осталось?
– Нет, мадам, – отвечает он. – Все вышли. И как он умудрился мимо вас проскочить?
Мы снова плетемся по улицам Бруклина. Близнецы ревут, требуют еще сладкой воды. Мэйлахи ноет, что проголодался.
– Обожди, сейчас денег у папы возьмем, и будет у нас хороший ужин, – успокаивает его мама. – Пойдем к итальянцу, яиц купим, хлеба поджарим и вареньем намажем. Поедим, согреемся.
На Атлантик-авеню темно, а привокзальные бары светятся огнями, и в них полно людей. Мы ходим от одного бара к другому, спрашиваем про папу. Мама оставляет нас на улице с коляской, а сама заходит внутрь или меня посылает спросить. В баре шумно и пахнет виски – как от папы, когда он возвращается домой поздно вечером.
– Эй, сынок, чего тебе? Детям нельзя сюда, – говорит мне бармен.
– Я папу ищу. Он здесь?
– Ну, сынок, откуда ж мне знать? Кто твой папа?
Его зовут Мэйлахи, и он поет «Кевина Барри».
– Мэйлархи?
– Нет, Мэйлахи.
– Значит, Мэйлахи. И поет «Кевина Барри».
– Эй, ребят, кто-нибудь знает Мэйлахи, который поет «Кевина Барри»? – обращается бармен к мужчинам в зале.
Те качают головами. Один говорит, что знавал когда-то парня по имени Мэйлахи, который пел «Кевина Барри», но тот умер от пьянства, его на войне ранили, вот он и запил.
– Черт подери, Пит, я что, просил мировую историю мне пересказывать? Нет, сынок, мы тут петь не разрешаем. От того беда одна. С ирландцами особенно. Позволь им петь, так они тут же кулаками размахаются. Так что Мэйлахи тут нет, сынок, я даже имени такого не слыхал.
Дядя по имени Пит протягивает мне свой стакан.
– На, малыш, отпей.
– Ты чего, Пит? Ребенка споить хошь? – кричит ему бармен. – Только попробуй, я тебе живо задницу надеру.
Обойдя все привокзальные бары, мама сдается.
– Боже мой, еще так далеко идти, а у меня четверо детей голодных, – плачет она, прислонившись к стене, потом велит мне вернуться в тот бар, где был дядя по имени Пит, и спросить у бармена, не нальет ли он воды и не положит ли немного сахара близнецам. В баре смеются, что мол бармен будет разливать сахарную воду по детским бутылочкам, но он большой и сильный и велит всем заткнуться. Бармен говорит мне, что детям молоко нужно пить, а не воду, а я отвечаю ему, что у мамы денег нет. Тогда он выливает из бутылочек воду и наполняет их молоком.
– Скажи маме, что молоко нужно для зубов и костей. От воды с сахаром рахит бывает. Обязательно скажи.
Мама радуется молоку. Она знает про зубы, кости и рахит, но нищим выбирать не приходится.
На Классон-авеню мама сразу же идет в лавку к итальянцу, говорит ему, что муж сегодня работает допоздна, и нельзя ли пока взять кое-что в долг, а уж завтра она обязательно расплатится.
– Миссус, вы всегда долг отдаете, так что можете брать все, что пожелаете, – разрешает итальянец.
– О, мне совсем немного нужно, – смущается она.
– Все, что пожелаете, миссус, вы – честная женщина, и детишки у вас славные.
Мы едим яйца и хлеб с вареньем, хотя после ходьбы по Бруклину так устали, что едва можем жевать. Поев, близнецы засыпают, мама кладет их на кровать и переодевает. Мне она велит пойти в уборную и сполоснуть грязные пеленки, – чтобы посушить и завтра снова использовать. Мэйлахи помогает ей подмыть близнецов, хотя сам уже спит на ходу. Я забираюсь в кровать к братьям. Мама сидит за кухонным столом, курит, пьет чай и плачет. Вот бы утешить ее, сказать, что скоро я вырасту, стану работать на заводе с большими воротами, приносить получку по пятницам, она будет покупать яйца, хлеб и варенье и снова петь про поцелуй.
