Однако мой командир был неколебим, его приказы безапелляционны и мое повиновение обязательно, и я решил прибегнуть к философии, принесшей мне немало пользы в последние годы моей жизни и содержащейся в таком полустишии Вергилия:
Superanda onmis fortuna ferendo est,[82] —
смысл которого, если Вергилий имел в виду какой-то смысл, я, кажется, правильно понял и правильно применил.
И так как двигаться я не мог, то и положил отдаться на волю тех, что должны были снести меня в телегу, как только она вернется, сгрузив на берегу багаж.
Но еще до этого капитан, заметив, что происходит в небе и что ветер по-прежнему его враг, поднялся ко мне по лестнице и сообщил, что исполнение приговора отсрочено до утра.
Признаюсь, то была весьма приятная новость, и я не слишком жалел, что груз придется посылать обратно, чтобы обставить мою комнату заново.
Миссис Хамфриз осталась всем этим недовольна. Поскольку приговор был отсрочен только до утра, ничего, кроме ночевки, она не могла добавить к счету, а если из этого вычесть дрова и свечу, остального едва ли хватит, чтобы заплатить ей за труды, и она пустила в ход всю сварливость, которую постоянно держит про запас, и весь вечер только и делала, что всем мешала и все путала.
Четверг, июля 23. Рано утром капитан явился ко мне и стал меня торопить. «Я твердо решил не терять ни минуты, – заявил он, – и ветер как раз наладился. Прямо скажу, не запомню, когда еще был так уверен в ветре». Я привел его слова, хотя ни толковать их, ни комментировать не берусь, замечу только, что произнесены они были в ужасной спешке.
Мы пообещали, что будем готовы сразу после завтрака, но завтрака пришлось подождать: накануне вечером, когда мы собирались, на гуре исчезла наша чайница. Немедленно был обыскан весь дом, искали и в таких местах, что многие мои читатели себе это и представить не могут. Дамы и больные нелегко отказывают себе в этом всемогущем сердечном лекарстве, но предпринять далекое путешествие без всякой надежды возместить потерю до конца пути – это уже было нестерпимо. И все же, как ни страшно было это бедствие, оно казалось неизбежным: во всем Райде не найти было ни листика, ибо то, что миссис Хамфриз и люди в лавке называли чаем, произросло не в Китае. Оно даже не было похоже на чай, ни по запаху, ни по вкусу, это тоже был лист, но на том сходство кончалось: а был это табак семейства зловонных; что же касается каких-нибудь других портов, на них надежды не было, ибо капитан твердо заявил, что в ветре уверен и больше не бросит якорь, пока не войдет в Тахо.
Когда по этому случаю было потрачено, а лучше сказать – потеряно впустую уже немало времени, возникла одна мысль, и все тут же подивились, как она сразу никому не пришла в голову. А состояла она в том, чтобы обратиться к доброй леди, которая, конечно же, пожалеет нас и выручит в такой беде. Тут же к ней был отправлен слуга с поручением рассказать о нашем несчастье, а мы, дожидаясь его возвращения, стали готовиться к отъезду, чтобы ничего не осталось, кроме как позавтракать. Чайницу, хоть она и была нужна нам не меньше, чем генералу – воинская касса, мы решили считать пропавшей или, вернее, украденной, ибо, хотя я ни за что никого не назвал бы, у всех у нас были подозрения, и, боюсь, все они сходились на одном имени.
Слуга вернулся быстро и притащил такую огромную жестянку чая, отправленную нам великодушно и с готовностью, что будь наше путешествие и вдвое длиннее, нам уже не грозила бы опасность оказаться без этого нужнейшего товара. И в ту же минуту прибыл Уильям, мой лакей, с нашей чайницей. Она, оказывается, осталась в гукаре, когда пожитки из него выгружали обратно. Уильям так и догадался, когда услышал, что ее хватились, но хозяин гукара куда-то отлучился, а то бы Уильям успел найти ее еще до того, как дать нашей доброй соседке возможность проявить свою доброту.
