– А ты папку не обижай! – вступился было за отца Ванюшка.
– Я вот тебе сейчас покажу: не обижай! Я тебе сейчас… – Ульяна стала оглядываться по сторонам, как бы ища ремень или плетку, чтоб хорошенько проучить маленького защитника: не лезь, мол, не в свое дело…
– Думаешь, я ремня испугался? – отважно спросил Ванюшка.
– Ладно, иди, иди, – погладил его по голове Гурий. – Поиграй пока… Чего ты…
– Папа, ты сколько раз обещал в шахматы научить… Научи, а?
– Сейчас, что ли? – поморщился Гурий: голова трещала ой как…
– И то верно: научил бы пацанов играть, – заметно смягчила гневный тон Ульяна. – Парнишки тянутся к тебе, а ты…
– Ладно, пойдем, – согласился Гурий и шаркающей походкой, как старик, поплелся с Ванюшкой в детскую комнату.
Между прочим, в тот день Ульяна сжалилась над Гурием – за обедом сама налила ему стопку:
– На, опохмелись, христовый.
Гурий недоверчиво скривил губы в улыбке: то ли радостная получилась улыбка, то ли заискивающе – подобострастная.
Выпил, посветлел лицом, помягчел душой.
Да, хороший в тот день обед получился: вся семья за столом сидит, все едят весело, с аппетитом. Раньше так часто бывало, а теперь все реже и реже. И сыновья смотрели на отца с матерью с любовью, с гордостью: как им хотелось, чтобы между родителями всегда были мир и согласие!
А через неделю Гурий опять сорвался.
Он, правда, не давал никаких обещаний Ульяне, и особо сознательной мысли у него не было, чтобы идти наперекор Ульяне. Просто все получилось, как получилось, – ни больше и ни меньше. Да и что могло измениться во внутреннем состоянии Гурия, даже и после угроз Ульяны, если все мысли и чувства, которые мучили Гурия, остались прежними: мысли о ненужности самого себя, как художника, как личности. Тут никакие угрозы никаких жен помочь не могут.
А пил он, как ни странно, чаще всего в общежитии: отчего-то как магнитом тянуло его туда. Поначалу и ребята, и девчонки относились к нему с любопытством, он был для них человеком из другого мира, из другого теста, но постепенно они привыкли к Гурию и практически не обращали на него внимания. Тем более что обычно он всегда молчал, а вот послушать чужие разговоры – любил, будто надеялся, что в этих разговорах откроется ему особая правда, особая истина. Иногда, действительно, его словно током пронзало, особенно если он выпивал побольше: вот она – истина! Ну, например, когда ни с того ни с сего Оля, скажем, Левинцова, говорила: «Ах, жизнь держится только на женщинах!» – или Валя Ровная небрежно бросала: «А, никто не знает, зачем на свете живем!» – или Оля Корягина говорила: «Главное для человека – здоровье!» – или Таня Лёвина заявляла: «Свадьба – это насмешка над любовью!». Казалось бы, все это были банальные слова, каких каждый из нас слышит тысячи на дню, но почему-то Гурию они представлялись иной раз откровением, отгадкой сложнейших загадок. А дело, конечно, заключалось в том, что Гурий был просто пьян, и чем пьяней он был, тем значительней и интересней казалось каждое слово, услышанное здесь, в общежитии. Все эти девчонки и парни представлялись Гурию необыкновенно умными и проницательными, и он часто хлопал в ладоши (иногда и невпопад), когда слушал их разговоры.
Сначала это всем нравилось. Это забавляло.
Потом стало надоедать. И утомлять. Потому что каждый раз заканчивалось одним и тем же: Гурий непременно устраивался на коврике рядом с чьей-нибудь кроватью и, свернувшись калачиком, подложив ладони под щеку, засыпал. И засыпал крепко – разбудить его пьяного было трудным делом, почти невозможным.
Иногда он просыпался сам, чаще всего по странной причине: если неподалеку от него находилась Татьяна Лёвина, девушка с большой красивой и нежной грудью. Гурий инстинктивно открывал глаза и, обнимая икры Татьяны, осыпал их поцелуями: «Мадонна, мадонна!» Жалкая была картина, и Татьяна, как ужаленная, выдирала ноги из противных объятий и вне себя кричала Вере:
– Слушай, убери своего поганого земляка, или я прибью когда-нибудь его каблуком!