На следующей неделе папа остается без работы. В пятницу вечером он приходит домой, швыряет на стол деньги и говорит маме:
– Что, довольна теперь? Нажаловалась на проходной, а им только предлог дай, чтоб уволить.
Он берет несколько долларов из принесенных денег и уходит. Возвращается поздно, шумит и горланит песни. Близнецы с ревом просыпаются, мама успокаивает их, и сама долго плачет.
Мы часами торчим на площадке: то близнецы спят, то мама устала, то папа приходит домой с запахом виски и горланит про Кевина Барри, которого казнили утром в понедельник, или про Родди Маккорли.
По улочке узкой юноша шел,
Смело врагам улыбаясь.
Он шел и златые кудри его
Веревки на шее касались.
В бесстрашных его голубых глазах,
Никто не увидит слезу.
Так Родди Маккорли шел умирать
На старом Тумском мосту[26].
Он поет и марширует вокруг стола, мама плачет, близнецы ей вторят.
– Фрэнки, Мэйлахи, идите во двор, на площадку. Не к чему вам на отца на такого смотреть, – велит мама.
Мы не возражаем. На площадке можно играть с кучами листьев и качать друг дружку на качелях. Но вскоре наступает зима и качели замерзают так, что с места не сдвинешь.
– Бедные малютки, – говорит Минни Макэдори. – Ни рукавички ведь у них нет.
Мне становится смешно, потому что у нас же с Мэйлахи четыре руки, зачем нам одна рукавичка? Мэйлахи не понимает, почему я смеюсь, – вот будет ему почти пять лет, как мне, тогда, может, поймет.
Минни зовет нас к себе, угощает чаем и кашей с вареньем.
Мистер Макэдори сидит в кресле с малышкой Мэйзи. Он поит ее молоком из бутылочки и напевает:
Хлоп-хлоп-хлоп в ладошки,
Папочка идет домой,
Несет булочки в кармашке,
Он для Мэйзи для одной.
Хлоп-хлоп-хлоп в ладошки,
Папочка идет домой.
Несет звонкие монетки,
Ведь у мамы – ни одной.
Мэйлахи пытается ему подпевать, но я говорю, что нельзя – это Мейзина песенка. Мэйлахи пускается в рев.
– Ну, будет, будет, – успокаивает его Минни. – Пой, если хочешь. Это для всех детей песенка.
Мистер Макэдори улыбается Мэйлахи, а я думаю: «Что это за мир такой, где каждому разрешается петь чужие песенки?»
– Не хмурься, Фрэнки, – просит Минни. – Видит Бог, ты и так почти всегда невеселый. Вот появится у тебя сестричка, тоже будешь петь ей эту песенку. Да-да, будет сестричка, вот увидишь.
Минни оказывается права: как мама и мечтала, у нас вскоре появляется малышка, которой дают имя Маргарет. Мы все любим Маргарет. У нее черные вьющиеся волосы и голубые глаза, как у мамы. Она машет ручками и щебечет, как птички на деревьях вдоль Классон-авеню. Минни говорит, что ангелы пели в раю в тот день, когда было сотворено это дитя, а миссис Лейбовиц – что свет еще не видывал таких глазок, такой улыбки и такого счастья.
– Как погляжу на нее, так хоть в пляс пускайся, – умиляется миссис Лейбовиц.
Папа целый день ищет работу, а когда приходит домой, то берет Маргарет на руки и поет:
Эльфа-башмачника я повстречал
В дальнем лесу лунной ночкой.
Алый колпак да зеленый сюртук,
Рядом – кувшин на пенечке.
Молоточек сапожный стучал – тик-ток,
Я в душе ликовал: «Попался!»
Но хитрый гном, прибивая каблук,
Тоже чему-то смеялся[27].
Папа носит ее по кухне и говорит ей, какая же она миленькая девочка с черными кудряшками и голубыми глазами, совсем как у мамы, рассказывает, что повезет ее в Ирландию и будет гулять с ней по долинам Антрима и купаться в озере Лох-Ней и что скоро он обязательно найдет работу и купит ей шелковые платьица и туфельки с серебряными пряжками.