Поискать в гукаре было, понятно, самым естественным делом, и многие из нас это предлагали; но нас отговорила горничная моей жены, которая-де прекрасно помнила, что оставила шкатулку в спальне, ведь она не выпускала ее из рук, когда бегала на гукар и обратно; но Уильям, возможно, лучше знал девушку и понимал, до какого предела ей можно верить, не то бы он, выслушав ее заверения, едва ли по собственному почину бросился бы разыскивать владельца гукара, что оказалось и хлопотно и трудно.
Так закончился этот эпизод, который начался как будто с великого горя, а под конец породил немало веселья и смеха.
Теперь осталось только уплатить налоги, подсчитанные, нужно сказать, с непостижимой суровостью. Ночевка вздорожала на шесть пенсов, так же и дрова, и даже свечи, которые до тех пор не входили в счет, теперь числились в нем с самого начала и шли под рубрикой «забыто». Взяли за них, как за целый фунт, хотя мы сожгли всего десять за пять ночей, а в фунт входило двадцать четыре.
И наконец, была сделана попытка, поверить в которую почти так же трудно, как не хватает человеческого терпения ее удовлетворить. С нас пожелали взять за существование в течение часа или двух столько же, как за целые сутки, а приготовление обеда было включено под отдельной рубрикой, хотя, когда мы отбыли, ни котел, ни вертел еще и не приближались к огню. И здесь, каюсь, терпение мне изменило, и я стал примером истинности того утверждения, что всякую тиранию и гнет можно терпеть только до известного предела и что такого ярма может не выдержать шея даже самого покорного раба. Когда я восстал против этого безобразия с некоторой горячностью, миссис Хамфриз только глянула на меня и молча вышла из комнаты. Воротилась она через минуту с пером, чернилами и листом бумаги и предложила мне самому написать счет: надо, мол, надеяться, что я не воображаю, что ее дом должен быть весь замусорен, а провизия должна пропадать и портиться задаром. «И всего-то тринадцать шиллингов. Могут ли благородные люди провести ночь на постоялом дворе и заплатить дешевле? Если могут, значит пора мне перестать держать гостиницу. Но прошу вас, заплатите сколько не жалко; пусть люди знают, что для меня деньги – тьфу, как и для других людей. Была и останусь дурой, так я и мужу говорю, никогда своей выгоды не знаю. А все-таки пусть ваша честь будет мне предостережением, чтобы больше так не попадаться. Некоторые люди знают лучше других, как писать счета. Свечи! Ну да, конечно, почему бы путешественнику не платить за свечи? Я-то за свечу плачу, а торговец свечами платит за них его величеству королю, а если б не платил, платить пришлось бы мне, так что все равно одно на одно выходит. Да, которые по шестнадцать у меня сейчас кончились, но эти, хоть и поменьше, горят ярким светлым огнем. Мой торговец должен скоро здесь появиться, а то я послала бы в Портсмут, если бы ваша честь здесь еще задержались. Но когда люди только дожидаются ветра, сами знаете, как на них рассчитывать». Здесь лицо ее стало лукавым, казалось – она готова выслушать возражение. И я возразил ей: выбросил на стол полгинеи и заявил, что больше английских денег у меня нет, что и было чистою правдой, а так как она не могла сразу разменять тридцать шесть монет по шиллингу, этим спор и закончился. Миссис Хамфриз вскоре покинула комнату, а вскоре после того мы покинули ее дом; и эта добрая женщина даже не пожелала проститься с нами и пожелать нам счастливого пути.
Впрочем, я не хочу покинуть этот дом, где с нами так дурно обращались, не отдав ему должного, не сказав всего, что можно, не отступая от правды, сказать в его защиту.
Прежде всего, место, где он стоит, по-моему, самое прелестное и приятное на всем острове. Правда, ему не хватает той прекрасной реки, что ведет из Ньюпорта в Кауз; но вид, который открывается оттуда на море и охватывает Портсмут, Спитхед и городок Сент-Хелен, мог бы утешить нас за потерю самой Темзы даже в самой прелестной ее части, в Беркшире или Бакингемшире, хотя бы ее дружно воспели новый Денэм и новый Поп.[83] Сам же я признаюсь, что для меня ничто не заменит морского вида и ничто на земле с ним не сравнится, а если он еще украшен судами, никаких больше украшений с terra firma[84] для него не требуется. Мне кажется, что флотилия кораблей – самое благородное творение, какое произвело искусство человека, намного превосходящее искусство архитекторов, строящих из кирпича, камня или мрамора.
