bannerbannerbanner
Человек системы

Георгий Арбатов
Человек системы

Полная версия

Другое дело, что после его доклада (не побоюсь сказать – исторического доклада, хотя Хрущев был не во всем последователен и до конца правдив) далеко не все пошло в правильном направлении. На то, наверное, были свои причины.

Во-первых, объективные. Сталинщину, ее наследие, как потом все убедились, можно было преодолеть лишь в борьбе – длительной, острой, охватывающей самые разные стороны общественной жизни. Даже самый совершенный доклад, самое продуманное решение съезда не могли заменить, даже предвосхитить эту борьбу, огромную работу по переделке и людей, и общества.

И во-вторых, причины субъективные. Положение в руководстве было таково, что за предыдущие три года партию, народ все же не удалось должным образом подготовить к крупнейшей политической акции, предпринятой на XX съезде КПСС, – к разрыву со сталинским прошлым, крутому повороту в политике. Видимо, по тем же причинам XX съезд не смог выдвинуть позитивную программу преодоления наследия сталинщины хотя бы на первые годы.

Ссылаясь на положение в руководстве, я имею в виду не только очевидный факт неприятия XX съезда и критики Сталина значительной частью членов политбюро (тогда называвшегося президиумом ЦК) – Молотовым, Маленковым, Кагановичем и некоторыми другими. Дело было в самом Хрущеве, в его позиции, в его непоследовательности. Истоки этой непоследовательности – вопрос, опять же вызывающий споры. В этой связи говорят, во-первых, о том, что Хрущев не мог быть последовательным, так как сам, как и все другие лидеры того времени, участвовал в репрессиях. Во-вторых, о том, что он нес на себе – и в себе – тяжкий груз убеждений, нравов, методов и подходов, которые иначе, как сталинскими, не назовешь. А в-третьих, о его личных недостатках – необразованности, импульсивности, грубости, неумении владеть собой.

Думаю, и то, и другое, и третье имело место и сказалось на политике. Но, мне кажется, была и еще одна важная причина, не позволившая руководству партии выработать последовательную политику десталинизации. Она относится к мотивам, которые толкали Хрущева к критике Сталина. Не вызывает сомнений, что жестокость, коварство, деспотизм Сталина отталкивали Хрущева, вызывали у него осуждение и даже отвращение. Было и чувство личной обиды за унижения, которые ему пришлось терпеть от Сталина, в том числе, я думаю, за подавляющий человеческое достоинство постоянный страх. Но я уверен, что присутствовал и еще один очень весомый мотив. Это – борьба за власть, в которой Н.С. Хрущеву противостояла старая сталинская «гвардия», прежде всего Молотов, Маленков, Каганович. А поначалу также Берия. Судьба Хрущева – свидетельство крайней остроты конфликта (в соответствии с действовавшей еще сталинской традицией поражение могло означать и физическую смерть – не только политическую). В этой трудной и опасной борьбе критика Сталина и сталинизма не могла не рассматриваться Н.С. Хрущевым как одно из его главных орудий, временами даже как самый крупный козырь.

Н.С. Хрушев за предыдущие три года физически убрал одного – Берию – и отодвинул еще двух своих соперников – Маленкова и Молотова, сняв с занимаемых постов и подвергнув очень жесткой критике в закрытых письмах ЦК КПСС, зачитывавшихся на собраниях первичных парторганизаций. Это сыграло немалую роль в решении выступить с разоблачением культа личности Сталина на XX съезде партии. Думаю (в какой-то мере это подтверждается воспоминаниями сына А.И. Микояна С.А. Микояна), что здесь Хрущев пошел против воли значительной части членов президиума, оказал на них давление, а возможно, даже далеко не все с ними согласовал, поставив их на съезде перед свершившимся фактом.

Насколько можно судить, критика культа личности Сталина была в руках Хрущева одним из важных инструментов в борьбе за политическое выживание и на июньском (1957) пленуме ЦК КПСС, последовавшем за драматическими заседаниями президиума ЦК, на которых против Хрущева высказалось большинство. Пленум охарактеризовал Молотова, Маленкова, Кагановича и, как тогда писали, «примкнувшего к ним Шепилова» как антипартийную группу, хотя примкнули к ним также Ворошилов, Булганин, Сабуров, Первухин. Документировать это предположение я не могу, поскольку не читал стенограмму этого архисекретного пленума, но в правильности самого предположения практически уверен.