Но как только Татьяна отсаживалась от Гурия подальше, он тут же вновь проваливался в сон; и главное – позже, когда просыпался окончательно, никогда не помнил, что обнимал ноги Татьяны. Очень переживал из-за этого, смущался, бормотал какие-то невнятные извинительные слова.
Но вообще он все чаше и чаще надоедал девчонкам, и уже не раз и не два то Леша Герасев (жених Ольги Корягиной), то Володя Залипаев (жених Ольги Левинцовой) буквально брали Гурия за шкирку и выбрасывали вон из комнаты; особенно если не было рядом Веры Салтыковой, которая все-таки жалела незадачливого земляка и иногда вступалась за него.
Так и продолжалось порой: из дома Гурия выгоняла жена, а отсюда, из общежития, – то ребята, то девчонки.
Правда, нередко на Гурия находили минуты просветления: он хоть и пил, но как бы совсем не пьянел, сидел где-нибудь в уголочке, слушал разговоры, загадочно улыбался и был похож на блаженного чудака, и как-то не было ни у кого сил сказать ему грубое или резкое слово, тем более прогнать.
И еще была одна особенность у Гурия: после того как все уходили на работу, он принимался за уборку; дома, в собственной квартире, Ульяна ни за что не могла заставить его что-то сделать, пол вымыть или пропылесосить ковер, а здесь, в чужом общежитии, в чужой комнате, он занимался этим с удовольствием. Особенно любил после уборки протирать обувь: каждый женский сапожок, каждую туфельку начисто протрет влажной тряпицей, потом – сухой, потом крем нанесет какой нужно, нужной расцветки, а потом еще и до блеска доведет бархоткой. Хоть и вызывало это у девчонок некоторую неприязнь, но все же они не могли запретить Гурию чистить обувь: ладно, пусть старается, раз ему так хочется.
Одна только Татьяна Лёвина не позволяла Гурию прикасаться к ее туфлям и сапогам: всегда запирала обувь в шкаф, а ключ уносила с собой на работу.
Еще одну слабость имел Гурий: любил сдавать бутылки, которых накапливалось в комнате видимо-невидимо; впрочем, накапливалось не только в их комнате, но и по всей квартире. И, разумеется, мало кто противился, чтобы Гурий расчищал углы от бутылочных завалов. А Гурий, сдав бутылки, теперь уже как бы на законных основаниях устраивал пиршество в комнате. Конечно, деньги были не такие большие, и Гурий на них покупал обычно пиво, уж пива-то можно было набрать много. Любил с Гурием попить пивко Володя Залипаев, который, кстати, сразу прощал Гурию все его недостатки. Во-первых, Залипаев обожал пиво, во-вторых, Гурий был лучшим его слушателем. Главная тема разговоров за пивом: Красноярск – лучший город в России или не лучший? Гурий говорил: лучший. И Володя Залипаев подтверждал: лучший. В доказательство Володя показывал фотографии, рассказывал об Енисее, о знаменитых Столбах, о том, как однажды на этих Столбах разбился известный альпинист, прямо на глазах у Залипаева. «Веришь?» – спрашивал он у Гурия, и Гурий честно отвечал: «Верю!» Штука-то вся была в том, что если Гурий сходил с ума от творческого бессилия, то Володя Залипаев – от тоски по родине, по Сибири: никак не мог смириться со своей внезапной жизнью в Москве. А кто его гнал сюда? Да никто! А вот как-то так выходило: вся страна куда-то стронулась, и он тоже стронулся с родного места… Да, брат, тоска! И, конечно, в такие дни, когда они пили вместе пиво, Володя никогда не позволял себе брать Гурия за шкирку и выбрасывать вон из комнаты. Наоборот, он даже охранял сон Гурия, если тот неожиданно сползал со стула на пол, устраивался на коврике у чьей-нибудь кровати – чаще всего рядом с кроватью Татьяны Лёвиной – и, свернувшись калачиком, моментально засыпал. Порой Володя садился рядом с Гурием, прикрывал его какой-нибудь курткой или половичком, а сам продолжал рассматривать незабвенные виды Красноярского края в фотоальбоме.