Когда покойный сэр Роберт Уолпол, один из лучших людей и министров на свете, ежегодно преподносил нам новую флотилию в Спитхеде, даже враги его вкуса не могли не признать, что он дарил нации прекрасное зрелище за ее деньги.[85] Куда более прекрасное, чем построенный за те же деньги военный лагерь. Ибо в самом деле, какую мысль может вызвать в уме множество мелких бараков лучше той, что множество людей объединялись в общество еще до того, как стало известно искусство строить более основательные дома? Это, может быть, и было бы приятно, но есть мысль и похуже, и она заслоняет первую, – о том, что здесь приютилась целая банда головорезов, опора тирании, угроза справедливым свободам и правам человечества, грабители трудолюбивых, насильники над целомудрием, убийцы невинных; словом – разрушители изобилия, мира и безопасности своих ближних.
Можно спросить: а что же такое эти военные суда, так чарующие наши взоры? Разве и они не опора тирании, угнетатели невинности, несущие смерть и разорение всюду, куда их хозяевам угодно их послать? Да, это так; и хотя военный корабль своими размерами и оснасткой превосходит корабль торговый, я от души желаю, чтобы он оказался не нужен; пусть там я вижу превосходящую красоту, тут меня больше радует превосходящее совершенство мысли, когда я думаю об искусстве и усердии человечества, занятого ежедневным улучшением торговли на общее благо всех стран, на упорядочение и счастье общественной жизни.
Привлекательная эта деревня расположена на отлогом подъеме, откуда и открывается прелестный вид, только что мною описанный. Почва его – гравий, и это, а также уклон, сохраняют ее такой сухой, что сразу после сильного ливня молодая франтиха может там пройти, не замочив своих шелковых туфель. О плодородности здешней почвы свидетельствует несравненная зелень, и большие, роскошные вязы дают такую тень, что узкие улочки сливаются в естественные рощи, регулярностью расположения соперничающие с силой искусства, а необузданной пышностью легко ее превосходящие.
На поляне, когда поднимаешься на этот холм, стоит аккуратная маленькая часовня. Она очень мала, но соответствует числу жителей: весь приход – это не более тридцати домов.
Милях в двух от этого прихода живет учтивая и великодушная женщина, чьей доброте мы столь многим обязаны. Дом ее стоит на холме, чье подножие омывается морем, а с высоты открывается вид на большую часть острова и еще – на противоположный берег. Когда-то этот дом построил некий Бойс, кузнец из Госпорта, которому за большие успехи в браконьерстве досталось 40 000 фунтов стерлингов. На часть этих денег он приобрел здесь участок земли, а место для постройки большого дома выбрал, скорее всего, наобум. Возможно, выбор места подсказала ему забота о продолжении деятельности, которой отсюда было бы удобно развернуться. Во всяком случае, едва ли можно объяснить это тем же вкусом, с каким он обставил дом внутри или, во всяком случае, купил библиотеку – послал книгопродавцу в Лондон 500 фунтов и заказ: на всю эту сумму он желал получить самых красивых книг. Здесь рассказывают всевозможные басни о невежестве, промахах и гордыне, которые этот бедняга и его жена обнаружили за краткое время его процветания, ибо он лишь ненадолго ускользнул от зоркого глаза учреждения, ведающего доходами, и скоро оказался ниже, чем когда-либо в жизни – узником во Флитской тюрьме.[86] Все его имущество было продано – в частности и книги на аукционе в Портсмуте, за весьма низкую цену, ибо выяснилось, что тот книгопродавец хорошо знал свое дело и, решив, что много читать мистеру Бойсу некогда, послал ему не только самый прочный товар из своей лавки, но и многие книги в дубликатах, только под разными заглавиями.