Папа поет Маргарет песенки, и она плачет все реже, а со временем даже начинает смеяться.
– Вы только поглядите, – говорит мама про папу. – Танцует, как слон, а туда же. – Она смеется, а за ней – и все мы.
Когда близнецы были совсем маленькие и плакали, папа с мамой говорили им: «Ш-ш-ш», давали что-нибудь поесть и те засыпали. Но когда плачет Маргарет, в воздухе разливается такое острое чувство одиночества, что папа вскакивает с постели, берет Маргарет на руки и начинает ходить с ней вокруг кухонного стола, петь песенки и утешать ее ласково, как мама. В свете уличных фонарей видно, что на его щеках блестят слезы, и это странно, потому что папа вообще не плачет, разве что, когда напьется и горланит «Кевина Барри» или «Родди Маккорли». А вот с Маргарет он плачет, и выпивкой от него больше не пахнет.
Мама говорит Минни Макэдори, что он на седьмом небе от счастья, – ведь ни капли в рот не взял с тех пор, как малышка родилась! Давно надо было девочку родить.
– Ах, эти девчушки такие миленькие! – говорит Минни. – Мальчики – это, конечно, здорово, но девочку для себя обязательно надо.
– Для себя? – смеется мама. – Да если б я ее грудью не кормила, то и не подобралась бы к ней – он же готов день и ночь ее с рук не спускать.
Минни говорит, до чего же мило, когда мужчина так обожает свою маленькую дочку, но кто же не обожает Маргарет?
Все обожают.
Близнецы научились стоять и ходить, и теперь с ними без конца что-нибудь случается. Они все время писают и какают, и от этого у них красные попки. Еще тащут в рот всякую гадость: бумажки, перышки, шнурки, а потом их тошнит. Мама говорит, что скоро сойдет с ума со всеми нами. Она одевает близнецов, усаживает в коляску, и мы с Мэйлахи везем их на площадку. Стало тепло, на деревьях по всей Классон-авеню распустились зеленые листочки.
Мы носимся с коляской по площадке, и близнецы сначала хохочут и агукают, а потом принимаются плакать от голода. В коляске лежат бутылочки со сладкой водой, на какое-то время она их успокаивает, но потом снова начинается рев. Я не знаю, что делать – они еще такие маленькие. Вот бы у меня была всякая еда, тогда я бы накормил их и они опять бы смеялись и агукали. Близнецы любят мамино пюре – она растирает в кастрюльке хлеб с молоком, водой и сахаром, у нее это называется «хлебный пудинг».
Если привезти близнецов домой, мама наругает, что отдохнуть не даю или что бужу Маргарет. Нам велено играть на площадке, пока не позовут из окна. Я корчу рожицы, чтоб успокоить близнецов. Кладу себе на голову бумажку и роняю ее, близнецы хохочут. Я подкатываю коляску к Мэйлахи, который играет на качелях с Фредди Лейбовицем. Мэйлахи рассказывает Фредди о том, как Сетанта стал Кухулином. Я требую, чтобы он перестал – это же моя сказка, но он не слушается. Я толкаю его, и он принимается реветь.
– А-а-а, я все маме расскажу.
Фредди толкает меня, в глазах у меня темнеет, я набрасываюсь на него, молочу кулаками и коленками, пинаю ногами.
– Перестань, перестань! – кричит он.
А я не перестаю, потому что не могу и не знаю как, – если я перестану, Мэйлахи совсем заберет у меня сказку. Фредди отпихивает меня и убегает с воплями:
– Меня Фрэнки убивает! Меня Фрэнки убивает!
Я не знаю, что делать, я же никого раньше не убивал, а теперь еще Мэйлахи рыдает:
– Не убивай меня, Фрэнки!
А вид у него такой беспомощный, что я обнимаю его и помогаю слезть с качелей.
– Не буду рассказывать твою сказку, – обнимает он меня в ответ. – Не буду рассказывать Фредди про Ку-ку.