Но уж если в такой момент возвращалась с работы Ольга Левинцова или Татьяна Лёвина – ну, тут начинался сыр-бор! Ольга терпеть не могла, когда жених, как бочка, заряжался пивом, а Татьяна – когда на ее коврике спал Гурий; ладно бы спал, а то как она сядет на кровать – сразу просыпается и за ноги хватает: «Мадонна! Мадонна!» Черт знает что… Тут уж девчонки объединялись и обычно взашей выталкивали обоих «ухажеров» из комнаты – и Гурия, и Володю Залипаева. Да, брат, вздыхали они оба, такие дела… И шли куда-нибудь пьянствовать вдвоем: деньги у Володи водились, и он нередко угощал Гурия…
После аборта и исчезновения из ее жизни Сережи Покрышкина Вера Салтыкова совершенно изменилась: из веселой, улыбчивой, жизнерадостной девчонки превратилась в странно-тихую, задумчивую и болезненную на вид женщину. Особенно вот этот переход был заметен: из девчонки – в женщину. Ничто, казалось, теперь не радовало ее, не задевало, не вызывало особых эмоций. Даже то, что ей, единственной из всех девчонок, выделили отдельную комнату в коммунальной квартире, даже это прошло как бы мимо ее сознания. (А выделили именно ей по единственной причине – она была признана лучшей молодой рабочей во всем ремонтно-строительном управлении.) Правда, комнату она все-таки посмотрела. Вместе с Ольгой Левинцовой съездили на квартиру, познакомились с соседями. Люди как будто были неплохие: в одной комнате – муж, жена, двое ребятишек, в другой – тоже муж с женой, но пожилые, без детей, третья комната – ее, Верина; комната чистая, теплая, уютная. Вообще квартира была прибранная и ухоженная; широкий коридор; большая светлая кухня. Живи да радуйся. Но Вера сказала Ольге:
– Нет, не могу я здесь…
– Ну почему, что ты? Переберешься, обживешься…
– Да я с ума сойду здесь от одиночества! – чуть ли не всхлипнула Вера. – Ну, приеду, ну, закроюсь здесь, как дура, а дальше что? Реветь целыми вечерами?
– Но не отказываться же от такого рая? – Ольга обвела рукой комнату.
– Для меня тут не рай будет. Ад, – сказала Вера.
– Ну, не век же будешь терзаться по Сереже…
– Оля! – с болью в голосе воскликнула Вера.
– Ладно, ладно, не буду… – Ольга тут же повернула разговор в другую плоскость: – Ну, хорошо, бери ордер, а жить будешь пока с нами.
– Может, вообще от комнаты отказаться?
– Ты что, совсем дура, что ли?
– И уехать домой, на Урал…
– Ага, там ждут тебя не дождутся. Папочка с мачехой. Соглашайся на комнату, пока не поздно!
Ордер получишь, пропишешься, а жить можно где угодно… Мы ведь тебя не прогоняем!
– Ну, зачем, зачем мне жить здесь?!
– А затем, что надо жизнь свою устраивать. Всем надо жизнь устраивать, а не нюни распускать…
На том и порешили пока: ордер Вера получила, в комнате прописалась, а жить продолжала в общежитии, с девчонками, – до лучших времен.
И вот как однажды получилось – возвращается Вера с работы, а около общежития, в скверике, в буквальном смысле валяется Гурий Божидаров. Рядом с ним стоит милиционер, трясет Гурия за плечо.
Первое движение Веры было – проскочить мимо: знать ничего не знаю, видеть ничего не вижу, но тут же глубокая волна стыда окатила ее с ног до головы, даже щеки у Веры, – почувствовала она, – горячо запылали, и она на деревянных ногах развернулась и направилась в сквер, к беседке.
– Что, знаете его? – кивнул милиционер, как бы совсем не удивившись, когда Вера подошла к ним.
– Да, – продолжая пылать щеками, кивнула Вера.