Его участок и дом купил один здешний дворянин, чья вдова теперь владеет ими и украсила их, особенно сад, с таким отменным вкусом, что ни живописец, ищущий помочь своему воображению, ни поэт, задумавший описать земной рай, не могли бы сыскать лучшего образца.
Мы уехали из этих мест часов в 11 утра и опять переправились на свой корабль, теперь уже при веселом свете солнца.
Где именно наш капитан научился пророчествовать, перед тем как обещал нам и себе попутного ветра, об этом судить не берусь: достаточно будет заметить, что пророк он оказался ложный, флюгарки смотрели все в ту же сторону.
Однако он не был расположен так легко признать, что предсказывать не умеет. Он упорно твердил, что ветер переменился, и, подняв якорь, в тот же день дошел до Сент-Хелена, миль за пять, куда его друг отлив, наперекор ветру, дувшему теперь явно ему в лицо, легонько доставил его за столько же часов.
Здесь часов в семь вечера – раньше не удалось – мы уселись ужинать жареной олениной, неожиданно приготовленной очень искусно, и превосходным холодным паштетом, который моя жена сготовила еще в Райде и мы сберегли нетронутым, чтобы съесть на своем корабле, куда мы с радостью воротились, расставшись с миссис Хамфриз, которая, при своем точном сходстве с фурией, непонятно за что оказалась поселенной в раю.
Пятница, июля 24. Накануне вечером, проходя мимо Спитхеда, мы видели два полка солдат, только что вернувшихся с Гибралтара и с Менорки; а нынче лейтенант одного из этих полков, приходящийся нашему капитану племянником, явился к своему дядюшке с визитом и развлекал наших дам рассказами об этих местах, толковал о нравах, модах и развлечениях на Менорке, к чему добавил описание гарнизонной жизни офицера, которая, помоему, может показаться терпимой первые три или четыре года, а потом делается невыносимой. Из его разговора я также узнал, что войска для этих гарнизонов, поскольку их сменяют каждые два года, грузятся в Англии с великой охотой и бодростью, но раньше они смотрели на отправку в Гибралтар и порт Махон как на ссылку и многих это погружало в меланхолию, а некоторые солдаты, говорят, так тосковали по родине, что просто чахли, чему я поверил без труда: один мой брат, побывавший на Менорке, лет четырнадцать тому назад рассказывал мне, что возвращался в Англию вместе с солдатом, который прострелил себе руку только для того, чтобы его отправили домой, а он прослужил на этом острове много лет. Но вдруг подул северный ветер, что был дороже сердцу капитана, даже чем общество племянника, к которому он выказывал крайнее уважение, и он громко крикнул, что пора поднимать якорь. Пока проделывалась эта церемония, морской капитан приказал, чтобы сухопутного капитана свезли в его шлюпке на берег.
И вот выяснилось, что наш капитан в своем предсказании ошибся только датой, придвинув событие на день раньше, чем оно произошло, ибо ветер, который поднялся, был не только попутный, но и очень сильный, и как только добрался до наших парусов, погнал нас вокруг острова Уайта, ночью пронес мимо Крайстчерча и Певерал-пойнта, а на следующий день, в субботу, июля 29, пригнал к острову Портленду, знаменитому малыми размерами и восхитительным вкусом своей баранины: бок в четыре фунта считается здесь тяжелым. Мы бы купили целого барашка, но этого капитан не разрешил; надо отдать ему справедливость: какой бы ни дул ветер, он всегда с ним считался, якорь бросал с явной досадой и в этих случаях часа на два терял хорошее расположение духа; хотя зря он так торопился: скоро ветер (возможно, в наказание за его настырность) сыграл с ним скверную шутку – хитренько ускользнул обратно в свою беседку на юго-западе.
