Вечерний сумрак постепенно вытеснял из комнаты дневной свет. Серая темнота калачиком свивалась по углам. Мария улыбалась чему-то, тихо пела и осторожно колыхала детскую коляску. Детей нянчила и кормила сама, без няньки-кормилицы, не как принято было в господских домах.
Пела она старую и протяжную степную песню «Козаченьку, куды йдешь?», которую дома от отца слышала часто и запомнила на всю жизнь. В песне дивчина обращалась к казаку – неужели он не жалеет ее, отправляясь в дальние края? – а тот с грустной удалью просил ее прижаться к нему еще раз.
– Я бэз тэбэ загыну.
Як ты пидэшь в чужыну…
– Ой не плач же, дивчино, нэ журысь
Та й до мого сэрдэнька прыгорнысь.
Мария пела о том, как прошла осень и весна, а все не было весточки от казаченька. Она сделала паузу, опустила голову и с печалью в голосе повела:
А як жито зацвило.
Прыйшла вистка у село:
Не вертаться вжэ до тэбэ козаку –
Заснув в стэпу вин, сэрдэга, до вику…
В прихожей кто-то громко потопал, несмело прикоснулся к ручке двери и потянул ее на себя.
– Прошу вас, – позвала Мария и привстала.
Дверь совсем отворилась, и в нее немного боком продвинулся невысокий седой казак. Он сдернул шапку, огляделся и внезапно замер, увидев Марию.
Руки его вскинулись вперед и сразу как-то безвольно упали вниз. Жадно, с молчаливой мольбой, боязливой радостью, готовой раствориться в подступающей откуда-то из глубины печали, устремился глазами к Марии. А она вопросительно улыбнулась и спросила:
– Вы к господину Козодоеву?
Казак опустил голову, горестно вздохнул и снова посмотрел на нее.
– Та ни, я до тебе, Мария…
Рука Марии потянулась к кресту, она захотела перекрестить его как наваждение.
– Та нэ трэба… живый я… живый…
Мария стала оседать на лавку. Ее побелевшие губы шевелились, но не могли вслух произнести заветное имя Андрия.
– Я же на левом берегу залышився – крымчаки за нами скакали. Тебе штовхнув в човен та в Днипро. Ты в лихоманке была…
Мария смотрела на него широко раскрытыми очами и молчала. Сквозь какой-то седой туман до нее доносились слова:
– А мене татары схопылы и на галеры до туркив. Там я десять рокив и був под дощами та батогами. Спасибо солдатам Потемкина – вызволылы в Очакови… – Андрий помолчал, справился с волнением и закончил: – Я до бугских казаков сразу же подався и тебе шукаты став. А вчора мени сказалы, шо тут в Мыколаеви сама красыва жинка у архитектора живе. Я подумав, шо то, мабуть, ты… – Он опустил взгляд свой и показал на кроватку: – А то твой?..
Мария молча кивнула. Казак как-то сразу сгорбился, потом взял в горсть свои усы и, покашливая, сказал:
– То мени приговор… Соловей спивае, покы дитей немае… Я тебе, Марие, не виню! Спасыби, шо жива… хай щастыть тоби…
Мелькнула в его голубых глазах слеза, соскользнула на усы, и сглотнул казак теплую соленую влагу, что не могли выбить из него никакие жестокие кнутобойцы на турецких галерах и каторгах. Медленно нагнулся он к полу, поднял красную косынку, упавшую с Марииных плеч, прижал к щеке.