– Откуда он, из общежития?
– Нет, это земляк мой, с Урала. В гости к нам приходит.
– Хорош земляк, – усмехнулся милиционер, оценивающе окидывая взглядом стройную фигуру девушки.
– Он вообще-то неплохой человек. Талантливый. Только у него семейные неурядицы.
– И ты, значит, решила приголубить семейного неудачника? – грубо пошутил младший сержант, переходя на «ты».
– У вас жена есть? – неожиданно поинтересовалась Вера.
– А что? – усмехнулся милиционер.
– А то, что я бы и вас приголубила. Корягой по загривку. Если и вы неудачник, конечно.
– Ну ты, соплячка! – взвился младший сержант. – Смотри у меня! Счас вот акт составлю на твоего земляка…
В это время Гурий Божидаров, кажется, начал приходить в себя; во всяком случае, расслышав разговор и узнав голос Веруньки Салтыковой, с трудом разлепил веки и обрадованно пробормотал:
– А, ребята… А я тут к вам шел… да вот, устал немного.
– Ну, забираешь его? Или мне им заняться? – напустил на себя побольше строгости милиционер.
– Ладно, идите, идите… Мы тут сами разберемся, – отмахнулась от него Вера.
Секунду-вторую младший сержант еще колебался, а потом плюнул («Возись тут с этой пьянью!») и отправился своей дорогой.
Мимо как раз проходили ребята из соседней квартиры, помогли Вере подхватить Гурия под руки и доставить его в целости-сохранности на третий этаж. Гурий не сопротивлялся, только бормотал умиленно-восторженно: «Хорошие мои… золотые… настоящие… Да, вы настоящие, а мы все подлецы… да, подлецы… мы народ обманываем, эх, обманываем…»
В комнате Гурий почти сразу уснул, причем на полу; как ни упрашивала Вераего раздеться и лечь по-человечески, ну хоть вот на ее кровать. Гурий ни за что не соглашался. Мычал и бормотал что-то свое, а лег все равно на полу, на коврик рядом с кроватью Татьяны Лёвиной.
Именно у Татьяны и лопнуло в тот вечер терпение, когда она вернулась с работы и в который раз увидела пьяного художника, спящего на ее коврике в обнимку с ее сапогами (да и как он обнимал ее сапоги? – с умильной блаженной улыбкой, даже во сне, вот что противно…). Татьяна завелась прямо с порога:
– Слушай, Вер, или разбирайся со своим земляком, или я сама сдам его в милицию!
По тому, как девчонки в комнате начали отводить взгляд от Веры, она поняла: они тоже согласны с Татьяной.
– Девочки, куда же я его? – растерянно проговорила Вера.
– Куда хочешь. Он нам вот так надоел! – полоснула Татьяна Лёвина по горлу.
Видимо, это было всеобщее ощущение, потому что никто в комнате не встал на сторону Веры, а уж тем более на защиту Гурия Божидарова.
– В конце концов, у него жена есть, – жестко проговорила Татьяна. – Семья. Дети. И нечего здесь притон устраивать.
– Жена выгнала его из дома, вы же знаете!
– А нам какое дело?
– Ну что теперь, на улицу его выставлять?
– Зачем на улицу? Сходи к жене – пусть забирает его. Или я, честное слово, вызову милицию и сдам его в вытрезвитель. Ну, раз, ну, два, три приветили его, но надо же и честь знать! Устроил среди баб лежбище. И вообще, девчонки, я вам давно хотела сказать: хватит в комнате притон для мужиков устраивать. Да, да, Олечка, это и тебя касается, и тебя, Ниночка, и тебя, Корягина, хоть Леша твой и милиционер. Продыху нет от мужичья, от козлиного их духа. Замуж – так выходите замуж, а то потешатся вами, а потом и бросят, вон как Покрышкин Веру бросил…
– Ну зачем ты так! – заступилась за подругу Ольга Левинцова.
– Ох, Танька, – покачала головой и Валя Ровная, – останешься ты со своими закидонами старой девой!