Тут капитан не на шутку разгневался и, объявив ветру войну, принял решение не столь мудрое, сколько смелое: идти вперед назло ему, прямо в зубы. Он объявил, что больше бросать якорь не намерен, пока у него есть еще хоть один лоскут от паруса, и он отошел от берега и так решительно переменил галс, что еще до наступления темноты, хотя и казалось, что вперед он не подвигается, потерял землю из вида. К вечеру, выражаясь его языком, ветер стал свежеть и так рассвежелся, что к десяти часам превратился в настоящий ураган. Капитан, считая, что отошел на безопасное расстояние, опять стал поворачивать к берегу Англии, а ветер, уступив ему всего один пункт, стал дуть с такой силой, что корабль начал делать по восемь узлов и так несся весь тот день и бурную ночь. Я опять был обречен на одиночество, ибо моих женщин опять свалила морская болезнь, а капитан был занят на палубе.
То, что я провел целый день один и не с кем было перекинуться словом, не пошло на пользу моему душевному состоянию, и я еще подпортил его разговором на сон грядущий с капитаном: горькие жалобы на свою судьбу и заверения, что терпения у него больше, чем у Иова, он перемежал частыми обращениями к помощнику (сейчас это был некто Моррисон), у которого каждую четверть часа требовал сведений насчет ветра, целости корабля и прочих навигационных премудростей. Обращения эти были так часты и звучали так озабоченно, что я понял: положение наше опасное, и это сильно встревожило бы человека, либо не испытавшего, что значит умирать, либо не знающего, что значат душевные муки. И дорогие мне жена и дочь должны мне простить, если то, что не казалось мне таким уж страшным для меня самого, не сильно пугало меня, когда я думал и о них; а я не раз думал, что обе они слишком добры, слишком мягки, чтобы можно было спокойно оставить их на попечение чужого человека.
Так могу ли я сказать, что страха у меня не было? Нет, читатель, я боялся за тебя, чтобы ты не оказался лишен того удовольствия, какое сейчас получаешь.
От всех этих страхов нас освободил в шесть часов утра мистер Моррисон: он прибыл с известием, что безусловно видел землю, и очень близко. Дальше чем за полмили он ничего не видел из-за туманной погоды. Эта земля, по его словам, – мыс Беррихед, который с одной стороны замыкает бухту Торбей. Капитан, весьма удивленный этой новостью, поскольку ему не верилось, что он так близко от суши, накинул халат и, не заботясь о другой одежде, побежал на палубу, приговаривая, что если это правда, так он ему свою мать отдаст в горничные, а это была угроза, которую скоро пришлось бы выполнить, ибо через полчаса он вернулся в каюту и предложил мне порадоваться тому, что мы спокойно стоим на якоре в бухте.
Воскресенье, июля 26. Теперь картина на корабле стала резко меняться: известие, что мы чуть не потеряли парус с бизань-мачты и что добыли на берегу отличной сметаны, свежего хлеба и масла, вылечило и подбодрило наших дам, и мы все превесело уселись завтракать.
Но как ни приятна могла оказаться здешняя стоянка, нам всем хотелось, чтобы она длилась недолго. Я решил сразу отправить слугу в деревню, купить в подарок моим друзьям сидру в местечке под названием Саутем и еще бочку с собой в Лиссабон, ибо мне думается, что здешний сидр намного вкуснее того, какой изготовляют в Херифордшире. Я купил три бочки за пять фунтов и десять шиллингов, и все это не стоило бы и поминать, но я считал, что это может пригодиться честному фермеру, который мне его продал, и о котором среди местных дворян ходит самая добрая слава, и читателю, который, не зная, как о себе позаботиться, глотает за более высокую цену сок мидлсекской редьки вместо vinum Pomonae,[87] которое мистер Джайлз Леверанс из Чизхерста, что близ Дартмута в Девоне, рассылает двойными бочками по сорок шиллингов штука в любую часть света. Если бы ветер переменился неожиданно, пропал бы мой сидр, пока лодочник, по обычаю, торговался о цене за провоз. Он запросил пять шиллингов, чтобы отвезти моего слугу на берег, за полторы мили, и еще четыре шиллинга, если будет ждать его и привезет обратно. В этом я усмотрел такую нестерпимую наглость, что велел немедленно и без разговоров прогнать его с корабля. Мало есть неудобств, которых я не предпочел бы тому, чтобы удовлетворить дерзкие требования этих негодяев ценою собственного моего негодования, предметом коего являются не только они, но скорее те, кто поощряет их ради мелкого удобства. Но об этом я уже много писал. А поэтому закончу, рассказав, как этот малый простился с нашим кораблем: заявил, что где угодно его узнает и не отойдет от берега, чтобы помочь ему, какая бы беда с ним ни стряслась.