– Хай буде на память мени ця червона хустына… Прощай, Мария! Не поминай лыхом…
И он вышел, заставив себя не взглянуть на Марию, и уже не слышал, как, потеряв сознание, мягко упала она на лавку…
Вскоре на Кубани, среди переехавших туда запорожских казаков, пошли слухи о каком-то таинственном всаднике, бесстрашном и отчаянном. Ходил он с отрядом таких же сорвиголов, а иногда и один на самые опасные вылазки и атаки, всегда обвязав шею красным платком. Искал ли тот казак славы или смерти – никто не знал, но говорят, осталась у него на Украине любимая, которая ушла к другому. Ну так вот, может, и он хотел уйти из жизни или от воспоминаний. Но, казалось, та далекая любовь и оберегала его от вражеской пули и сабли, от неприятельской хитрости и засады. И уходил он из боя всегда невредимый и даже не поцарапанный. Десятки лет потом гуляла слава о том боевом казаке с красным платком, или, как говорили казаки, с червоной хустыной. Может, и не было его давно в живых, а слава жила-была. И истории о его подвигах часто рассказывали при свете ночных звезд и степных костров. Чутко прислушивались тогда все: а не выскочит ли из темноты отчаянный всадник, не взовьется птицей над костром, который бросит свои отсветы на плотно повязанную красную косынку.
Хоть и не в обычаях было у старых казаков говорить о любви, но молодые этого обычая не придерживались и над сим безответным чувством не смеялись. Девчата восхищались таким рыцарем, а молодые казаки втайне гордились им, ибо могли сказать какой-нибудь строптивой гордячке, что тоже могут умчаться на край земли под пули, если она не будет благосклонна в своем внимании к ним. В общем, говорят, до сих пор там на Кубани, где опасность, всегда бывает такой всадник с червоной хустыной.
Ветер вырывал щепки из-под топора, бросал горсти опилок на плотников, протягивающих под козлами пилы вниз, забирался под просторные рубахи мужиков у ворота и выскальзывал в их рукава, как только они начинали поднимать руки.
Поднявшееся высоко солнце не жгло. Казалось, оно отдало эту землю во власть освежающему и веселому дыханию. А ветер, теплый и радостный, приносил с собой солоноватый запах моря и возбуждающую горечь лимана. Покружив по закоулкам верфи, обежав все постройки и склады, потрогав белые, непросмоленные ребра корпуса, скользнув по палубам, он нырял в еще не закрытые трюмы. И, словно остерегаясь, что его законопатят, закроют, запечатают в эти узкие коридоры и ямы, прихватив с собой запахи краски, каленого железа и горячих углей, с облегчением убегал дальше в степь, где перешептывался с овсами и поглаживал пшеничную косу поля. Порезвившись, он утихал в ярах и балках, свившись клубком у подножия старого дуба…
А на всхолмленном берегу Ингула толпился народ. Как всегда, в центре был Фалеев, рядом с адмиралтейцами, ясскими посыльными Потемкина, бородатыми поставщиками, мелкокрылой стайкой офицерских жен. Чуть сбоку выделилась группа иноземцев: купцы, мастера, гувернеры и лекари. Первые держались попроще, перебрасывались репликами с русскими торговцами и мастерами, громко хохотали, вспоминая различные торговые и строительные конфузии. Хорошо оплачиваемые гувернеры стояли неприступными статуями. Они никогда не смешивались с этой обычно пьяной русской толпой и ждали, ждали, когда прикопят здесь денег и уедут в свои уютные городки, где будут рассказывать страшные сказки об этих непомерных российских пространствах, о жестоких зимах, варварских нравах и довольно миленьких девушках. Шарль мягким шагом переходил от одной группы к другой. Он сам не знал, к кому он принадлежит: к негоциантам или лакеям. Все перепробовал.
Жены строителей, рекрутов, моряков стояли справа. Многие поддерживали круглые животы, другие уже были окружены маленькими ребятишками. С утра до вечера ходили на работу мужики, возвращались поздно, а что делали, только вот сейчас виделось. Какую махину взгромоздили, сколько досок прибили, мачт поставили, как расшили, разукрасили! Из боков корабля грозно торчало несколько пушек – остальные потом поставят; на носу трепетал белый с синими полосами флаг.
Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук! Топор Павла выбивал подпорки ласково и бережно. Сам он улыбался и был радостен и просветлен. Какую красоту в жизнь выводит. Увидят его корабль в разных морях и странах. Чудно. Да и пожалуют всем за труды. И жене достанется на платок и шубу, и сынам гостинцы, и сам славно погуляет.
Трах! Трах! Трах! Трах! – со злостью и руганью вышибал деревяшки Никола. «Наехали! Набежали! Смотрят. А где были, когда дети умирали? Когда чума всех морила? Вон дама в кружевах стоит, а его жену мешком накрыли, когда умерла… Наехали… Набежали… Ведь напоят, поди, за это сегодня. Напьюсь и, может, рвану куда-нибудь: на Дон или в Сибирь, там, говорят, не так над мужиком измываются…»
«Вот и свершилось!» – натужно думал Фалеев. Голова болела. Контракты подписывал вчера, с комиссией ходил, офицеров принимал. Сколько бессонных ночей, дум! Заверений в достоверности и точности выбора места для строительства кораблей! Сколько подарков петербургским и екатеринославским чиновникам! Сколько усилий, чтобы привезти сюда мастеров из Олонца, Петербурга, Воронежа! Сколько потерь и жертв от голода, мора и войны здесь, на этих безжизненных еще недавно пространствах! И вот сейчас хлопнет днищем о водную гладь красавец фрегат «Святой Николай». Перестает быть озером турецких султанов Черное море. Херсон, Таганрог, Севастополь, а вот теперь и Николаев стали базой русского южного флота. Россия открывала «окно» на юг, в теплые страны и моря!
Тук! Тук! Трах-трах!
…Александр Козодоев смотрел на покоившийся парус корабля, на трепещущие флаги. Его усталое тело наполнялось какой-то внутренней радостью, и волны воспоминаний нахлынули на него здесь у приготовившегося к выходу на свой корабельный бал фрегата. Вот и учитель Чевакинский, так мечтавший соединить корабельное дело и архитектуру, был бы доволен, что здесь, в этом полуденном городе, заканчивает он свою жизнь, здесь родился его первый сын, здесь он строит и созидает. Не очень-то поклоняется знати. Так как сюда она не едет. Здесь надо работать. Даст бог, еще многое здесь построим.
Тук-тук! Трах-трах!
– Завтра этот корабль будет моим домом, – радостно сказал пышной и веселой даме капитан Трубин. – Сколько пришлось уже поездить и повидать света, Екатерина Ивановна! Помните, как я вам писал из Амстердама и Лиссабона, дорогая? А сейчас Херсон будет второй Амстердам. А тут можно город подобно Лиссабону построить. А ведь то было первое русское корабельное путешествие вокруг Европы! А потом славная Чесма и этот поцелуй, – слегка дотронулся он до рубца, полумесяцем лежащего на щеке. – А уж как мы выбрались из дальней Балтики и Бейрута, и уму непостижимо!
И, видя, что находящиеся рядом жены офицеров прислушиваются, приосанился, принялся рассказывать про красивых испанок, неаполитанок, турчанок.
– Нет, русские моряки везде пройдут. И сейчас уже ясно, что Петр истину рек, когда говорил, что то государство, которое сухопутное войско имеет, – одну руку имеет, а которое и флот имеет – обе руки имеет. Мы тут, в Ахтиярской бухте, в Днепро-Бугском лимане, этой второй руке сейчас силу придали. Ее жилы кровью кораблей морских наполняем.
Тук-тук! Трах-трах!
Беспокойно ходил вдоль рядов иноземцев Шарль. Подзавернул и к русским. Но каким-то холодом повеяло от них.
«Может быть, знают?» Постарел он. Сведения никакие сейчас не передает. Хоть бы совсем забыли. Россия обеспечивает ему жизнь: становись вначале цирюльником, затем музыкантом, учителем, советником. Тут можно хорошо заработать. Если не зевать да поворачиваться, пока эти тугодумы русские да малороссияне поймут, что не больше их знаешь, ты уже богат и можешь в другой город переехать. «Пожалуй, здесь, в Николаеве, надо осесть, да прекратить эти шутки с послами. Да, да, живу здесь! Или, если создадут город чисто торговый, туда перееду. Тепло, море, фрукты…»
Старый Щербань попросил, чтобы со Слободки сегодня его привезли на повозке.
– Эх, диточки. Хочу хоч раз подывиться, як корабли велики у нас на Украини спускают на воду. «Чайки» сам робыв топором, а такого велетня не бачив!
Катится светлая старческая слеза по разбежавшимся морщинам. Вспоминается шорох запорожских лодок и короткая схватка на крымском берегу при освобождении пленных. Выплывает веселое запорожское гулянье, треск бубнов и голос украинской сопилки, мелодия молдавского скрипача и перезвон русской балалайки. Весело было! А потом были тихие ночи на зимовнике, когда, казалось, уже ушел от боев и сражений казак, пестовал свою жену и любимую дочку. Вон та панянка на нее похожа… До сих пор видит он тот сипящий аркан, слышит дикий крик дочери. До сих пор не может простить себе срубленного дуба. Э-э, старый казаче! Да и не казаче он, а мешканец, то есть житель города, подрастает уже новая дочка и два сына, и не казаки они, а корабелы будут. Бо кто же в этом посаде будет? Мастера да моряки. Морские люди, як кажуть…
Тук-тук, трах-трах!
Нет, ты не будешь забвенно.
Столетье безумно и мудро…
Александр Радищев
В доме архитектора Козодоева поздним вечером в конце 1790 года собралось немало народу. Были инженеры, средних чинов морские начальники, офицеры, ученые землемеры, священники, лекари. Публика невысоких родов и званий, но в достойных чинах и достойная более высоких чинов. Ибо собрались тут в основном те, кто владел науками, знаниями, мастерством и был склонен к любомудрию. Вначале все слушали игру на клавикордах и пение из Баха, Генделя, Глюка, русских композиторов Фомина и Хандошкина, а затем в небольшом зале танцевали. Оркестра, правда, большого не было, но солдаты-музыканты, молдавские скрипачи да пара дудочников в сопровождении флейтистов играли хорошо. Женщины были слегка недовольны незвучностью музыки, но отменное старание в танцах морских офицеров и лекарей прибавило им настроения. Станцевали вначале менуэт и монимаску, потом котильон. Затем жены и дочери удалились в дамскую половину, а мужчины затолпились у столов с закуской и напитками, другие сели играть в карты. Несколько человек поднялось в кабинет Козодоева посмотреть книги да поговорить о политике.
«Без этого женатые мужчины не могут, – рассуждал про себя прибывший на зиму в Николаевское адмиралтейство для присмотра за ремонтом Егор Трубин. – Иным из них в меняющихся политических обстоятельствах грезятся семейные дела, а в разрешении европейских конфликтов, умелом замирении ищут они примеры для собственных решений».
Архитектор Козодоев интересовался политикой с точки зрения своего ремесла – придется ли ему строить сооружения военные или цивильные.
Инженер Селезнев, начитавшийся Руссо, Даламбера, Вольтера, жил в предчувствии, что мир вот-вот изменится. Вольтер был его кумиром. Он выписывал его книги из Франции, просил друзей присылать все, что издает известный всей читающей России издатель Новиков. Трудно было получать сюда, в далекие от столиц земли, журналы и книги, но зато какой это был праздник для него и еще двух-трех его приятелей! Московские друзья Селезнева прислали в списках главы сочинений Радищева. Как можно так смело и тонко писать!.. Как отважился на сие дворянин? Что будет с ним? Хотели, говорят, голову отсечь, а сейчас в Сибирь сослали. Весь мир растревожен. Освободились от иноземного гнета Северные Штаты Америки. Во Франции народ взял Бастилию, свергнут король. Селезнев ждал больших изменений и в России, правда, не знал, откуда они придут.
Матвей Иванович Карин, или, как все его называли, отец Матвей, наоборот, новизны не любил, был горячим поклонником князя Щербатова, обличавшего «вольтеризм» и разврат, идущий от иностранцев. Он считал, что дух народный и дух православный составляют могущество государства. В новых землях ему многое не нравилось, и он не скрывал этого, хотя тянулся к тем, кто, по его мнению, честно служил отечеству, ибо считал, что только крепостью оного можно утвердить боголюбие и благочестие.
Шарль Мовэ попал сюда случайно, ему хотелось быть при Фалееве, капитане порта Иване Овцыне, городничем Якимовиче, других местных высших военных и морских чинах. Но туда его не приглашали, и пришлось немало постараться, чтобы попасть на Новый год в эту компанию. Сведений он вот уже почти два года никуда не передавал, но такова уже натура – не мог удержаться, чтобы не подслушивать и не запоминать, хотя и чувствовал себя опустошенным, как сдутый пузырь. Да и о политике он имел свое суждение: надо служить тому, кто сильнее. А для этого надо знать, кто ныне в силе. А всякая высокая философия нужна только тем, кто на ней зарабатывает.
Библиотека у Александра Козодоева была небольшая, но подобрана со смыслом. Два шкафа целиком были отданы архитектуре, чертежам, заложенным в папки, трудам италийских, французских и русских архитекторов, альбомам с рисунками наиглавнейших сооружений мира. В двух других шкафах были исторические и философские сочинения, книги популярных жанров. Были здесь и пьесы господина Фонвизина, Княжнина, «Россиада» Хераскова и стихи его кружковцев, оды Гавриила Державина, романы Федора Эмина, сочинения Михаила Ломоносова, Антиоха Кантемира и Александра Сумарокова. Там же стояли аккуратно переплетенные журналы «Зеркало света», «Собеседник любителей русского слова», «Лекарство от шума и работ», «Утренний свет», «Покоящийся трудолюбец», «Адская почта», «Трутень», «Беседующий гражданин» и «Всякая всячина». Их Александр собирал много лет и возил за собой.
Трубин повертел в руках небольшую книгу Карамзина «Мои безделки», лежавшую на столе, и одобрительно протянул:
– Мда-а, сие издание в малом формате способно служить карманной книгой, и посему без сомнения им будут довольны читатели всех сословий.
Остальные принялись листать разложенные на столе толстые тома. Шарль Мовэ оценивающе рассматривал лишь корешки: некоторые золотого тиснения, другие тускло мерцали серебром, большинство книг выглядели небогато – такие уважения не вызывали.
– Читающая публика наша своих писателей не всегда чтит. Мне сказывали, что в Москве дворяне, офицеры, профессора и студенты сейчас ночами могут спорить о «Новой Элоизе» Руссо и «Вертере» немецкого пиита Гёте. А ведь совсем недавно зачитывались Юнгом. Не было дома, где бы о нем не спорили, не выбирали в качестве советника. Особенно его «Ночные размышления о жизни, смерти и бессмертии». Он был подлинный друг несчастных, их утешитель, – похваливал друзьям свои книги Александр. – Вот он у меня рядом с «Грандисоном» Ричардсона и «Векфильдским священником» Голдсмита. Тут же и «История Жиль Блаза» Лессажа и «Приключения маркиза Г…» Прево д'Экзиля. Ну и, конечно, Вольтер. Вот его «История сокращенная о смерти Жана Каласа» и «История крестовых походов». В оных сей писатель учит человека любви и благотворению, ненависть к «бесносвятию», по-французски фанатизму, внушает…
Отец Матвей, спокойно листавший «Дон Кихота», преобразился, пошел пятнами и с несвойственной лицам духовного звания скороговоркой выпалил:
– И как можно доверять свой разум сему растлителю! Он имел способы прельщать и употребить их во зло, раздувая сребролюбие, зависть, недоброхотство, мщение, безбожие, нетерпимость. Весь вольтеризм – только кощунство, бурлацтво и похабности. И наше юношество надо оградить от этой опасной чумы. Простой, неученый наш народ любит читать басенки, нежли важные сочинения. А сие мудрословие надо держать взаперти.
Селезнев сощурился и без всякого такта перебил:
– Отец Матвей считает сие чумой, а держать крестьян в неволе великим человеколюбием почитает. Ему Вольтер опасен, дабы через него у российских любомудров не услышался зов к свободе и братству, что ноне во Франции раздается…
– Ну хватит, господа, давайте о другом, – перебил их Трубин. Он-то недавно был в Петербурге и знал, что уши главы Тайной экспедиции кнутобойца Шешковского слушают везде. А попасть в его руки даже он, не боящийся ничего на свете, не хотел. Истязать тот был мастер, не жалел даже женщин. – Не знаю как вам, а мне сия книга кажется прелюбопытной, и даже нижние морские чины у нас на корабле ее читали. – Он достал с полки стыдливо задвинутую Козодоевым вглубь книгу Матвея Комарова «Обстоятельства и верные истории двух мошенников: первого – российского славного вора, разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки Каина, со всеми его сысками, розысками, сумасбродною свадьбою, забавными разными песнями и портретом его; второго – французского мошенника Картуша и его сотоварищей», полистал ее и, обращаясь почему-то к Шарлю, объяснил: – Сей герой с солдатским сыном Камчаткой навел ужас на Москву, занимаясь вначале воровством и мошенничеством, а потом, поступив на службу в полицию, действовал и как полицейский ограбитель. Ванька Каин, в быту Иван Осипов, подкупил несколько комиссий, кои разбирались в его деле, посему автор и пишет: «…дело сие обыкновенное, потому что если мы с прилежным вниманием рассмотрим все человеческие деяния, то несумненно увидим бесчисленное множество примеров, что воры, мошенники, злые лихоимцы, бессовестные откупщики, неправедные судьи, грабители и многие бесчестные люди роскошествуют, благоденствуют и в сластолюбии утопают, а честные, разумные и добродетельные люди трудятся, потеют, с трудностьми борются, страждут, а редко благополучны бывают…»
Шарль тоже не подхватил опасного разговора, у него были свои резоны опасаться Шешковского, и решил обратиться к победным событиям дня.
– Что, господа, известно, как европейские газеты встретили падение Измаила, который 11 декабря взят Суворовым?
– Что газеты! – оживился Трубин. – Все европейские кабинеты, призвавшие под свое покровительство Порту, оглушены. Англия везде козни строила, ныне готова в перемирии посредничать. Сказывают, императрица на сие ответствовала английскому министру. «Король ваш хочет выгнать меня из Петербурга. Я надеюсь, что он в таком случае по крайней мере позволит мне переселиться в Константинополь».
Шутке, понимая ее язвительность, все посмеялись.
– Европа! Европа! Да ведаете ли вы, судари, что Россия вся обнищала! Голод! Мор! Земли не родят. Налоги возросли. За малейшее неповиновение и несогласное слово – отлучение от службы и подозрения. Неужели нам мало уроков? Ведь мы себя просвещенной нацией считаем, а в отношении к своим подданным выглядим как восточная деспотия! – снова со страстью включился в разговор Селезнев.
– Вот сейчас господин инженер верно говорит, – уже спокойнее, чем в предыдущий раз, начал отец Матвей. – Однако грехи наши начались раньше. Повреждение храмов идет еще от Петра Великого, от излишней перемены, им учиненной. Это он, подражая иностранным народам, тщился ввести не только познание наук, искусства и ремесел, новое военное устроение и торговлю, но и суетное вокруг себя великолепие. Позднее, при Елизавете, та роскошь двора пагубно повлияла на общественные нравы. Ну, а Петр Федорович уж все пороки обнаружил – сластолюбие, и роскошь, и пьянство, и любострастие. И сегодняшние нравы ой как не безупречны! Князья, царствующие особы так вверяются своим любимцам, что свое мнение теряют и рассуждения в конце месяца имеют разные от начала его…
Все как-то примолкли. Речи ревностного божьего поклонника были резки и не сообразовывались с благами, которые он имел от имения, церковной службы и преподавания богословских наук.
– Вы, отец Матвей, потому так говорите, – обратился к нему Александр, – что на вас великое влияние князь Щербатов оказал. Однако если ему следовать, то мы от всего европейского отказаться должны, снова бороды отрастить да кафтаны боярские надеть.
– И не страшно, мой сударь, наденьте русские одежды… А то подивитесь, в чем дамы ходят, на себя посмотрите! – Присутствующие в кабинете с усмешкой переглянулись друг с другом, а отец Матвей продолжил: – Кто в сией губернии хозяин?.. Все бывшие купцы, в дворяне пролезшие, казацкие старшины, дворянство получившие, да недоучки и выскочки, дворянским званьем пожалованные. Крестьяне сюда бегут, казаков-мятежников простили, инородцами земли заселили…
– Полноте, Матвей Иванович, неужто не видите, как сей край развивается. Неужто не видите, как за пятнадцать лет земли подняли. Ведь держава целая. Поля заколосились, хлеба множество появилось, торговля расцвела, города великие поднялись: Херсон, Екатеринослав, Севастополь, Нахичевань, Таганрог. Да и наш Николаев скоро вознесется ввысь, вширь раскинется. А флот русский? Сие все – подвиг народа и отечества, а вы к повреждению нравов относите!
Селезнев, стоявший у окна и смотревший на бугские просторы, повернулся к Козодоеву, не скрыл своего несогласия с ним:
– Стоит ли, Александр, забывать, сколько в этих местах крестов по дорогам? Да и не крестов чаще, а могильных холмиков. Дерева на кресты нет. А мало ли здесь из казны да от людей разворовано? Ведь вы, стройкой занимающиеся, знаете, сколько велик хаос и беспорядки. И любовь к державному устройству слабнет, когда рядом с тружеником и воином процветает мздоимец и вертопрах…
Козодоев смешался. Знал и это, но видел и дела сделанные. Что дальше будет, домыслить не мог. Надеялся на лучший мир для его детей, для дела и для отечества. Подошел к подносу, где стояли бокалы, наполненные красным, местного изделия вином.
– Однако, господа, пора поднять тост за год уходящий и за год грядущий. Перед тем как выпить, прошу вас сказать несколько слов о веке нашем, ведь мы вступаем в последнее его десятилетие. Смогут ли соотчичи в будущем понять нас, посчитают ли они великим то, что нам сегодня кажется таковым, есть ли гений, сегодня не познанный нами, кто будет считаться позором нашим и славой у потомков?..
Свечи в комнате заколебались, по лицам гостей прошли блики, таинственное и серьезное настроение овладело каждым, все задумались, обратив взор куда-то внутрь или, наоборот, перенеся его вдаль, в неведомые грядущие века, как бы испрашивая у себя или потомков ответа на вопрос: что есть их время?
Люди одного века, они понимали его по-разному.
– Господа! Предлагаю восславить наш великий XVIII век. Сей век дивной волшебной фантасмагории. Век оглушительный, ослепительный и обворожительный. Век ломки и стройки непрерывной, замыслов неимоверных, проектов фантастических!
– Я поднимаю бокал, чтобы скорее прошел век богохульства, забвения обычаев предков и скотского поношения истины и божественной воли…
– Я за век противоречий, век подвигов великих и страстей мелких, интриг темных и доблестей славных. Век людей, не боящихся опасностей, игравших битвами и приходивших в отчаяние от холодного приема и неблагосклонной улыбки…
– Не вижу надобности пить за век рабства и насилия, взяточничества и лихоимства!
– Нет, господа, надо похвалить век, девизом которого было «авось» и «как-нибудь». «Авось» – сбывалось. «Как-нибудь» – удавалось. Выпьем за век своенравнейших фортун и несбыточных удач, за всех красивых и обольстительных женщин!
– Сие был век великих людей. Будут ли они в будущем?
– Это век, когда Россия осознаёт самое себя, постигает свое величие и наверняка скоро поймет, что надо жить по-новому, без тирании и гнета… За Россию, други!