bannerbannerbanner
Дневник путешествия в Лиссабон

Генри Филдинг
Дневник путешествия в Лиссабон

Полная версия

Трудно, мне кажется, найти удовлетворительный ответ на вопрос, почему именно матросы воображают, что их не касаются обычные человеческие отношения, и словно бы похваляются языком и поведением дикарей. Они больше видят свет и, как правило, больше знают, чем сухопутные жители того же звания. И не думаю я, чтобы в какой-нибудь стране, которую они посещают (не исключая даже Голландии[56]), они могли увидеть что-либо подобное тому, что изо дня в день творится на реке Темзе. Неужели же они воображают, что истинное мужество (а они самые храбрые люди на земле) несовместимо с крайней мягкостью человеческого поведения и что презрение к пристойности возникает в мало развитых умах в то же время и по тем же законам, что и презрение к опасности и смерти? Неужели? Да, так оно и есть. А как это получается, предлагаю обсудить на заседании общества Робина Гуда[57] или же поместить среди загадок на страницах «Женского альманаха» на будущий год.

Понедельник, июля 1. Нынче мистер Уэлш простился со мною после обеда, а некая юная леди простилась с сестрою, которая едет с моей женой в Лиссабон. Тот и другая вместе отбыли в дилижансе в Лондон.

Вскоре после их отъезда нашу каюту посетили два нахала, по внешности сильно напоминавших бейлифов от шерифа или, скорее, от гофмаршала. Один из них, в особенности, напустив на себя необыкновенную грубость и наглость, вошел без всяких церемоний, не снимая шляпы с широким золотым галуном, лихо, по-военному, заломленной на голове. Чернильный рожок в петлице и пачка бумаг в руке достаточно ясно сказали мне, кто он такой, и я спросил его, не служат ли он и его спутник на таможне; он ответил не без чопорности, что так оно и есть, словно уверенный в том, что эта весть приведет задавшего вопрос в священный трепет и прекратит дальнейшие расспросы; я же, напротив, тотчас спросил, какую должность он исполняет на таможне, и, получив от его спутника ответ (хорошо помню), что сей джентльмен – якорный смотритель, возразил, что якорный смотритель – это вполне возможно, но джентльменом он быть не может, ибо ни один человек, имеющий право на это звание, не ворвется в комнату, где сидит дама, не извинившись и даже не сняв шляпы. Тут он обнажил голову, а шляпу положил на стол и попросил прощения, свалив вину на своего спутника, который, мол, должен был его предупредить, что в нижней каюте едут знатные люди. Я сказал ему, что он мог определить по нашему внешнему виду (это, пожалуй, было некоторым преувеличением), что перед ним джентльмен и леди, и что это ему урок: вести себя как можно учтивее, хотя мы люди не знатные и не знаменитые. А впрочем, сказал я, так как он, видимо, осознал свою ошибку и просил прощения, леди разрешит ему, буде он захочет, снова надеть шляпу. От этого он отказался не слишком вежливо, и мне стало ясно, что, если я снизойду до большей мягкости, он тут же снова станет грубее.

И я опять поймал себя на мысли, выражать которую мне уже не раз приходилось, что в природе нет ничего несуразнее, чем любая форма власти при низком уровне ума и способностей, и что нет ничего более плачевного, чем отсутствие правды в шутливом рассуждении Платона, когда он говорит нам: «Сатурн, хорошо знающий дела людские, дал нам царей и правителей не человеческого, а божественного происхождения; как мы не делаем ни овчаров из овец, ни быкопасов из быков, ни козопасов из коз, но ставим над ними надсмотрщиков из своей среды, как лучше приспособленных управлять ими, так же точно божественной любовью над нами поставлены демоны, как существа более высокого порядка, чем люди; не особо утруждая себя, они могли бы направлять наши дела и устанавливать мир, скромность, свободу и справедливость; раз и навсегда устранив все причины раздоров, могли бы довершить счастье рода человеческого. Пока что можно, не отступая от правды, сказать следующее: во всех государствах, где правит только человек, без божественной помощи, ничего не найти, кроме тяжелого труда и несчастья.