Многих моих читателей несомненно удивит, что когда мы стояли на якоре в миле или двух от города, даже в самую тихую погоду, мы часто оставались без свежей провизии и зелени и прочих сухопутных благ, как будто от земли нас отделяла сотня миль. И это притом, что на виду у нас бывало множество лодок, чьи владельцы зарабатывали на жизнь, перевозя людей туда и обратно, и в любое время их можно было призвать на помощь, и у капитана была собственная небольшая шлюпка и матросы, всегда готовые сесть на весла.
Это я, впрочем, уже отчасти объяснил излишней алчностью людей, которые запрашивали намного больше того, что стоит их труд. Что же до пользы от капитанской шлюпки, тут надобно кое-что добавить, так как это осветит некоторые безобразия, требующие внимания наших законодателей, ибо они касаются самой ценной части королевских подданных, – тех, чьими силами осуществляется торговля нации.
Напомню: наш капитан был отличный, многоопытный моряк, более тридцати лет командовал судами, и часть этого времени, как уже было рассказано, – капером; он отличался великой храбростью в поведении и столь же успешно развил в себе глубокое отвращение к тому, чтобы посылать свою шлюпку на берег, когда ветер задерживал нас в какой-нибудь гавани. Отвращение это родилось не из страха, что частое использование пойдет во вред шлюпке, а было порождено опытом, говорившим, что куда легче послать матросов на берег, нежели потом загнать их обратно в шлюпку. Пока они находились на корабле, они признавали в нем хозяина, но не допускали, чтобы власть его простиралась на берег, где каждый, едва ступив на землю, становился sui juris[88] и воображал, что волен воротиться когда вздумается. И дело тут не в той радости, какую доставляют свежий воздух и зеленые поля на суше. Каждый из них предпочел бы свой корабль и свой гамак всем ароматам счастливой Аравии;[89] но, на их беду, во всех морских портах Англии имеются дома, самое существование которых зиждется на обеспечении рыцарей бушлата некоторыми развлечениями. С этой целью там всегда держат изрядный запас горячительных напитков, которые сразу наполняют сердце радостью, изгоняют все тревожные, да и все прочие мысли и подсказывают песни бодрости и благодарения за многие удивительные блага, которыми так богата моряцкая жизнь.
Про себя скажу, как бы нелепо это ни показалось, что я всегда считал диковинную историю о Цирцее[90] в «Одиссее» всего лишь искусной аллегорией, в которой Гомер вознамерился преподать своим современникам такой же урок, как мы – нашим современникам в этом отступлении. Как преподавание грекам искусства войны было несомненно целью «Илиады», так и преподавание искусства навигации лежало в основе замысла «Одиссеи». Для этого их географическое положение было как нельзя лучше приспособлено, и действительно, Фукидид в начале своей «Истории» говорит о греках как о ватаге пиратов или флибустьеров, «грабящих друг друга на морях». Надо думать, что это была первая коммерческая организация до изобретения Ars Cauponaria[91] и купцы, вместо того чтобы грабить друг друга, начали друг друга надувать и обманывать и постепенно заменили Метаблетик,[92] единственный вид торговли, который допускает Аристотель в своей «Политике», Хрематистиком.[93]
Так вот: по этой аллегории Улисс был капитаном торгового корабля, а Цирцея – какая-нибудь разбитная шинкарка, которая поила его команду спиртуозным зельем тех времен. С этим отлично вяжется и превращение в свиней, и все другие подробности этой басни, и так будет найден ключ, каким отпереть всю тайну и придать хоть какой-то смысл истории, которая представляется сейчас странной до абсурда.