– Ты о себе печалься, обо мне не беспокойся – сама побеспокоюсь! – отрезала Татьяна. И, подойдя к лежащему на коврике Гурию, закатила его, как бревно, руками под кровать. При этом брезгливо поморщилась и отряхнула ладошки.
Вера Салтыкова сидела на своей кровати, как в воду опущенная, а когда ее пожалела Оля Левинцова («Девушка с улыбкой Джоконды»»), приобняв ее за плечи, Верунька вырвалась из объятий и с громкими рыданиями бросилась вон из комнаты.
Долго она бродила по улицам Москвы, успокаиваясь; один раз какой-то молодой человек (явно кавказского типа) пытался даже познакомиться с ней: «Слушай, дэвушка, зачэм плакать, зачэм нэрвничать? Давай вэсэлитъся, пока молодая!» – но Вера так зло и раздраженно стрельнула в него глазищами, что тот сразу отвязался.
В этот момент, кажется, Вера и успокоилась. Да, именно в этот. И твердо решила про себя: надо идти к Ульяне, действительно поговорить с ней. Во всяком случае, хоть предупредить, что Гурий часто ночует в общежитии, а это надоело девчонкам. И однажды они в самом деле могут сдать Гурия в милицию.
Что хорошего будет для семьи?
В ближайшей булочной-кондитерской Вера купила гостинцев для Валентина с Ванюшкой (конфет и печенья) и вскоре стояла у двери знакомой квартиры, нажимала на кнопку звонка.
Удивительно, но, кажется, Ульяна впервые не обрадовалась, завидев Веру: смотрела на нее холодно и отчужденно.
– Можно? – робко спросила Вера.
– Входи, чего там, – буркнула Ульяна, кутаясь в шаль (ее знобило – простыла недавно).
Ребят дома не оказалось – бегали на улице, и гостинцы приняла сама Ульяна, но приняла со странной усмешкой, как бы с недоверием. Провела гостью на кухню, но ни чая, ни кофе не предложила, просто усадила за стол. Сама устроилась напротив и смотрела на Веру строго и одновременно – надменно.
– Ты знаешь, Ульяна… – начала Вера.
– Знаю! – оборвала ее Ульяна. – Пришла муженька моего защищать? Его не защищать – его выметать нужно железной метлой отовсюду! Какого черта пригреваете его в общежитии?!
– Вот я и пришла, чтобы сказать… Он пьяный у нас часто бывает, девчонки устали… Говорят, в милицию могут сдать.
– И правильно сделают. А то я, видите ли, плохая жена, из дома пьяницу гоню, а они там хорошие, жалеют и привечают его. А о том не думают, что ему давно пора с пьянством кончать и делом заниматься?!
– Да мы как раз думаем… Но что мы можем сделать?
– Думают они… Если б думали, давно бы вытолкали в шею и всех делов.
– А куда он денется?
– Это не ваша забота. Когда спать негде будет, быстро вспомнит о семье.
– Гурий говорит: ты не пускаешь его.
– Правильно говорит. Бросит пить – милости просим. А нет – пускай пропадает, как собака.
– Зря ты так, Ульяна. Можно ведь по-хорошему…
– Во, нашлась соплячка, учить меня будет! Замуж выйдешь, детей нарожаешь – тогда и слово тебе дадут. А пока разбирайся со своими сантехниками да поменьше к мужикам в постель лезь.
– Да ты что, Ульяна?! – вспыхнула Вера. – Что говоришь-то?
– А то и говорю. Совет даю, чтоб в будущем не накладно было. Поняла?
– Тебе плохо – так всех жалить надо. Так, что ли?
– Ладно, землячка, поговорили – хватит. Спасибо, конечно, о семье моей заботишься. А теперь – до свиданья. Не до гостей мне, тошнит от всех вас! – И Ульяна первая встала из-за стола, вновь кутаясь в шаль от непроходящего озноба.
Вылетела Верунька Салтыкова из квартиры Божидаровых, как ошпаренная, и опять долго бродила по улицам Москвы, не в силах успокоиться. Слезы и какая-то будто совсем беспричинная обида душили ее, и Верунька еле сдерживалась, чтобы не остановиться где-нибудь посреди улицы и не разрыдаться во весь голос.