Зато на XXII съезде КПСС линия Хрущева на то, чтобы использовать критику культа личности Сталина для борьбы со своими политическими противниками, проявилась совершенно неприкрыто и однозначно. Хотя в то время у многих вызвал некоторое удивление (у меня, не скрою, – приятное) тот упор, который без видимых причин был сделан на критику Сталина и его еще живых соратников в докладе и практически во всех выступлениях. Казалось бы, на XX съезде уже сказали, и, если иметь в виду самого Сталина, сказали больше. А что до Молотова, Маленкова и других членов антипартийной группы, то они уже были исключены из партии, политически и морально уничтожены. Зачем же делать это практически главным вопросом съезда? Объяснение нахожу лишь одно: Н.С. Хрущев опасался (может быть, даже имел на сей счет информацию), что члены антипартийной группы попытаются апеллировать к съезду, чтобы взять реванш за июньский пленум. Основанием могло послужить то, что они обратились к съезду с заявлением о восстановлении в партии. И это как раз и могло спровоцировать Хрущева на то, чтобы повернуть дискуссию на съезде в антисталинское русло. Что, в общем, по тем временам продолжающихся шатаний и неустойчивости в вопросе о Сталине было полезным и, мне кажется, затруднило попытки ряда консервативных деятелей уже после устранения Хрущева (в частности, на XXIII съезде партии) отменить решения XX съезда КПСС.

Какие есть основания считать: мотивы борьбы за власть играли большую, а может быть, и очень большую роль в решении Хрущева пойти на разоблачение того, что назвали культом личности Сталина, а на деле – его преступлений? По-моему, очень веские.

Среди них я назвал бы прежде всего очевидную непоследовательность самого Хрущева в критике сталинизма, его нескончаемые метания между разоблачениями творившихся тогда преступлений и рассуждениями о заслугах покойного «вождя». В том числе и прежде всего о заслугах «в борьбе с врагами партии», то есть именно в той области, где начались и обрели чудовищный размах преступления, обратившиеся в массовые репрессии и террор против своей же партии и своего народа. Соответствующие похвальные формулы вошли и в спешно подготовленное уже после опубликования «секретной речи Хрущева» газетой «Нью-Йорк таймс» решение ЦК КПСС «О культе личности Сталина и его последствиях», на долгие годы ставшее единственным каноническим документом на эту архиважную тему.

Колебания Н.С. Хрущева но этому вопросу были совершенно очевидны. И первое, в чем они проявились, – это в отсутствии четкой идеологической и политической позиции даже непосредственно после XX съезда партии. Хрущев все же мог и должен был ее сформулировать при всех противоречиях в руководстве. XX съезд дал ему огромную силу и авторитет. Между тем уже на партийных собраниях, посвященных обсуждению решений съезда, выявилось, что после первоначальной растерянности старые руководящие кадры в партийных органах быстро пришли в себя, постарались максимально ограничить воздействие идей съезда, а тех, кто воспринял XX съезд всерьез, хотел идти дальше, – примерно наказать в назидание другим. Сам же Хрущев в дни, когда вся страна и вскоре весь мир бурлили в острых дискуссиях, когда задавалось множество вопросов, остававшихся без официального ответа, отмалчивался, а иногда в мимолетном обмене репликами с иностранными журналистами даже позволял себе двусмысленные высказывания.

Не хочу, чтобы эти мои оценки были поняты как попытки принизить заслуги Н.С. Хрущева, тем более изобразить его беспринципным политиканом и интриганом. Таким он был не в большей мере, чем другие наши политики того нелегкого времени. Дело скорее в том, что во многих своих представлениях Хрущев был и не мог не быть истинным порождением сталинской эпохи. А она обязательно прививала политикам страх и заставляла их следовать определенным правилам самосохранения. Те, кто не обладал этими качествами, просто гибли уже на первых ступенях лестницы, которая вела к политической карьере.