Все вышеизложенное может, по крайней мере, подсказать нам, как, при величайшем желании, следовать Сатурнову установлению; принимая любую помощь от нашей бессмертной сути, оставаясь ей строго послушными, мы должны строить и личную свою экономию, и общественную политику, руководствуясь ее диктатами. Распорядившись таким образом нашей бессмертной душой, мы должны установить закон и назвать его законом. Но если правление сосредоточено в руках одного человека, или немногих, или многих и если правитель или правители начнут предаваться неудержимой погоне за дичайшими удовольствиями или желаниями, неспособные сдержать никакую страсть, одержимые ненасытной дурной болезнью; если они будут пытаться править и в то же время будут попирать все законы, у несчастных людей не останется никаких средств уцелеть» (Plato, «de Leg.», lib. 4, d 713 – с 714, edit. Serrani[58]).

Правда, Платон здесь говорит о самой высшей суверенной власти в государстве; но правда и то, что его наблюдение можно обобщить и применить ко всем более низким уровням власти; в самом деле, каждый подчиненный уровень непосредственно вытекает из более высокого, и, в равной степени защищенный тою же силой и освященный тем же авторитетом, он равно опасен для благоденствия субъекта.

Из всех видов власти нет, пожалуй, ни одного столь освященного и защищенного, как тот, который мы сейчас рассматриваем. Так многочисленны и так мощны санкции, предоставляемые ему еще и еще парламентским актом, что, раз установив таможенные законы о товарах, законодатели будто только о том и заботились, как укрепить руку и охранить личность чиновников, которых эти законы породили; а среди них многие так непохожи на Сатурновых избранников, что отнюдь не кажутся созданиями, превосходящими обычных людей, но, напротив, создается впечатление, что их старательно выискивали среди самых низменных и гнусных подонков человечества.

Нет ничего на свете столь полезного людям вообще, ни столь благотворного для отдельных обществ и индивидов, как торговля. Это – alma mater,[59] щедрая грудь, которой вскормлен весь человеческий род. Правда, она, как и другие родители, не всегда равно благоволит ко всем своим детям; но хотя своим любимцам она дает много с избытком и с лихвой, лишь очень немногих она отказывается снабжать умеренно, а в самом необходимом не отказывает никому.

Любить такую благотворительницу было бы естественно для всех на свете; и странно было бы, если бы люди не пеклись о ее интересах и не оберегали бы ее от обмана и насилия некоторых ее бунтующих потомков, которые, устремив алчный взгляд на то, что превышает их долю, или на то, что они считали бы правильным получить, день за днем обдумывают, как насолить ей, и пытаются отнять у своих ближних те доли, которыми великая alma mater их наделила.

Наконец на борт явился наш начальник, и часов в шесть вечера мы подняли якорь и спустились в Нор, в высшей степени приятный кусок пути, так как вечер был чудесный, луна только что начала убывать, а ветер и отлив нам благоприятствовали.

Вторник, июля 2. Нынче утром мы опять поставили паруса при тех же преимуществах, какими воспользовались накануне вечером. За день мы обошли берег Эссекса и двинулись вдоль берега Кента, прошли приятный остров Тэнет, который остров, и остров Шеппи, который не остров, и часа в три, теперь уже при встречном ветре, бросили якорь в Даунсе,[60] в двух милях от Дила. Моя жена, совсем измучившись с зубом, снова решила с ним расстаться, и мы послали в Дил за новым врачом, однако опять безуспешно: он тоже отказался удалить зуб, по тем же причинам, что и первый, однако так сильна была ее решимость, подкрепленная болью, что он был вынужден сделать попытку, которая закончилась скорее в подтверждение его суждений, чем почетно для операции: подвергнув бедную мою жену невыразимым мучениям, он был вынужден оставить ее зуб in statu quo;[61] теперь ее ожидала сладостная перспектива долгой и непрерывной боли, которая могла продолжиться до самого конца путешествия без всякой надежды на облегчение.