На следующий день Гурий вновь валялся в скверике, рядом с общежитием, и Вера, с отчаяния не зная, что делать, от всей души отхлестала его по щекам, так что некоторые прохожие даже останавливались и укоризненно качали головой. Мол, разве можно так обходиться с человеком? Но поскольку все думали, что это жена расправляется с мужем, в размолвку все-таки не встревали, покачают головой и проходят дальше своей дорогой. А Гурию от пощечин полегчало, он враз протрезвел и спросил укоризненно:
– Ты чего дерешься?
– А ты чего тут валяешься?! – закричала Вера. – Что тебе здесь, лужайка для отдыха? Пляж? Сад домашний?
– Да, сейчас бы домой, в саду поваляться, – мечтательно потянулся Гурий. – А, Верка? Да пивка бы побольше, пенистого такого, янтарно-ядреного…
– Янтарно-ядреного ему! – кричала Вера. – Ты сколько еще будешь позорить меня? Ну, сколько?!
– Ты чего, Верунька, белены объелась? Когда я тебя позорил? – совсем, кажется, пришел в чувствто Гурий и одним рывком усадил себя на скамейку. Твердо усадил, прочно.
– Когда… Всегда позоришь, когда приходишь в общежитие. Ты кто мне – сват, брат? У тебя семья есть, дети… Вот и иди туда, нечего тут пить да валяться!
– Значит, и с тобой дружба врозь? – усмехнулся Гурий.
– Какая у нас с тобой дружба?! Мне даже девчонок стыдно, что мы с тобой из одного поселка. Художник называешься! Пропойца, а не художник!
– А вот этого ты не трожь, – грустно произнес Гурий и опустил голову.
– Как же, не трожь! Я теперь хорошо, ох как хорошо понимаю Ульяну, почему она тебя из дому выгнала и обратно не пускает: совесть потому что потерял, вот почему. Если художник – работай, рисуй, а не пей и не валяйся под забором.
– Значит, так ты понимаешь мою жизнь? – по-прежнему не поднимая головы, задумчиво проговорил Гурий.
– Я ее и понимать не хочу. Хватит всех нас мучить. Иди домой, проспись и берись за дело, вот что я тебе скажу.
– Да, не понимаешь ты… – Гурий поднял голову, улыбнулся печально и долго, пристально смотрел в глаза Вере Салтыковой, будто силился увидеть там отгадку своих мытарств и мучений. – Мне, может, жить не хочется, Верунька, а ты: иди проспись и берись за дело.
– Кому жить не хочется, тот не живет! – жестоко выпалила Вера. – А ты вон сыт, пьян и нос в табаке.
– Это ты точно говоришь… точно… нос в табаке… эх, – опять невесело усмехнулся Гурий.
– Да и что ты болтаешь: жить не хочется! У тебя сыновья, таких хороших два парня, а ты: жить не хочется…
– А может, стыдно мне перед ними?
– Стыдно? Конечно, стыдно! Брось пить, берись за работу, и стыдиться будет нечего.
– Да не потому стыдно… Нет, не потому, что пью я. Что из дома ушел. Или что из дома выгнали, – это одно и то же. А потому, что пустой я, пустой, как вакуум. Нечем создавать мне, душа опустела, иссякла. Мне бы одному остаться, подумать, осознать жизнь свою, а меня, как пса, гонят отовсюду: иди туда, иди сюда, делай то, делай это, душу-то человека вы знаете?! Понимаете ее?! Чтобы иметь право помыкать ею?!
Вера смотрела на Гурия во все глаза и думала: Господи, как они слова-то умеют говорить, эти художники! Посмотреть на него – так обычный забулдыга, опухший, заросший, почерневший от пьянки, а послушать – ну прямо принц, принц из сказки! И так это ее вдруг разозлило, что она в открытой ярости и гневе закричала на него:
– Ты вот что, художник, давай проваливай отсюда! И больше чтоб тебя не было в нашем общежитии! Понял?! А не то я сама сдам тебя в милицию!
– И ты, Брут? – горько улыбнулся-усмехнулся Гурий.
– Чего, чего? – не поняла Вера.
– Ладно, Верунька, иди. Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда исчезну. Не беспокойся.