Но я не могу не принять во внимание убежденности людей, в отличие от меня лично знавших Хрущева, что в своей критике Сталина, неприязни к нему он был искренен. И что природный крестьянский ум Н.С. Хрущева, а еще в большей мере, наверное, политический инстинкт нередко подталкивали его к решениям, которые объективно были направлены на развал сталинской системы. Эти решения часто были импульсивны, неуклюжи, плохо продуманы, но целью их было освободить общество от того, что неизбежно вело в перспективе к его параличу. Таким решением люди, лично знавшие Хрущева, с которыми я обсуждал эту проблему, считают, например, его пусть нескладную, но очень смелую попытку создать, по существу, две партии в нашей стране – «городскую» и «сельскую». Эта попытка могла рассматриваться не только как дилетантская импровизация, но и как вполне сознательный шаг к подрыву монополии всесильного бюрократического аппарата. Допускаю, что все так и было. Политика – это равнодействующая, которая складывается из множества приложенных сил и факторов.

И среди них я хотел бы назвать еще один.

У меня уже тогда закралось подозрение: не испугался ли и не растерялся ли после XX съезда КПСС Хрущев, увидев, что он сделал, каких духов разбудил? Сейчас я в этом уверен и считаю это одной из величайших ошибок Хрущева. В партии, народе была высечена искра надежды, пробуждены вера, даже искренний энтузиазм, энергия борьбы за очищение общества, за подлинно социалистические идеалы. К тому же XX съезд на какое-то время напугал, сковал сталинистскую бюрократию, подорвал позиции консерваторов. В этой уникальной ситуации на волне подъема наиболее активной, творческой части общества, используя пробудившуюся общественную энергию, можно было бы продвинуться далеко вперед – много дальше, чем удалось на практике. И уж во всяком случае, устранить элемент провокации: люди начали самостоятельно мыслить, говорить, писать, что думают, а уже через несколько месяцев их снова попытались загнать в тесные рамки предписанного сверху. А тех, кто был особенно активен, наказали, подвергли проработке. И уже к концу 1956 года все, казалось бы, вошло в старую колею.

 

Характерно, что Хрущев не решился (или не смог) опубликовать свой доклад на XX съезде в собственной стране – это было сделано лишь в годы перестройки, много лет спустя после его смерти. Есть версия, что ему не позволили сделать это раньше другие члены президиума ЦК. И потому он даже сознательно передал его подробное, почти дословное изложение для публикации на Западе через тогдашнего корреспондента агентства Рейтер Джона Ретти, на которого вывели человека, назвавшегося Костей Орловым, судя по всему работника КГБ (см. «Московские новости» от 11 июля 1990 года). Но ведь потом, скажем после июньского (1954) пленума ЦК, изгнавшего Молотова, Маленкова, Кагановича и ряд других деятелей из руководства партии (а затем – и из партии), Хрущев мог бы это сделать. Тогда ему уже никто не мог помешать. Но не сделал. Не сделал, скорее всего, потому, что боялся, не решался на этот важный шаг.

Осенью 1956 года, когда произошел откат, могло казаться, что все вернулось к старому. На деле, однако, в эту старую колею ничто по-настоящему войти не могло. Хотя сами попытки загнать только-только рождавшееся новое в жесткие рамки в основе своей старых воззрений сбили порыв, в значительной мере погасили энергию обновления. Сложилась нелепая ситуация своего рода идейно-политического «двоевластия», когда общество, долгое время приучавшееся к единомыслию, к тому, чтобы следовать четко заданной сверху линии, запуталось, смешалось, растерялось. В результате были потеряны и общественная энергия, и темп, и драгоценное время.

Размышляя уже потом о причинах такого поведения Хрущева, его растерянности, даже страха в момент его величайшего, по сути, исторического триумфа и невиданных возможностей, я относил их также за счет некоторых «внешних» обстоятельств. И прежде всего за счет осложнений, вызванных критикой культа личности Сталина в стране и за рубежом, накладывавшихся, судя по всему, на отсутствие четкой антисталинской позиции у самого Хрущева.