Все это смешно, но я не смеюсь: близнецы ревут в коляске, на площадке темно, а что толку корчить рожицы и ронять бумажки с головы, если все равно ничего не видно?
В лавке итальянца через дорогу лежат бананы, яблоки, апельсины. Близнецы едят бананы. Мэйлахи любит бананы, да я и сам люблю. Но нужны деньги, итальянцы не дадут бананы за просто так, особенно Маккортам, которые и так уже в должниках.
Мама все время твердит мне, чтобы мы никуда не уходили с площадки, но что делать с близнецами, они же воют от голода! Я говорю Мэйлахи, что сейчас вернусь. Оглядевшись по сторонам, хватаю связку бананов, припускаю по Миртль-авеню и, оббежав квартал, возвращаюсь на площадку с другой стороны через дырку в заборе. Мы закатываем коляску в темный угол и чистим бананы для близнецов. Бананов пять, и у нас настоящий пир. Близнецы пускают слюни, жуют бананы, размазывают их по лицу, волосам, одежде. Ну вот, теперь мама спросит, почему близнецы в бананах изгваздались и где я их взял. Нельзя ей рассказывать про лавку итальянца. Скажу, что один дядя дал. Да, точно. Один дядя.
И тут происходит нечто странное. К калитке подходит какой-то человек и зовет меня. Боже мой, это же он, итальянец!
– Эй, сынок, поди-ка сюда. Да-да, ты.
Я плетусь к нему.
– Это ведь у тебя два братика-близнеца?
– Да, сэр.
– Вот тебе кулек фруктов. Бери, а то все равно на выброс пойдут. Яблоки тут, апельсины, бананы. Ты же любишь бананы, да? Точно любишь, я знаю, хе-хе. Ну, бери скорей. Мама у тебя хорошая. Что, опять отец, да? Ох, знаю, знаю, беда с ним эта ирландская. Дай бананчиков близнецам, а то их на всю улицу слыхать.
– Спасибо, сэр.
– Господи, культурный-то какой. И в кого же?
– Папа велел всегда спасибо говорить, сэр.
– Папа? Надо же.
Папа сидит за кухонным столом, читает газету. Говорит, что президент Рузвельт – хороший человек и скоро у всех в Америке будет работа. Мама сидит напротив, кормит Маргарет из бутылочки. Взгляд у нее какой-то строгий, и я пугаюсь.
– Откуда у тебя фрукты?
– Дядя дал.
– Какой дядя?
– Итальянец.
– Ты их украл?
– Дядя, – говорит Мэйлахи. – Дядя дал Фрэнки кулек.
– А что ты Фредди Лейбовицу сделал? Его мама приходила. Милая такая женщина. Не знаю, что б мы делали без нее и без Минни Макэдори. А ты бьешь бедного Фредди.
– Он не бил, не бил, – подскакивает Мэйлахи. – Он не хотел убивать Фредди. И меня не хотел убивать.
– Тише, Мэйлахи, – говорит папа. – Иди сюда. – Он берет Мэйлахи к себе на колени.
– Иди к соседям, извинись перед Фредди, – велит мама.
– Хочешь извиниться перед Фредди? – спрашивает папа.
– Не хочу.
Родители переглядываются.
– Фредди – хороший мальчик, – говорит папа. – Он не обижал твоего братика, просто на качелях качал, разве нет?
– Он хотел украсть у меня сказку про Кухулина.
– Да не нужна Фредди твоя сказка. У него своих куча. Он еврей.
– А кто такой еврей?
– Евреи… евреи… ну, это люди, у которых свои сказки, – смеется папа. – Им не нужен Кухулин. У них Моисей есть. И Самсон.
– А кто такой Самсон?
Вот пойдешь к соседям, извинишься, тогда расскажу. Хотя Фредди и сам тебе расскажет, если попросишь. Главное, извинись сначала, ладно?
Малышка на руках у мамы хнычет, и папа тут же вскакивает с места, роняя Мэйлахи на пол.
– Чего это она?