И более того: из этого явствует разительное сходство между мореходами всех времен и, пожалуй, подтверждается истинность того положения, которое не раз всплывает в описании нашего плавания: что не вся человеческая плоть одинакова, но есть одна плоть у сухопутных жителей и другая – у моряков.
Философы, духовные лица и прочие, отзывавшиеся об утолении человеческих аппетитов с презрением, помимо прочих замечаний любили распространяться о наступлении пресыщенности, которое настигает их еще во время наслаждения едой. Это особенно заслуживает нашего внимания, потому что большинство их, надо думать, говорили, опираясь на собственный опыт, и, вполне возможно, поучали нас на сытый желудок. Так голод и жажда, как ни приятны они нам, пока мы едим и пьем, покидают нас сразу после того, как мы расстанемся с тарелкой и чашей; и если бы мы, в подражание римлянам (если они в самом деле вели себя так глупо, чему я не очень-то верю), стали опорожнять живот, чтобы снова загрузить его, удовольствие так сильно бы притупилось, что и не стоило бы трудиться заглатывать миску ромашкового чая. Второй олений бок или вторая порция черепахи едва ли привлекут городского гастронома своим ароматом. Даже сам знаменитый еврей, досыта наевшись черепахового филе, спокойно идет домой считать деньги и в ближайшие двадцать четыре часа не ждет для своей глотки больше никаких утех. Поэтому я и думаю, что д-р Саут так изящно сравнил радости мыслящего человека с торжественным молчанием Архимеда, обдумывающего проблемы, а радости обжоры – с молчанием свиньи на помойке.[94] Если такое сравнение годится для церковной кафедры, так только в послеобеденное время.
А вот в тех напитках, какими услаждается дух, а не плотский аппетит, такое пресыщение, к счастью, невозможно: чем больше человек пьет, тем больше ему хочется пить; как у Марка Антония в пьесе Драйдена, аппетит его увеличивается во время еды,[95] да еще так неумеренно, «ut nullus sit desiderio ant pudor ant modus».[96] Таким же образом, и с командой капитана Улисса произошло столь полное превращение, что прежнего человека уже не осталось: может быть, он на время вообще перестал существовать и, хотя сохраняет прежний вид и фигуру, в более благородной своей части, как нас учат ее называть, так меняется, что и сам не помнит, чем он был несколько часов назад. И это превращение, однажды достигнутое, так легко поддерживается тем же, не приносящим пресыщения напитком, что капитан напрасно посылает или сам отправляется на розыски своего экипажа. Матросы уже не узнают его или, если и узнают, не признают его власти; они так основательно забыли самих себя, словно всласть напились из реки Леты.
И не всегда может капитан угадать, куда именно Цирцея их заманила. В каждом портовом городе таких домов хватает. Мало того, в иных волшебница не полагается только на свое зелье, но там у нее припасена приманка и другого рода, с помощью которой матроса можно надежно скрыть от погони его капитана. Это было бы просто пагубно, если б не одно обстоятельство: у матроса редко когда бывает при себе достаточная наживка для этих гарпий. Случается, правда, и обратное: гарпии набрасываются на что угодно, пара серебряных пуговиц или пряжек может привлечь их так же, как серебряные монеты. Да что там, они бывают так прожорливы, что хватают даже крючок без наживки, и тогда веселый матрос сам становится жертвой.
В таких случаях тщетно взывал бы благочестивый язычник к Нептуну, Эолу и прочим морским божествам. Не поможет и молитва христианина-капитана. Пока вся команда на берегу, ветер может меняться как хочет, а корабль, крепко вцепившись в грунт якорем, будет недвижим, как узник в заточении, если только, подобно другим беглецам из тюрьмы, силой не вырвется на волю для лихого дела.
Как милости ветра и королевского двора нужно хватать при первом же дуновении, ибо за сутки все опять может измениться, так и в первом случае потеря одного дня может оказаться потерей целого рейса, ибо хотя людям, мало понимающим в навигации и видящим, как корабли встречаются и расходятся, может показаться, что ветер дует одновременно с востока и с запада, с севера и с юга, вперед и назад, однако ясно другое: так устроена земля, что даже один и тот же ветер не всегда, в отличие от одной и той же лошади, приводит человека к цели его пути; напротив, ураган, о котором моряк вчера так усердно молился, завтра он может столь же усердно проклинать; а всю пользу и выгоду, которая проистекла бы для него от завтрашнего западного ветра, можно списать и вычеркнуть, если пренебречь обещанием восточного ветра, который дует сегодня.