Если говорить об осложнениях в стране, то речь идет главным образом о «брожении», воспринятом в качестве оппозиционных настроений – особенно среди интеллигенции и молодежи. Хотя на деле, как правило, речь шла именно о попытках понять, осмыслить XX съезд, сделать из него должные выводы. Но Хрущева, не говоря уж о других руководителях, это, судя по всему, серьезно напугало. Наиболее наглядное подтверждение тому – его встречи с представителями творческой интеллигенции, многочисленные высказывания на сей счет, часто сталинистские по содержанию. И еще более разнузданные, чем у Сталина, по форме. (Я сознательно не касаюсь здесь трагедии в Тбилиси, где было применено оружие против демонстрации студентов в защиту Сталина, – это эпизод, хотя и очень печальный, но не укладывающийся в ясно выраженную тенденцию). В целом внутри страны ничего действительно способного послужить основанием для попятного движения и колебаний руководства не произошло. Главным внутренним источником этих колебаний было скорее сопротивление линии XX съезда со стороны консервативных сил общества, сопротивление, впрочем, понятное, даже неизбежное, а также неясная, можно даже сказать, двусмысленная позиция самого Хрущева.

Что касается событий за рубежом, то они вскоре приняли драматический характер.

В полосу острых трудностей вступили, в частности, коммунистические партии капиталистических стран. И это тоже понятно. Объективно получилось так, что Хрущев, по сути, подтвердил многое из того, что говорили об СССР и социализме враги коммунизма, но во что коммунисты не верили и, убежденные в своей правоте, оспаривали. В результате последовало разочарование многих коммунистов, отток из партии, отход значительной части сочувствующих, особенно из числа радикальной левой интеллигенции. В некоторых партиях усиливались немыслимая раньше тенденция критического отношения к КПСС и Советскому Союзу, стремление к идеологической, а во многом и политической самостоятельности, поиску новой тактики и т. д. В одних партиях происходили внутренние кризисы, откол каких-то фракций, в других – изменение общего их курса.

И находилось немало людей, в том числе внутри страны, которые возлагали вину за все это на Хрущева и XX съезд.

Это – очень серьезные обвинения, и они стали достаточно традиционным оружием консерваторов в тех ситуациях, когда политик, политическое руководство оказываются перед необходимостью исправлять допущенные в прошлом ошибки и тем более раскрывать преступления, что, естественно, вызывает соответствующую реакцию общественности. Вину за такую реакцию в подобных случаях пытаются возложить не на тех, кто ошибки и преступления совершал, а на тех, кто пытается сказать о них правду и их исправить. Так происходило и после XX съезда, хотя речь шла о неизбежной, рано или поздно должной наступить расплате за злодеяния Сталина и за то, что зарубежные коммунистические деятели столь упорно их не замечали, даже оправдывали или отрицали, считая (многие – искренне, кто-то – будучи обманутым), что все, в чем долгие годы обвиняли советское руководство, – пропагандистские измышления антикоммунистов.

Дело здесь осложнялось и тем, что измышления такие действительно фабриковались начиная с 1917 года, и это служит одним из объяснений недоверия иностранных друзей Советского Союза также и к достоверным сведениям о том, что делалось в СССР в тридцатых годах и позже, включая очевидные всем, неоспоримые факты. Ну а кроме того, у очень многих зарубежных коммунистов была святая, почти фанатичная вера в Советский Союз и в Сталина, нередко благородная по мотивам, но в принципе чуждая марксизму («Все подвергать сомнению!» – забытый девиз Маркса).

Она, эта вера, утвердилась в сознании тысяч и тысяч людей, в том числе честных, умных, подчас выдающихся. На то конечно же были свои исторические причины. Такие, как катастрофа Первой, а затем Второй мировой войны, ужасы фашизма, тяготы «великого кризиса» 1929–1932 годов. Все это порождало у левой зарубежной общественности и в рабочем движении страстное желание, даже жизненную потребность иметь надежду на светлое будущее. Для очень многих легче всего ее оказалось тогда обрести в лице Страны Советов, а потом незаметно делался следующий шаг: надежда на светлое будущее связывалась с именем ее «вождя». И кстати, надежда на Советский Союз, если быть объективным, вовсе не была только иллюзией или обманом. СССР был главной антинацистской силой, он сыграл решающую роль в разгроме фашизма во Второй мировой войне, спасении Европы от нацистского рабства.