– Да ничего, – отвечает мама. – Ест просто. Что ты какой нервный?
Они принимаются обсуждать Маргарет. Про меня все забыли, ну и ладно. Я иду к соседям: надо спросить Фредди про Самсона, узнать, сильнее он Кухулина или нет, и убедиться, что у Фредди и правда есть своя сказка и он не будет красть мою. Мэйлахи просится со мной – папа встал и на коленях больше не посидишь.
– А, Фрэнки, заходи, заходи, – говорит миссис Лейбовиц. – И малыш Мэйлахи тут. Скажи-ка, Фрэнки, что это ты с Фредди хотел сделать? Убить, что ли? Фредди – хороший мальчик. Книжки читает. Радио слушает с папой. Братишку твоего на качелях качает. А ты – убивать. Ох, Фрэнки, Фрэнки. А еще твоя бедняжка мать, и малышка болеет.
– Она не болеет, миссис Лейбовиц.
– Болеет. Ох, болеет. Мне ли не знать, я в больнице работаю, Фрэнки. Ну, проходи, проходи. Фредди, Фредди! Фрэнки пришел! Где ты там? Фрэнки не будет тебя больше убивать. Ни тебя, ни Мэйлахи. Красивое еврейское имя. Пирожок съешь? Почему тебя еврейским именем назвали, а? Вот молока стакан, пирога кусок. Какие ж вы худые, ребятки. Эти ирландцы не едят совсем.
Мы сидим за столом с Фредди, едим пирог и запиваем молоком. Мистер Лейбовиц читает газету и слушает радио. Иногда он говорит что-то миссис Лейбовиц, но я совсем ничего не разберу – это не слова, а странные звуки какие-то. А вот Фредди их понимает. Мистер Лейбовиц снова издает странные звуки. Фредди вскакивает и относит ему кусок пирога. Миссис Лейбовиц улыбается Фредди и гладит его по голове, Фредди улыбается ей в ответ и тоже произносит странные звуки.
– Ой, худышки какие, – снова качает головой миссис Лейбовиц, глядя на меня и на Мэйлахи.
Она так часто ойкает, что Мэйлахи передразнивает ее и говорит «ой». Лейбовицы смеются, а мистер Лейбовиц наконец произносит что-то понятное:
– Когда веселы ирландские ойчи[28].
Миссис Лейбовиц аж трясется вся от смеха и даже за живот держится, а Мэйлахи повторяет «ой», раз всем от этого так весело. Я тоже говорю «ой», но никто не смеется, значит, это «ой» принадлежит Мэйлахи, так же как Кухулин – мне, ну и пусть Мэйлахи забирает себе свое «ой».
– Миссис Лейбовиц, папа говорит, у Фредди есть любимая сказка.
– Про Сам… Сам… ой, – говорит Мэйлахи.
Все снова смеются, а я пытаюсь вспомнить, что там шло после «Сам».
– Самсон, – произносит Фредди с набитым ртом.
– Не разговаривай с набитым ротом, – говорит ему миссис Лейбовиц.
Я смеюсь, потому что такая большая, а говорит «ротом», вместо «ртом». Мэйлахи смеется, потому что смеюсь я, а Лейбовицы с улыбкой переглядываются.
– Не про Самсона, – говорит Фредди. – А про Давида и великана Голиафа. Давид убил его из пращи – бац, и камень ему в башку, так что мозгá на земле.
– Не мозгá, а мозги, – поправляет его мистер Лейбовиц.
– Да, папочка.
Отец. Фредди зовет своего папу папочкой, а я своего – просто папа.
Я просыпаюсь от маминого шепота.
– Что с ребенком?
Еще очень рано, в комнате темно, видно только, что папа стоит у окна с Маргарет на руках. Он качает ее и почему-то охает.
– Она что… заболела? – шепчет мама.
– Ох, что-то притихла совсем и холодненькая какая-то.
Мама вскакивает с постели, забирает у него Маргарет.
– Беги за врачом. Скорее, ради Бога.