– А, да иди ты! – махнула рукой Вера и, резко развернувшись, быстро пошла в свой подъезд. Шла решительно, твердо, не оглядываясь. Душа кипела от ярости и одновременно – от бессилия.
Через час, случайно выглянув в окно, Вера изумилась.
В беседке, как ни в чем не бывало, продолжал сидеть Гурий. Причем сидел, кажется, в той самой позе, в какой Вера оставила его: свесив голову, бросив руки на колени. Что-то закаменевшее было в его фигуре, безжизненное, потустороннее. И Веру окатила волна страха. Весь этот час она провела как в лихорадке: вспоминала разговор с Гурием и то холодела от ужаса, то нервно металась по комнате. (Оля Левинцова с удивлением смотрела на Веру, но та ничего не объясняла.) Не в том дело, что Вера прочувствовала жестокость собственных слов, что была груба и беспощадна в разговоре с Гурием, а в том, что она осознала вдруг вот эти его слова: «Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда исчезну. Не беспокойся…» И теперь до нее начал доходить тайный смысл этих слов, тот подтекст, который, вероятно, скрывался, как двойное дно в чемодане, под поверхностью простых, на первый взгляд, слов и обещаний. «Неужто он мог задумать такое?!» – ужасалась Вера, вполне понимая, что, может, она и подтолкнула его к такому решению, криком своим подтолкнула, безжалостным приговором. Может быть, она, Вера, и была последней каплей, которая заставила Гурия сказать страшные слова: «Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда (навсегда) исчезну…» Ведь может такое быть? Может, может быть… И вот она металась по комнате, не зная, что предпринять, как исправить то, что исправить вряд ли было возможно. Где теперь Гурий? Наверняка давно исчез в неизвестном направлении. И вдруг – случайный взгляд в окно, и шоковое изумление Веры: Гурий как ни в чем не бывало продолжал сидеть на скамейке. Со всех ног бросилась Вера из комнаты и побежала вниз, пугая своим видом – растерзанная, растрепанная, с безумными глазами – встречающихся на лестнице ребят и девчонок. Выскочив из подъезда, она с облегчением вздохнула: Гурий сидел в беседке. С трудом, на подкашивающихся ногах, Вера медленно подошла к нему:
– Гурий, – тихо произнесла она.
Он поднял голову: в глазах его была тоска и безмерное отрешение. И вообще казалось, он не вполне узнал Веру.
– Гурий, ты сказал: тебе одному хочется остаться. Подумать. Осознать свою жизнь. Помнишь?
– Что? – не понял он. – Что говорил? Ты о чем?
– Ну, ты еще сказал: мне надо одному побыть. Подумать. Душа опустела. А тебя, как пса, гонят отовсюду… неужто забыл?
– А, это ты, Верунька… Ты чего вернулась-то, зачем? Я уйду, уйду, не бойся, вот посижу немного – и исчезну.
– Я что сказать-то хочу, Гурий… Ведь я, если по-человечески, могу помочь тебе. Правда.
– Ты? Помочь? Ладно, Верунька, не переживай, иди… Я скоро уже, скоро уйду… правда. Клянусь!
– Ты знаешь, Гурий, я ведь комнату получила. В коммунальной квартире. Только не живу в ней. Не могу без девчонок. Если хочешь, можешь пожить там. Можешь побыть один, подумать, прийти в себя… Только детей не бросай. Семью. Поживи один, успокойся, подумай обо всем…Может, не так все плохо, как тебе кажется?
– Плохого-то ничего вокруг нет, Верунька. Это я плохой, я. Пустой и никчемный, пропащий я человек.
– Ну зачем, зачем ты так? Я же видела твои картины. Пусть я мало понимаю в них, но я чувствую – ты талантливый. Ты добрый. Ты жалеешь всех. И сыновья у тебя хорошие. Вот и поживи один, подумай, взвесь все… Зачем отчаиваться?
– Да как я буду жить там? Что соседи-то скажут? – усмехнулся Гурий (и то, что усмехнулся, было уже хорошо: пустота в глазах исчезла, появилась ирония, насмешка над самим собой). – Кто я тебе – сват, брат? Помнишь, сама говорила…
– Соседей это не касается. Мало ли… Да хоть земляк ты мне, разве не правда? Живи себе сколько хочешь… отдыхай, набирайся сил, наслаждайся одиночеством. Ты не думай, я понимаю, иногда одиночество непереносимо, как для меня сейчас, а иногда оно – спасение, как для тебя сейчас…
Гурий с удивлением взглянул на Веру:
– Слушай, а ты не глупая девчонка. Верно говорят: кто страдания хлебнет, тот быстро прозревает.
– Ты о чем, Гурий? Ты не веришь мне?
– Почему? Верю. Но ты сама подумай: как я буду жить у тебя?
– Так и будешь: живи себе и живи. Кому какое дело?
– Хм, а что, заманчивая идея, – улыбнулся вдруг Гурий, и у Веры сразу отлегло на сердце: она почувствовала, теперь-то ничего плохого не случится, а ведь могло, могло случиться. Господи…
– Ну вот и хорошо, вот и отлично, – в открытую вздохнула Вера.
– Ах, Верунька, веришь: вот что-то здесь, – он ткнул в грудь пальцем, – будто стронулось с места. Жить размечтался, работать, веришь? Странная штука: только что жить не хотелось, и вдруг – словно полный оборот солнца: осветилось все вокруг…
– Ты вот что, ты подожди меня здесь… Я сейчас быстро, туда и обратно…
– Куда ты? – не понял Гурий.
– За ключами. Чего тянуть-то? Сейчас прямо и поедем на Автозаводскую. Только, – она чуть помедлила, – ты не против, если с нами Оля Левинцова поедет?
– Девушка с улыбкой Джоконды? – глаза у Гурия по-доброму заискрились.
– Да, она, – улыбнулась и Вера.
– А она не отговорит тебя?
– Нет, Оля меня поймет. Она хорошая. Она все, все понимает…
– Разве я могу быть против? Конечно, нет, не против.
…Через пятнадцать минут они ехали втроем в нужную сторону. Правда, Оля посчитала идею Веры бредовой, но отговаривать подругу не стала: во-первых, почувствовала, что это бесполезно, а во-вторых, и в самом деле кое-что поняла.
Ехали молча, не разговаривая: каждый переживал, каждый думал свое…
В дальнейшем так и повелось у них: если Вера ехала на Автозаводскую, она всегда брала с собой Ольгу. Ездили не часто, конечно, но все-таки иногда ездили. Так, из любопытства, ну – и в воспитательных целях, разумеется. (Ох, позже, через много-много дней, как они искренне веселились, когда кто-нибудь из них во время самого обычного разговора бросал фразу-смешинку: «Нет, а воспитательные-то цели, а?!»)
Впрочем, долгое время, конечно, было не до смеха, тем более общего. Гурий встречал их хмуро, молчаливо, и не потому, что был недоволен их приездом, просто-напросто приходилось отвлекаться оттого, чем он был занят день и ночь – работой, и это не могло не вызывать его невольного раздражения. Он словно обезумел в последнее время; или, наоборот (что одно и то же) – словно прозрел. Ни минуты, кажется, не сидел без работы, без конца делал наброски и эскизы. Комната его (Верина комната) представляла из себя странное зрелище: раскладушка в углу, стол, стул – больше ничего. Вес остальное, то есть свободное, пространство было завалено рисунками и набросками гуашью, углем или карандашом (за масляную краску Гурий пока не брался). Он словно торопился выплеснуть из себя все, что накопилось в душе за те бесплодные дни, которые были залиты вином или заполнены внутренним мучением, раздвоенностью души. Теперь он не останавливал себя ни в чем, набрасывал и рисовал все, что ни взбредет в голову, все, на что откликалась рука, послушная душевному велению. Казалось, горы бумаги завалили все мыслимые и немыслимые уголки комнаты, и в ней почти не оставалось места не то что гостям – Вере или Ольге, например, – но даже и самому «хозяину» – художнику Гурию Божидарову.
Может быть, он действительно возвращался к самому себе? К смыслу своей жизни? К собственному предназначению на земле?
Кто знает…