Безусловно, сегодня, много лет спустя, можно бросить зарубежным коммунистам, особенно их руководителям, упрек за слепую веру, которая дорого обошлась прежде всего самим их партиям. (Я здесь не говорю о тех зарубежных коммунистических деятелях, которые сознательно участвовали в создании культа личности Сталина и даже в его преступлениях, – к сожалению, были и такие.) И в конечном счете вера эта не только помогала (чего тоже нельзя отрицать – вспомним движение «Руки прочь от Советской России!», ускорившее прекращение интервенции сразу после революции 1917 года), но и мешала нам, устранив из нашего политического процесса важный фактор – общественное мнение коммунистов, который в какие-то периоды, возможно, мог сдерживать Сталина.

Но не менее важно видеть и объективные причины этих заблуждений. Основная тяжесть ответственности за них не на зарубежных коммунистах, а на тех, кто совершал эти преступления. Огромна вина Сталина и его окружения не только перед зарубежными коммунистами, но и перед рабочим движением и левыми политическими движениями и силами мира. Вина за то, что он творил в стране, компрометируя социализм, грубо пренебрегая международной ответственностью руководства государства, называющего себя социалистическим. И за то, что творил в мировом коммунистическом движении при помощи репрессий (их жертвами стали многие деятели Коминтерна и даже целые партии, в частности польская), интриг и оглушающей пропаганды, насаждая там сектантство, авторитарные порядки, слепое послушание и культ своей личности.

Мне довелось знать немало зарубежных коммунистов, среди них у меня есть друзья, и я хорошо понимаю те трудности и проблемы, с которыми они столкнулись после XX съезда КПСС, а затем и в годы перестройки. Потому я остановился на них подробнее.

Но вернемся в год 1956-й. Тогда ситуация, сложившаяся внутри страны и за рубежом, оставляла, как мне кажется, перед Хрущевым два выхода. Один заключался в том, чтобы смело идти вперед, – с одной стороны, признав полный суверенитет, дав полную самостоятельность каждой партии в поиске путей выхода из трудностей, с которыми она столкнулась, а с другой – сосредоточившись на смелых внутренних реформах, которые подняли бы авторитет КПСС и Советского Союза, умножили притягательную силу идей, на коих бы строился курс обновления социализма. Второй путь (как это и произошло внутри страны): поспешить дать отбой, ограничившись лишь немногими уступками новым реальностям мира, которые были сделаны на XX съезде КПСС (имею в виду «освящение» до тех пор крамольных идей о возможности избежать войны, о возможности мирного перехода к социализму и признании разных путей его строительства и некоторых других). Но в этом случае возникала необходимость по мере сил удерживать партии от более глубокого переосмысления идеологических проблем, политики и тактики. И пытаться одновременно как-то вновь «организовать» международное коммунистическое движение, в определенной мере его «дисциплинировать». К сожалению, был избран второй путь. Он не мог принести и не принес желаемого успеха. Хотя, честно говоря, я не уверен, что объективные условия и так называемые субъективные факторы, то есть личные качества Хрущева и положение в руководстве страны, открывали тогда возможность иного выбора. Конечно, даже считая этот иной выбор предпочтительным, никак нельзя сбрасывать со счетов некоторые положительные моменты первых международных совещаний коммунистических и рабочих партий (тем более что они последовали за роспуском Коминформа и начались как раз с 1956 года) и создания в 1958 году международного марксистского журнала «Проблемы мира и социализма». Но остается фактом, что нарастания трудностей в коммунистических партиях этими мерами остановить не удалось, как не удалось полностью преодолеть и наш великодержавный (в данном случае правильнее было бы сказать «великопартийный») подход к другим компартиям, как и сектантство и догматизм в решении проблем, с которыми сталкивалось мировое коммунистическое движение.

Пожалуй, наиболее пагубные последствия такого выбора были связаны с тем, что трудности в коммунистическом движении помогли склонить Н.С. Хрущева к тому, чтобы замедлить, а не ускорить преодоление сталинизма, осуществление реформ, и прежде всего демократизацию политической и общественной жизни страны.

Еще более очевидной была такая реакция Хрущева, тогдашнего руководства в целом на политический кризис в ряде стран Восточной Европы, в особенности в Венгрии, а также в Польше.