Папа натягивает штаны, заправляет в них рубашку и как есть – без пиджака, носков и ботинок – выскакивает на холод.
Мы ждем в комнате, близнецы спят в изножье кровати, рядом со мной ворочается Мэйлахи.
– Фрэнки, пить хочу.
Мама сидит на своей постели с малышкой на руках и раскачивается из стороны в сторону.
– Ох, Маргарет, Маргарет, милая моя крошечка. Ну, открой же красивые голубые глазки, дитятко мое ненаглядное.
Я наливаю в кружку воды себе и Мэйлахи.
– Воды, значит, себе и братцу? – охает мама. – Воды, да? А сестричке ничего. Бедняжке сестричке. Рта у нее, что ли, нет, по-вашему? Она воды не хочет? Пьете себе, как ни в чем не бывало. И близнецы знай себе спят, а сестренка лежит тут у меня больная. Вся больная. Да Боже ж ты мой!
Мама какая-то не такая и разговаривает странно. Где папа, хочу папу.
Я возвращаюсь в постель и плачу.
– Ты чего? – спрашивает Мэйлахи.
Он все повторяет и повторяет «Ты чего», пока мама снова не начинает меня бранить.
– Сестричка болеет, а ты все скулишь. Вот подойду сейчас, будешь знать.
Папа возвращается с врачом. Снова запах виски. Врач осматривает Маргарет, тычет ее пальцем, приподнимает ей веки, ошупывает шейку, ручки, ножки. Потом выпрямляется и качает головой. Она умерла. Мама крепко обнимает малышку и ложится, отвернувшись лицом к стене. Врач спрашивает, не было ли несчастного случая, не роняли ли ребенка, или, может, мальчики неосторожно с ней играли?
Папа мотает головой. Врач говорит, что ему нужно забрать Маргарет для установления причины смерти; папа подписывает какую-то бумагу. Мама умоляет дать ей еще хоть минуточку, но врач говорит, что у него пациентов много. Папа тянет к маме руки, чтобы забрать Маргарет, но мама еще крепче жмется к стене. Взгляд у нее безумный, черные кольца кудрей прилипли ко лбу, лицо мокрое от пота и слез, глаза круглые. Она все время мотает головой и стонет:
– Нет, нет!
Папа высвобождает малышку из ее рук и передает врачу, а тот заворачивает ее с головой в одеяло.
– Господи Боже, она же задохнется! – рыдает мама. – Господи Иисусе и святые Мария с Иосифом, да помогите же мне!
Врач уходит. Мама отворачивается к стене и затихает. Близнецы проснулись и плачут от голода, но папа стоит посреди комнаты, глядя в потолок. Лицо у него белое, и он бьет себя кулаками по ногам. Потом подходит к кровати, кладет руку мне на голову. Рука дрожит.
– Фрэнсис, я за сигаретами.
Мама лежит весь день и почти не шевелится. Мы с Мэйлахи наполняем бутылочки близнецов сладкой водой. На кухне – черствые полбуханки хлеба и две холодные сосиски. Чаю не попьешь – молоко в ящике со льдом прокисло, да и лед растаял, а как известно, чай без молока можно только когда папа рассказывает про Кухулина и дает из своей кружки отпить.
Близнецы опять проголодались, но я не могу давать им воду с сахаром весь день и всю ночь. Я кипячу в кастрюльке прокисшее молоко, размачиваю в нем немного хлеба и пытаюсь накормить их из кружки. Они морщатся и с плачем бегут к маме, но она все лежит лицом к стене, поэтому они снова прибегают ко мне. Соглашаются они на «пудинг» только после того, как я забиваю вкус кислого молока сахаром. Теперь они едят, улыбаются и размазывают «пудинг» по лицу. Мэйлахи тоже хочет «пудинга», а раз ест он, поем и я. Мы все сидим на полу, едим мою стряпню, жуем холодные сосиски и пьем воду из молочной бутылки, которую мама хранит в ящике со льдом.
Мы поели и теперь нам надо в уборную в конце коридора, но там заперлась миссис Лейбовиц и что-то напевает.
– Ждите ребятишки, ждите догогие, – говорит она. – Я сейчас.
Мэйлахи хлопает в ладоши и, пританцовывая, поет:
– Ждите ребятишки, ждите догогие.
– Да вы только поглядите. Артист готовый, – говорит миссис Лейбовиц, выходя из уборной. – Ну как ваша мама?
– Лежит, миссис Лейбовиц. Врач забрал Маргарет, а папа ушел за сигаретами.
– Ох, Фрэнки, Фрэнки. Я же говорила, что ребенок болен.
Мэйлахи хватает себя за штанишки.
– Писать, писать.
– Так иди уже писай. Пописаете и проведаем вашу маму.
Мы пописали, и миссис Лейбовиц идет к маме.
– Ох, миссис Маккорт. Ой-вэй, догогуша. А близнецы-то опять голышом. Миссис Маккорт, что стряслось? Малышка заболела? Ну, скажите что-нибудь. Бедняжка. Давайте, повернитесь ко мне, миссус. Скажите что-нибудь. Ой-вэй, вот беда-то!
Она помогает маме приподняться и сесть к стене. Мама вся как будто уменьшилась.
Миссис Лейбовиц говорит, что сейчас сходит за супом и велит мне пока принести воды, чтобы умыть маму. Я мочу полотенце в холодной воде, провожу им по маминому лбу. Она прижимает мою ладонь к своей щеке.
– Боже мой, боже мой, Фрэнки.
Она не отпускает мою руку, и мне страшно, потому что я никогда маму такой не видел. Наверное, она говорит «Фрэнки» только потому, что держит меня за руку, а на самом деле думает о Маргарет.
– Твоя сестренка умерла, Фрэнки. Умерла. И где, спрашивается, твой папаша? – Она выпускает мою руку. – Где он, а? Пьет. Где ж еще. В доме ни гроша. Работы у него нет, а на выпивку деньги есть, на выпивку есть, есть, есть. – Она бьется головой о стену и кричит: – Где? Где? Малышка моя где? О, Господи Иисусе, и святые Мария с Иосифом, спасите меня. Я сойду с ума, сойду с ума-а-а…
В комнату вбегает миссис Лейбовиц.
– Миссус, миссус, что же все-таки случилось? Где малышка?
– Умерла, миссис Лейбовиц! – кричит мама. – Умерла! – Она роняет голову на грудь и качается взад-вперед. – Посреди ночи, миссис Лейбовиц. В коляске. Как же я недосмотрела? Семь недель прожила моя малышка на этом свете и умерла прямо посреди ночи, миссис Лейбовиц, одна-одинешенька, в коляске.
Миссис Лейбовиц обнимает маму.
– Ш-ш-ш, ну же, ну же. С младенцами такое случается. Бог дал – Бог взял.
– В коляске, миссис Лейбовиц. Рядом с кроватью. Да что ж я не взяла ее на ручки, она бы тогда не умерла. Зачем Господу младенцы, ну зачем ему младенцы?
– Не знаю, миссус. Кто ж знает. Нате-ка вот супчика вкусненького. Силы хоть будут. Мальчики, несите миски. Вам тоже дам.
– Миссис Лейбовиц, а что такое миски?
– О, Фрэнки. Ты не знаешь, что такое миски? Это из чего суп едят, деточка. У тебя миски нет? Ну, кружки неси. Суп с горошком и чечевицей. Окорока не хватает, да? Знаю, ирландцы любят. Но чего нет, того нет, Фрэнки. Пейте, миссус. Пейте суп. – Она кормит маму с ложечки, вытирает капли у нее с подбородка.
Мы с Мэйлахи сидим на полу и едим суп из кружек, а близнецов кормим с ложки. Суп горячий и очень вкусный. Мама такой не готовит. Вот бы миссис Лейбовиц побыла моей мамой. А Фредди стал бы мной, и у него были бы мои мама и папа и Мэйлахи с близнецами. Только Маргарет у него бы теперь не было, потому что она как тот песик на дороге, которого унесли. Я не знаю, почему ее унесли. Мама сказала, она умерла из-за коляски, наверное, это так же, как из-за машины, когда она сбивает и человека уносят.
Так жалко, что малышка Маргарет не ест с нами суп. Я бы кормил ее с ложечки, как миссис Лейбовиц кормит маму. Она бы булькала ротиком и смеялась, как тогда с папой. Она больше бы не плакала, и мама тогда не лежала бы весь день и всю ночь, а папа рассказывал бы про Кухулина, и мне бы захотелось обратно к своим родителям. Миссис Лейбовиц добрая, но лучше пусть папа рассказывает мне про Кухулина, а Маргарет щебечет, и мама смеется, когда папа неуклюже танцует.
Минни Макэдори тоже спешит к нам на помощь.
– Матерь Божья, миссис Лейбовиц, близнецы-то смердят на всю округу.
– Про Матерь Божью не знаю, но помыть их давно пора. И подгузники поменять. Фрэнки, где чистые подгузники?
– Не знаю.
– У них тряпки вместо подгузников, – говорит Минни. – Сейчас Мэйзиных принесу. Фрэнки, сними с близнецов тряпки да выбрось.
Мэйлахи раздевает Оливера, а я вожусь с Юджином. Он крутится, булавка расстегивается и колет его в ножку. Он плачет и зовет маму. Но тут Минни приносит полотенце, мыло и горячую воду. Я помогаю отмыть близнецов от засохших какашек, и мне разрешают присыпать им тальком красные попы. Минни говорит, что мы молодцы и что у нее есть для нас большой сюрприз. Она уходит к себе в квартиру и возвращается с кастрюлькой картофельного пюре. В нем вдоволь соли и масла, и я тут же принимаюсь мечтать: вот бы Минни побыла моей мамой, тогда я все время бы так ел. Если б миссис Лейбовиц и Минни обе стали моими мамами, я бы объедался супом и картофельным пюре.
Минни и миссис Лейбовиц сидят за столом. Миссис Лейбовиц говорит, надо что-то делать. Дети без присмотра, а отец вообще непонятно где. Минни шепчет, мол, сидит и пьет где-нибудь. Миссис Лейбовиц говорит, это просто ужас какой-то сколько ирландцы пьют. Минни возражает, что ее Дэн вообще спиртного в рот не берет, а еще он ей сказал, что когда бедная крошка умерла, Мэйлахи как с цепи сорвался: по всем пивнушкам на Флэтбуш-авеню и Атлантик-авеню прошелся, потом за привокзальные бары взялся, но там его отовсюду вышвыривали и давно бы в тюрьму забрали, не будь все это из-за смерти малышки.
– У него тут четыре таких славных мальчугана, – говорит Минни, – а он так безутешен. Девочка в нем что-то пробудила. Он даже не пил после того, как она родилась, а это уже само по себе чудо.
Миссис Лейбовиц спрашивает, где мамины кузины, те дородные женщины с тихими мужьями. Минни обещает найти их и рассказать, что дети бегают сами по себе и что у них уже попы болят от грязи, и все такое.
Через два дня папа возвращается из своего похода за сигаретами и будит нас с Мэйлахи. От папы разит выпивкой. Он велит нам построиться на кухне, мол, мы его солдаты и должны сейчас же поклясться, что умрем за Ирландию.
– Клянемся, папа, клянемся.
Потом мы все вместе поем «Кевина Барри».
Рано утром в понедельник,
Во дворе тюрьмы Маунтджой
Кевин Барри распрощался
С жизнью со своей младой.
Восемнадцать лет от роду,
Совсем юный паренек,
За отчизну, за свободу,
Он взошел на эшафот[29].
В дверь стучат. Это мистер Макэдори.
– Мэйлахи, перестань Христа ради, три утра же. Весь дом перебудил.
– Ох, Дэн, я только мальчиков поучу умирать за Ирландию.
– Днем поучишь, Мэйлахи.
– Так это срочно, Дэн, срочно.
– Знаю, Мэйлахи, но они же еще дети малые. Давай, ложись спать, как все приличные люди.