 

С этими приятными ощущениями, от которых и мне перепало что следовало, природа, сморенная усталостью, часов в восемь вечера повелела ей отдохнуть; и это обстоятельство меня немного утешило бы, знай я, как употребить ту бодрость, которую оно пробудило; но, к несчастью, я остался в приятной готовности провести часок без собеседника, а его помощь мне всегда представлялась необходимой для этой приятности: моя дочь и ее компаньонка, сваленные с ног морской болезнью, улеглись спать, другими пассажирами были четырнадцатилетний школьник и неграмотный португальский монах, не понимавший ни одного языка, кроме своего родного, о котором я, в свою очередь, не имел ни малейшего понятия. Оставался только капитан, чей разговор мог бы меня развлечь, но, на мое горе, его познания ограничивались главным образом его профессией, и к тому же бедняга был так глух, что для того, чтобы он услышал мои слова, мне приходилось рисковать покоем моей жены, которая спала в одном ярде от меня (хотя и в другой комнате, называемой, кажется, кают-компанией и действительно вмещающей целую компанию: одно тело в длину каюты, если рост небольшой, и три тела в ширину). В такой ситуации необходимость и выбор слились воедино: мы с капитаном поставили перед собой миску пунша и скоро крепко над нею заснули, тем закончив этот интересный вечер.

Среда, июля 3. Ныне утром проснулся в четыре часа, дольше болезнь моя редко позволяла мне поспать. Я встал и имел удовольствие еще четыре часа любоваться тем, что посчитал бурным морем, до того как капитан продрал глаза, ибо он любил предаться утренней дремоте, которая шла под духовую музыку, куда более приятную для исполнения, чем для слушателей, особенно если эти последние, как я, сидят в первом ряду. В восемь часов капитан встал и послал на берег свою шлюпку. Я велел моему человеку ехать тоже, так как мои недуги были не из тех, что лишают нас аппетита. Капитан, правда, основательно запасся в дорогу солониной и еще добавил в Грейвзенде свежих продуктов, особенно бобов и гороха, которые пробыли на борту всего два дня и, возможно, были собраны еще на два дня раньше, но я подумал, что в Диле могу позаботиться о себе лучше, чем обещает судовой буфет. Вот я и послал за свежей провизией, чтобы по возможности отодвинуть тот черный день, когда придется умирать с голоду. Слуга привез почти все, о чем я просил, и теперь я решил, что неделю просуществую на собственном провианте. Поэтому я заказал себе отдельный обед, мне не хватало только повара, чтобы подготовить его к столу, и хорошего очага, у которого этим заняться. Но этого взять было негде. И не было никаких добавлений к моей жареной баранине, кроме удовольствия от общества капитана и других пассажиров, ибо жена моя весь день провела в каком-то забытьи, а остальные мои женщины, чья морская болезнь не улеглась от того, как корабль раскачивало на якоре, были более склонны опорожнить желудки, нежели наполнить их. И весь день (не считая часа на обед) я провел в одиночестве, а вечер, как и предыдущий, закончил с капитаном, который сообщил мне всего одну утешительную новость: что утром ветер безусловно будет попутный; но так как он не открыл мне причин для такой уверенности и сам я их не видел, если не считать того, что ветер дул как раз противный, моей веры в его пророчество не хватало на то, чтобы основывать на ней серьезные надежды.

Четверг, июля 4. Сегодня утром капитан, как видно, захотел оправдать собственные предсказания, невзирая на ветер: он воспользовался отливом, когда ветер особенно не бушевал, поставил паруса, словно власть его над Эолом была столь же абсолютна, как и над Нептуном, и пытался заставить упрямый ветер подгонять его корабль.

Но всякий, кто когда-либо плавал по морям, хорошо знает, сколь бессильны бывают такие попытки, и не ждет утверждений Священного писания, чтобы убедиться, что самая неограниченная власть командира корабля при встречном ветре ничтожна. Так случилось и с нашим достойным командиром: поборовшись с ветром три или четыре часа, он был вынужден сдаться и за несколько минут потерял все, чего так долго добивался; другими словами, мы воротились на прежнюю стоянку и снова стали на якорь неподалеку от Дила.

Здесь, хотя мы стояли у самого берега и могли рассчитывать на все удобства, отсюда проистекающие, мы оказались обмануты: с тем же успехом мы могли бы стоять даже не в виду земли. Кроме тех случаев, когда капитан спускал собственную шлюпку, что он всегда делал весьма неохотно, мы ничего не могли раздобыть в Диле, разве что за непомерную цену, недоступную даже для современной роскоши: плата за лодку из Дила, до которого было две мили, была не меньше трех полукрон, а если бы лодка требовалась, чтобы спасти от смерти – стольких же полугиней, ибо эти добрые люди смотрят на море как на огромный выгон возле их господского дома и, если туда ненароком забредут их ближние, считают себя вправе драть с них за спасение сколько вздумается. Сказать по правде, люди, живущие у моря, это своего рода земноводные, не всецело принадлежащие к человеческой породе, либо по какой другой причине несчастья человеческие оставляют их равнодушными, а если вызывают сочувствие, то кажутся им благами, посылаемыми им свыше, и чем больше они используют эти блага в собственных интересах, тем больше их благодарность и праведность. Так, в Грейвзенде лодочник берет шиллинг за более короткий перевоз, чем тот, за который получил бы в Лондоне три пенса; а в Диле лодка часто приносит за день больше прибыли, чем в Лондоне приносит за неделю, а то и за месяц. И тут и там владелец лодки измеряет свои требования необходимостью и более или менее насущной нуждой человека, чья необходимость более или менее зависит от его помощи; чем эта необходимость абсолютнее, тем бесчеловечнее его требования, а он и не подумает о том, что именно при таких обстоятельствах способность удовлетворить эти требования пропорционально уменьшается. Я не хочу, чтобы некоторые выводы, которые, я это понимаю, можно было сделать из моих наблюдений, были приписаны человеческой природе в целом, и поэтому пытаюсь обосновать их более в соответствии с доброжелательностью и благородством этой природы; так или иначе, но какая-то тень ложится на начальников этих чудовищ – что они никак не пытаются сдержать их непомерные требования и помешать им и дальше торжествовать над несчастьем тех, кто при некоторых обстоятельствах являются их ближними, и усматривать в невзгодах злосчастного моряка – будь то крушение корабля или всего лишь противный ветер – блага, ниспосланные свыше, да еще называть их столь кощунственно.

Пятница, июля 5. Нынче я послал слугу на военный корабль, стоящий здесь, с поручением засвидетельствовать мое почтение капитану, объяснить ему, в какой переплет попали мои дамы, и попросить у него баркас, чтобы отвезти нас в Дувр, до которого отсюда миль семь; я взял на себя смелость козырнуть именем одной очень знатной леди,[62] которая-де будет весьма довольна, если он окажет нам услугу в нашем злосчастном положении. Я уверен, что так оно и было бы, потому что слышал о гуманности той леди, хотя лично с ней не встречался.

Капитан ответил на мое длинное письмо изустно: просил передать мне, что моя просьба быть удовлетворена не может, так как он не уполномочен оказывать такие милости. Это могло быть правдой, вероятно, и было правдой; но правда и то, что если он умел писать и имел на борту перья, чернила и бумагу, он мог бы дать мне письменный ответ, и так поступил бы джентльмен. Но в водной стихии так поступают весьма редко, особенно те, кто там пользуется какой-либо властью. Здесь всякий командир судна словно решает, что он свободен от всех правил и приличия и вежливости, которые руководят поведением членов нашего общества на суше; и каждый, считая себя абсолютным монархом в своем маленьком деревянном мирке, правит по собственным законам и по собственному усмотрению. Не знаю, есть ли лучший пример опасных последствий абсолютной власти, и чем и как она способна опьянить рассудок, нежели эти мелкие тираны, которые в мгновение ока превратились в таковых из вполне доброжелательных членов общества, в котором они не притязали на превосходство и жили со своими согражданами, спокойно подчиняясь законам.

Суббота, июля 6. Нынче утром наш командир, объявив, что, по его мнению, ветер должен перемениться, воспользовался отливом и поднял якорь. Надежды его, однако, не оправдались, усилия увенчались таким же успехом, как и предыдущие, и скоро ему пришлось еще раз воротиться на прежнюю стоянку. В ту самую минуту, когда мы собирались бросить якорь, небольшой шлюп, не пожелав уступить нам ни дюйма дороги, сцепился с нашим кораблем и сорвал его бушприт. Эта упрямая шалость обошлась бы сидевшим в шлюпе очень дорого, если бы наш рулевой не оказался слишком великодушным и показал свое превосходство, что означало бы немедленное потопление шлюпа. Эта попытка нижестоящего поспорить с силой, способной мгновенно его раздавить, как будто свидетельствует о немалой доле преступной беспечности или безумия, не говоря уже о нахальстве; но я убежден, что опасного тут очень мало: презрение – это порт, куда человеческая гордыня спасается лишь очень неохотно, но, раз его достигнув, всегда оказывается в полной безопасности, ибо всякий, кто бросает шпагу, выбирает менее почетный, но более верный способ избежать опасности, чем тот, кто ею защищается. И тут отметим еще один признак той правды, в которой убедило нас чтение многих книг и личный опыт: что как при самых абсолютных правлениях рабство всегда спускалось сверху вниз и вред от этого редко ощущался особенно сильно и горько и то лишь на ближайшем уровне, так в самых неупорядоченных и анархических государствах столь же регулярно возрастает то, что мы называем званием или состоянием, и это всегда бросается в голову человеку, стоящему на лестнице хотя бы на одну ступеньку выше и который мог бы, если бы не слишком презирал такие усилия, одной ногой столкнуть следующего за ним головой вниз, на самое дно. Это отступление мы закончим одним общим коротким наблюдением, от которого весь вопрос, возможно, предстанет в более ясном свете, чем от самой длинной и самой основательной рацеи. Как зависть ко всему подвергает нас наибольшей опасности от посторонних, так презрение ко всему лучше всего уберегает нас от них. И таким образом, в то время как повозка с мусором и шлюп всегда думают о том, как навредить карете и кораблю, эти последние пекутся только о собственной безопасности и не стыдятся сойти с дороги и пропустить первых вперед.

Понедельник, июля 8. Проведя воскресенье без чего-либо примечательного, если не считать таковым большого количества пойманных мерланов, мы подняли парус сегодня в шесть часов утра при небольшой перемене ветра; но перемена была так ничтожна и самый бриз так слаб, что нашим лучшим, вернее сказать, чуть ли не единственным другом оставался отлив. Он прогнал нас вдоль короткого остатка Кентского побережья, где мы миновали утес Дувра, который играет такую большую роль у Шекспира,[63] что у каждого, кто читает о нем без головокружения, по словам мистера Аддисона, голова либо очень хорошая, либо очень плохая, но если у кого-либо возникают подобные ощущения при его виде, значит, он обладает поэтическим, а может быть, и шекспировским гением.[64] В самом деле, горы, реки, герои и боги в большей мере обязаны своим существованием поэтам: Греция и Италия так изобилуют первыми, потому что они произвели такое множество последних, а те, даря бессмертие каждому малому холмику и подземному ручью, оставили самые благородные реки и горы в такой же тьме, в какой пребывают восточные и западные поэты, их воспевающие.

 

Нынче вечером лавировали близ берега Сассекса в виду Данджинесса, что было очень приятно, но никуда нас не продвинуло: ветер улегся, и луна, уже почти полная, ни одному облачку не дала скрыть ее лик.

Вторник, среда, июля 9 и 10. Эти два дня погода была такая же прекрасная, а продвижение наше такое же незначительное, но сегодня к вечеру на С-С-3 возник положительно свежий ветер, и сегодня утром мы оказались в виду острова Уайт.

Четверг, июля 11. Ветер этот дул до полудня, и восточный конец острова был теперь чуть впереди нас. Капитану очень не хотелось становиться на якорь, он заявил, что останется в море, но ветер его пересилил, и часа в три он отказался от победы и, внезапно переменив галс, устремился к берегу, прошел Спитхед и Портсмут и бросил якорь возле местечка под названием Райд, на острове. Так же поступили несколько торговых судов, которые следовали за нашим командиром от самого Даунса и так внимательно следили за его маневрами, точно считали себя в опасности, если не равнялись на него в своих движениях.

Нынче в море произошел в высшей степени трагический случай. Пока корабль был под парусом, но, как поймет читатель, не продвигался вперед, один котенок из четырех кошачьих обитателей каюты свалился из окна в воду. Об этом тотчас доложили капитану, который в это время находился на палубе, и он отнесся к делу очень серьезно. Он тотчас дал рулевому приказ помочь несчастному созданию, как он назвал котенка; паруса тотчас были ослаблены, и все до одного, как говорится, бросились на помощь несчастному животному. Меня все это, сказать по правде, сильно удивило: не столько нежность, выказанная капитаном, сколько его надежда на успех, ибо если бы у киски было не девять жизней, а девять тысяч, я бы решил, что она их все потеряла.[65] Но у боцмана было больше оптимизма: скинув бушлат, брюки и рубаху, он прыгнул в воду и, к великому моему изумлению, через несколько минут вернулся на корабль, держа недвижимое животное в зубах. И это, как я заметил, было не так трудно, как показалось сперва моему невежеству, а может, покажется и моему пресноводному читателю; котенка уложили на палубе, на воздухе и на солнце, и все поставили крест на его жизни, признаков коей словно бы и не осталось.

Гуманность капитана, если так можно ее назвать, не настолько перевесила его философию, чтобы он долго предавался печали по этому грустному поводу. Он принял утрату как мужчина и решил показать, что так же может нести ее; и, заявив, что его больше огорчило бы потерять бочонок рома или бренди, засел играть в триктрак с португальским монахом, в каковом невинном развлечении они проводили свободные часы.

Но так как я, может быть, слишком резво старался пробудить в моем рассказе нежные чувства моих читателей, я счел бы непростительным не утешить их сообщением, что киска все же поправилась, к великой радости доброго капитана, но и к великому разочарованию некоторых матросов, уверявших, что утопление кошки – самый верный способ вызвать благоприятный ветер, предположение, причины которого мы не осмеливаемся коснуться, хотя и слышали о том несколько правдоподобных теорий.

Пятница, июля 12. Сегодня дамы сходили на берег в Райде и с большим удовольствием пили чай в тамошней таверне, их там угостили свежими сливками, которых они и не видели с тех пор, как покинули Дауне.

Суббота, июля 13. Так как ветер, казалось, собирался и дальше дуть из того же угла, откуда он почти без перерыва дул два месяца кряду, жена уговорила меня перебраться на берег и пожить до отплытия в Райде. Меня это очень привлекало, ибо как я ни люблю море, теперь я решил, что приятнее будет подышать свежим духом земли; но вопрос был в том, как туда попасть, ибо, будучи тем мертвым грузом, к которому я в начале этого повествования отнес всех пассажиров, и неспособный к передвижению без содействия извне, я не мог и думать о том, чтобы покинуть корабль или решиться на это без посторонней помощи. В одном отношении, пожалуй, живой груз труднее передвинуть или сдвинуть, чем такого же или большего веса мертвый груз: тот, если он хрупкий, может поломаться от небрежения, но этого при должной осторожности почти наверняка можно избежать, а вот переломов, каким подвергаются живые тюки, не избежать ни при какой осторожности, и часто их не залечить никаким искусством.

Я размышлял о способах переправы – не столько с корабля в лодку, сколько из утлой лодчонки на берег. Это последнее, как я успел убедиться на Темзе, не так-то легко, когда собственных твоих сил на это не хватает. Пока я взвешивал, как помочь делу, особенно не вдумываясь в несколько планов, предлагавшихся капитаном и матросами, и даже без особого внимания слушая жену, которая вместе со своей подругой и моей дочерью проявляли нежную заботу о моих удобствах и безопасности, сама судьба (ибо я убежден, что здесь без нее не обошлось) прислала мне в подарок барашка; подарок был и сам по себе желанный, а тем более из-за судна, которое его доставило – небольшого берегового гукара, какие кое-где называют кораблями и полюбоваться которыми люди отправляются за несколько миль. На этой посудине меня перевезли без труда, но снять меня с нее и доставить на берег оказалось не легко. Как ни странно это может показаться, для этого не хватало воды – пример, объясняющий эту строку Овидия:

 
Omnia Pontus erant, deerant quoque littora Ponto,[66]
 

не так тавтологически, как принято их толковать.

Дело в том, что между морем и берегом во время отлива образовалась непроходимая пучина, если позволено мне будет так ее назвать, – глубокая грязь, ни пройти, ни переплыть ее было невозможно, так что почти половину суток в Райд не мог попасть ни друг, ни враг. Но поскольку власти этого городка больше жаждали общества первых, нежели боялись общества вторых, они начали строить небольшую дамбу до нижней отметки воды, чтобы пешеходы могли сойти на берег когда захочется; но так как работы эти были общественные и обошлись бы очень дорого, не меньше, чем в десять фунтов стерлингов, а члены муниципалитета, то есть церковные старосты, надсмотрщики, констебль и сборщик десятины, и самые видные обыватели, каждый пытался осуществить свой план за счет публики, они перессорились между собой и, выкинув на ветер половину нужной суммы, решили сберечь хотя бы вторую и удовлетвориться ролью проигравших, лишь бы не добиться успеха в деле, в котором другие могли достичь большего. Так пошло прахом единодушие,[67] столь необходимое во всех общественных делах, и каждый, из боязни стать легкой добычей для других, стал легкой добычей для самого себя.

Однако, где та трудность, с какой не справится сильный и хитроумный человек, и меня втиснули-таки в маленькую лодку, подгребли поближе к берегу, а там лодку взяли на руки два матроса и пронесли через глубокую грязь и усадили меня в кресло, а потом несли еще четверть мили и доставили в дом, казалось бы, самый гостеприимный во всем Райде.

Свою провизию мы привезли с корабля, так что требовался лишь огонь, чтобы приготовить ее к столу, и комната, где ее съесть. Тут мы не ждали разочарований, потому что обед наш состоял из бобов и бекона, а нашим представлениям об удобствах вполне соответствовала бы самая скверная комната во владениях его величества.

Однако ни то, ни другое разочарование нас не миновало: часа в четыре, когда мы прибыли в свою харчевню, предвкушая, как сейчас увидим свои бобы, дымящиеся на столе, мы с горькой обидой увидели их, правда, на столе, но без того добавления, которое сделало бы это зрелище приятным, другими словами – в точности в таком же виде, в каком послали их с корабля.

В оправдание этой задержки, хотя мы-то почти нарочно немного задержались, а провизия наша уже три часа как прибыла, хозяйка дома сообщила, что обед не готов не из-за недостатка времени, а из страха, как бы бобы не остыли или не переварились до нашего прихода; а это, уверяла она, было бы гораздо хуже, чем несколько минут подождать обеда – замечание до того справедливое, что возражений на него и не найти, но в эту минуту оно было неуместно: мы очень точно распорядились, чтобы обед был готов к четырем, и сами, не жалея забот и трудов, явились в условленное время до противности точно. Но торговцы, хозяева гостиниц и слуги не любят баловать нас, если это идет в ущерб нашим истинным интересам, которые им всегда известны лучше, чем нам самим, и никакие взятки не заставят их свернуть с дороги, пока они заботятся о нас, словно нам назло.

Второе разочарование, при нашем смирении, было более обидно, потому что более необычно. Короче говоря, миссис Хамфриз,[68] едва узнав о предстоящем нашем прибытии, сразу подумала не столько о человеческих свойствах своих гостей, сколько об их утонченных вкусах, и занялась не тем, что разжигает огонь, а тем, что его гасит: позабыв о котле, принялась мыть полы во всем доме.

Поскольку слуга, который принес мою оленину, торопился уходить, я велел ему оставить ее на столе в той комнате, где сам сидел, а так как стол там был маленький, одна ее часть, притом весьма кровяная, оказалась на кирпичном полу. Тогда я велел позвать миссис Хамфриз, чтобы распорядиться насчет оленины – какую часть ее зажарить, а какую запечь; я решил, что для нее будет огромным удовольствием думать о том, сколько денег будет потрачено в ее доме, если только ветер еще хоть несколько дней будет дуть с той же стороны, как последние несколько недель.

Каюсь, я скоро понял, как неуместна была моя прозорливость: миссис Хамфриз, выслушав мои распоряжения и ничего не отвечая, подхватила олений бок с пола, где остались кровяные пятна, и, велев служанке забрать то, что еще оставалось на столе, удалилась с мало приятным выражением лица, бормоча про себя, что, знай она, какую здесь устроят помойку, она с утра не стала бы так стараться мыть полы. «Если это у вас называется утонченным вкусом, дело ваше, я в этом ничего не понимаю!»

Из ее бормотания я сделал два вывода. Во-первых, что добрая женщина морила нас голодом не потому, что не разгадала наших намерений, но из чувства собственного достоинства или, может быть, вернее – из тщеславия, которому наш голод был принесен в жертву. Во-вторых, что я сижу в сырой комнате, обстоятельство, которого я до сих пор не замечал из-за цвета кирпичей, но в моем болезненном состоянии отнюдь не маловажное.

Моя жена, отлично выполнявшая свои обязанности, как и вообще обязанности, приличествующие женской натуре, бывшая мне верным другом, приятным собеседником и преданной сиделкой,[69] могла также порой угадать потребности увечного мужа, а то и действовать вместо него: она еще раньше приметила, сколь неумеренна миссис Хамфриз в своей опрятности, и защитилась от ее вредных последствий. Она нашла, хоть и не под той же кровлей, очень уютное помещение, принадлежащее мистеру Хамфризу и в тот день избежавшее швабры, поскольку жена его была уверена, что господа туда и не заглянут.

56Англо-голландская конкуренция на морях и войны в XVII в. создали традиционный образ голландца – пьяницы и сквернослова, недобросовестного партнера в делах.
57Дискуссионный клуб на Эссекс-стрит, членами которого были стряпчие, клерки, торговцы (Д).
58Платон, «Закон», кн. 4, d 713 – с 714, изд. Серрани (лат.).
59Питающая мать (лат.).
60Даунс – меловые холмы; северная их гряда подходит к побережью Дуврского залива у порта Дил.
61В прежнем состоянии (лат.).
62Филдинг сослался на свое знакомство с женой первого лорда адмиралтейства Дж. Энсона (Д).
63На этом утесе переживает духовное прозрение ослепленный Глостер («Король Лир», акт IV, сц. 6).
64Филдинг ссылается на суждение Аддисона в Э 117 «Болтуна» (Д).
65У кошки девять жизней – английская поговорка.
66Все было – море одно, и не было брега у моря (лат.) (Овидий. Метаморфозы, I, 292).
67Деревянный пирс в Райде был сооружен только в 1814 г. (Д).
68Настоящее имя хозяйки гостиницы – миссис Фрэнсис.
69Поскольку «Дневник» предполагался для печати, отзыв Филдинга о своей жене дорогого стоит: его второй брак был до такой степени скандальным в глазах «общества», что в биографическом очерке А. Мерфи (1762) о нем не упомянуто ни единым словом.
Рейтинг@Mail.ru