Внутри СССР бурные события в этих странах отозвались в конечном счете очень болезненно, сначала, правда, оживив политическую дискуссию, но затем ускорив ее зажим, дав консерваторам, сталинистам не только одобренный сверху предлог, но действенное оружие борьбы с теми, кто действительно принял XX съезд. Ибо в свете этих событий обрели плоть призраки контрреволюции и антисоветской деятельности, которые давно уже использовались у нас для подавления не только инакомыслия, но и вообще элементарной свободы мысли.

В том, что это оружие начали тут же активно использовать, я вскоре убедился на личном опыте. В 1956 году журнал «Вопросы философии» опубликовал несколько смелых статей, в том числе в номере пятом – получившую широкий отклик статью Б.Л. Назарова и О.В. Гридиевой «К вопросу об отставании драматургии и театра». За это сразу после событий в Польше и Венгрии журнал вместе с некоторыми другими органами печати был подвергнут проработке. Среди снятых с перепугу материалов было первое в нашей стране социологическое исследование «О причинах преступности в социалистическом обществе (на материалах Горьковской области)», подготовленное мною и Э.А. Араб-оглы, о чем я сожалею до сих пор. А вокруг меня сложилась обстановка, вскоре вынудившая меня оставить работу в журнале.

Словом, в течение ряда лет для политических и идеологических работников обвинение в том, что они-де толкают нас к «венгерским событиям» или разделяют «польские настроения», оставалось весьма опасным. Думаю – хотя не могу это документально подтвердить из-за недоступности стенограммы июньского (1957) пленума и протоколов (если они велись) предшествующих заседаний президиума ЦК КПСС, – что события в Венгрии и Польше использовались сталинистами для борьбы с идейными противниками не только «на низах», но и в руководстве партии и страны. В частности, едва ли без этого обошлось в предпринятой Молотовым, Маленковым и их сторонниками в июне 1957 года попытке отстранить от власти Н.С. Хрущева.

 

Сам факт сложной взаимосвязи событий в странах, получивших впоследствии название социалистического содружества, и внутреннего развития СССР очевиден и во многом естественен, во всяком случае, на первых этапах. Но, к сожалению, эта взаимозависимость чаще имела для самого Советского Союза (а также, конечно, и для других стран содружества) негативные последствия. Ниже я еще коснусь этого вопроса в связи с событиями 1968 года в Чехословакии и, конечно, в связи с развитием событий в Китае в шестидесятых, а затем и восьмидесятых годах, хотя тут ситуация складывалась особая, заслуживающая специального рассмотрения. Почему дело, как правило, оборачивалось во вред нам, нашим реформам? Думаю, в значительной мере по нашей же вине.

Начиная со сталинских лет и до самого последнего времени мы считали (во всяком случае, таковой была официальная точка зрения и у нас, и в других странах социалистического содружества), что построили у себя единственно правильный социализм. Другим же странам, при скромном праве учитывать при выработке деталей экономического и политического устройства национальные особенности, оставалось наш опыт воспроизводить, копировать. А потому всякий отход от советской модели, советского образца воспринимался как ересь, как попытка создать другую всеобщую модель социализма, что бросало нам вызов. Такая универсализация своего опыта, своей модели невольно заставляла наших людей, наблюдая за тем, что происходит в других странах содружества, примерять все на себя: лучше это, чем у нас, или хуже? В этих условиях ход событий в других странах действительно воздействовал на внутреннюю борьбу, способствуя поляризации мнений и настроений, укрепляя позиции одних, ослабляя позиции других. И, разумеется, наоборот – те или иные перемены в твоей стране вызывали острую реакцию у соседей и подчас сбрасывали их с рельсов как последний вагон длинного поезда на слишком крутом повороте.

Ситуации создавались взаимоопасные, постоянно подстегивавшие желание наших лидеров повлиять на ход событий у соседей, а то и вмешаться в их дела. Ибо развитие там каких-то процессов могло восприниматься не только как нежелательное, но и как угрожающее нашей внутренней стабильности. В годы перестройки, когда мы наконец перестали претендовать на монополию на истину, на «единственно настоящий социализм», отказались в принципе от вмешательства во внутренние дела своих друзей и союзников, положение радикально изменилось как для нас, так и для них. События в другой стране перестали восприниматься как наше внутреннее дело, что устраняло и мотивы для вмешательства. А потому были предотвращены и многие внешнеполитические осложнения.