Отсюда следует горе и бесчестье ни в чем не повинного капитана, убытки и разочарование достойного купца, а нередко и серьезный ущерб для торговли нации, чьи товары лежат непроданные в каком-нибудь иностранном складе, потому что рынок перехватил конкурент, чьи матросы лучше ему подчиняются. Чтобы избежать этих неприятностей, осмотрительный капитан принимает все доступные ему меры: заключает со своими матросами строжайшие договоры, которыми связывает их так откровенно, что только самый умный из них или самый ничтожный могут безнаказанно их нарушить. Но по одной из этих двух причин, о которых я не хочу говорить подробно, матрос, как и его брат угорь, так скользок, что его не удержишь, и ныряет в свою стихию, совершенно не заботясь о последствиях.
Честно говоря, мало веры любому договору с человеком, которого разумные жители Лондона называют дурным; какую бы строгую бумагу он ни подписал, в конце концов она силы не имеет.
Как же быть в таких случаях? А вот как. Призвать на помощь этого грозного судейского, мирового судью, который может (а иногда так и делает) нелицеприятно отнестись к хорошим и дурным людям, и хотя лишь изредка простирает свою власть на великих, никого не считает слишком мелким для задержания, но любого червяка так прочно захлестывает своей петлей, что тот бывает не в силах выбраться никуда, кроме как на тот свет.
Так почему бы при нарушении этих договоров не обращаться тут же к ближайшему мировому судье, а того не уполномочить препроводить нарушителя либо на корабль, либо в тюрьму – по выбору капитана, и либо там, либо тут приковать за ногу?
Но при том, как обстоят дела сейчас, положение несчастного капитана без офицерского чина, этого верховного командира без власти, куда хуже, чем мы показали до сих пор, ибо, невзирая на все упомянутые договоры плыть на добром корабле «Элизабет», если матрос, привлеченный более высокой платой, сочтет, что в его интересах подняться на борт добрейшего корабля «Мэри» либо до отплытия, либо во время мимолетной встречи в каком-нибудь порту, он может предпочесть второе, не рискуя ничем, кроме того, что «поступил, как поступать не следовало», нарушил правило, уважать которое у него обычно не хватает христианских чувств, а капитан обычно слишком добрый христианин, чтобы наказать человека только из желания отомстить, когда он и так уже оказался в убытке. В наших законах о морских делах много и других изъянов, и они уже давно были бы устранены, если бы в палате общин у нас были моряки. Я не хочу сказать, что законодательству требуется много джентльменов с морской службы, но поскольку эти джентльмены обязаны заседать в палате, что, к сожалению, лишает их возможности плавать по морям и в таких поездках узнать много такого, что они могли бы сообщить своим сухопутным коллегам, – эти последние остаются такими же профанами в данной области знаний, какими были бы, если бы в парламент избирали только царедворцев и охотников на лису, и среди них – ни одного морского волка. То, что я сейчас расскажу, представляется мне результатом такого положения. Впечатление у меня осталось особенно сильное, потому что я помню, как это случилось, и помню, что случай был признан ненаказуемым. Капитан одного торгового судна, которого он был совладельцем, взял в Ливерпуле большой груз овса, предназначенный для рынка в Бэраки; отвез его в какой-то порт в Гэмпшире и там продал как свою собственность, затем загрузил корабль пшеницей для доставки в порт Кадикс в Испании, по дороге зашел в Опорто и, продав от себя, взял груз вина, пошел дальше и, разделавшись с ним таким же образом, добавил крупную сумму денег, которые были ему доверены для передачи каким-то купцам, продал корабль и груз в другом порту и благоразумно решил успокоиться на состоянии, которое успел нажить, и возвратился в Лондон доживать свои дни с чистой совестью и на плоды своих прежних трудов.