Конечно, эта перемена в нашей внешней политике имела далекоидущие последствия: руководство многих стран – в том числе ГДР, Румынии, Чехословакии, Болгарии – не проявило своевременной готовности к обновлению общества, упорно, подчас демонстративно оставалось на старых позициях, сформировавшихся в свое время пусть в значительной мере под нашим влиянием или давлением, но сейчас сохранявшихся вопреки тем процессам, которые развернулись в СССР. В этом состоял жестокий исторический парадокс: отказавшись вмешиваться в их дела, мы отказались силой исправить и то плохое, что было им навязано силой раньше. А запоздание привело к усилению внутренней напряженности и последовавшему за ним взрыву. В ряде стран – с немалыми издержками не только для наших друзей, но и для демократических сил в целом.

В свете драматических перемен, охвативших в 1989 году страны Восточной и Центральной Европы, наша новая политика в отношении их стала в Советском Союзе объектом не только дискуссии, но и острой политической борьбы. С трибун пленумов и съездов ЦК КПСС, а затем и в парламенте политическое руководство – в особенности М.С. Горбачев и Э.А. Шеварднадзе – подверглось острой критике со стороны консерваторов, сторонников имперских традиций и амбиций. Они ставили руководству страны в вину то, что его курс привел к «развалу социалистической системы», утрате «буферной зоны», подрыву безопасности страны. Я решительно не согласен ни с одним из этих обвинений.

Социалистическая идея – а я в нее не утратил веры и сегодня – это часть человеческой цивилизации. Мы найдем ее истоки в раннем христианстве, в трудах великих просветителей и лидеров демократических движений последних нескольких веков. Но претворяться в жизнь социалистическая идея не может вопреки воле народа. Мы попытались оспорить эту истину (кстати, теоретически свойственную классическому марксизму), форсировав, навязав ряду стран Европы силой социалистические – в нашем понимании этого слова – преобразования. Как только последовал отказ от политики «социалистического принуждения», выяснилось то, чего можно было ожидать: в этих странах «социализм» нашего образца не пустил, да и не мог пустить собственных корней, не обрел жизненной силы.

Это – социальная сторона проблемы. Что касается ее внешнеполитических аспектов, то обвинения в адрес М.С. Горбачева и Э.А. Шеварднадзе в утрате «буферной зоны» («Кто потерял Восточную Европу?») пронизаны неприемлемым имперским мышлением и просто не отвечают реалиям сегодняшнего мира. Реалиям, не оставляющим в нашу эпоху места ни для империй, ни для претензии на превращение суверенных государств в свои «буферные зоны». А представления критиков о том, что подрывает, а что укрепляет безопасность, тоже неверны, противоречат новым структурам и реальностям международных отношений.

Много позже – 15 июня 1990 года – мне довелось выступать по некоторым из этих проблем на заседании Комиссии ЦК КПСС по вопросам международной политики. Я бы хотел вкратце повторить то, что сказал там.

Наша безопасность не пострадала от того, что мы перестали рассматривать в качестве союзников людей из числа руководителей некоторых стран Восточной и Центральной Европы, продававших НАТО советскую секретную военную технику (печать сообщала, что этим систематически занимались Чаушеску и в прошлом ряд польских деятелей). Тем более не могут быть надежными союзниками страны и народы, которые удерживались в составе союза силой. Наоборот, наступивший наконец «момент истины», выяснение реального положения вещей только укрепили нашу безопасность.

Кроме того, чтобы поддерживать существование этого псевдосоюза, нам не только приходилось дорого платить, но и раз за разом прибегать к вооруженному вмешательству: в ГДР в 1953 году, в Венгрии в 1956-м, в Чехословакии в 1968-м. Могли мы оказаться на грани таких действий и в отношении Польши. Каждый раз это вело к обострению напряженности, ухудшению отношений с Западом, подстегивало гонку вооружений. И покуда существовал не подлинно добровольный, а основанный на принуждении союз, существовала и возможность новых интервенций со всеми их возможными последствиями, вплоть до крупного вооруженного конфликта в Европе. Разве это вклад в безопасность?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru