Говорили они еле слышно, но в безлюдном длинном коридоре с высокими сводчатыми потолками голоса их казались громкими, каждое произнесённое слово – наглым и безрассудным нарушением царственной, священной для этого места тишины. Тишины, которая была условием жизни здесь, а может, и была самой жизнью. За широкими толстыми окнами виднелись недвижимые ветви вековых деревьев, под которыми прятались древние скамейки, укутанные снегом. Совсем недавно Алла торопливо шла мимо них, вздрагивая от холода, теперь лишь бросила случайный взгляд и снова повернулась к собеседнику.
– Понимаете, – медленно, будто выдавливая каждое слово, говорил человек в белом халате. – Он лежит и плачет, много плачет. Если что-то и говорит, так только одну фразу: «Отдай мой носик».
Доктор развёл руками: мол, что тут ещё скажешь?
– Отдай мой носик? – переспросила Алла, не веря своим ушам. – Мне не послышалось?
– Именно, – доктор кивнул.
– И что это может значить? – в голосе женщины звучали тревога, непонимание и раздражение. Ей не нравилось находиться здесь, вести эту беседу, строить догадки. Она хотела совсем другого. Но она пришла сюда, пришла с одной мыслью: а вдруг?
– Я не знаю, – ответил доктор. – У него тяжёлое расстройство, как я вам уже говорил. Ожидать улучшений сейчас не стоит.
– А вообще? – с надеждой спросила Алла. – Вообще стоит?
– Я не знаю, – повторил доктор и повернулся к окну. В его очках с золотистой оправой падал снег. Нет, падал он, конечно, за окном, а в тонком стекле очков лишь отражался, но Алла вдруг заметила, как красива голубая радужка его глаза, сквозь которую летели и летели бесконечные хлопья. Словно снег шёл где-то внутри человека, и внутри неё, Аллы, тоже шёл снег, и наверняка этот доктор мог видеть – в её зеленых глазах. Ей даже захотелось, чтобы он видел. Но он смотрел в окно.
Алла стояла как заворожённая, пока наконец не вспомнила, где находится и почему.
– Я ведь могу к нему зайти, да? – тихо сказала она и моргнула, словно счищая снег.
И вот она сидела на крохотном стульчике у кровати. Мирон взял её за руку; долго смотрели друг другу в глаза. Но в глазах Мирона отражалась лишь больничная лампа, которая висела на тонком проводе под потолком.
Алла смотрела жадно, словно пытаясь вобрать его в себя, просканировать и выплюнуть изученную косточку. Кем был этот человек теперь? Что поглотило его? И можно ли ещё, развернув все эти слои, как подарочную бумагу, найти внутри того Мирона – с которым она прожила жизнь? Обычного. Который работал, ходил в бассейн и спортзал, играл в шахматы, любил автомобили, редко, но крепко пил и бывал с ней груб – но как же она, Алла, это любила; грубость кружила ей голову, она пьянела, плыла по волнам наслаждения. Он был прямолинеен, предсказуем и понятен, тот, её Мирон, и не любил сентиментальностей. Однажды назначил её женой, она подчинилась. Годы шли, семья крепла, представить жизнь без него Алла не могла, да и не хотела. Не обзавелись детьми – но Алла была не из тех женщин, кто видят счастье в одном продолжении рода, в бесконечном воспроизведении себя.
Но однажды его перемкнуло. Что-то щёлкнуло в исправном, простом и надёжном механизме Мирона – она не заметила, что это было и как это произошло. В последние годы он замкнулся, мало разговаривал, уставал. Хотя занимался всем, чем и раньше – работал, жил, привычно отдыхал. Аллу тревожила его неисправность – она хотела починить, вернуть своего Мирона к настройкам по умолчанию, но не понимала, в чём нужно искать проблему: где откололся зубчик от шестерёнки, в каких скриптах прописался вирус. Она впивалась в него взглядом, пытаясь отыскать ту грубость, от которой млела, чтобы припасть к её источнику и пить, до изнеможения пить. Но фонтан иссох, сосуд Мирона, оставаясь тем же, словно наполнялся теперь совсем другим содержанием – ядами, определила Алла. Ей было тяжело вдыхать их, её тошнило, они отравляли ей жизнь.
Мирон говорил: он знает, что с ним, но не может объяснить; и вообще, с каждым годом сложнее объяснять что-то словами. Он задыхался, пытаясь найти слова, но слова ускользали, слов не хватало, и он перестал их искать; уходил в себя, уходил из дома. Алле казалось, что он шёл к женщинам, и эта догадка воспламеняла в ней тлеющий огонёк – такая была она, Алла – но огонёк этот быстро сходил на нет; его гасили ветра, гулявшие в новом Мироне. Они гуляли по пустому, заброшенному парку; там не было не только женщин – не было людей.
Он взял за правило читать ей новости. Новостей становилось всё больше, плотных, окаменевших, окрашенных в густой кровавый цвет. Алла закрывалась от новостей, проветривала комнату, укрывалась на балконе с видом на медленную речку и широкий скоростной проспект за ней, пила минеральную воду, смотрела вдаль. Но Мирон так говорил с ней – новостями. Так говорил теперь с миром и так понимал мир. Алла видела: эти кровавые кирпичи причиняют ему боль, разрушают его, стачивают её мужчину, как жуки-короеды разъедают здоровый ствол. Но ей было с ними не справиться – ведь Аллы могло и не быть, и ничего не изменилось бы. А новостей не быть не могло.
– В новогоднюю ночь убийца в костюме Санта-Клауса расстреливал людей, – рассказывал ей Мирон. – На вечеринке в Турции.
– В бельгийском городке запретили праздновать Рождество, – сообщал он в другой раз. – Люди боятся ставить ёлки из-за нападок исламистов. Те считают, что Рождество праздновать нельзя.
– В Кёльне возле главной городской ёлки мигранты избивали мужчин, оскорбляли и насиловали женщин, – продолжал он.
– В Таджикистане запретили праздновать Новый год.
– На Украине запрещают Деда Мороза и Снегурочку и новогодние фильмы. Там и в первый день года выходят жечь факелы и призывать к убийствам. Выходишь в заснеженный город прогуляться, хлопнуть хлопушки, купить шампанского, подышать воздухом, счастьем, а тебя избивают за то, что ты празднуешь не тот праздник.
– Знаешь, – говорила Алла. – Мы с тобой уже давно не дышали счастьем.
– Новый год и насилие, – повторял Мирон. – Ёлки и ненависть.
В один из последних дней он выплеснул свежую новость, как кипяток из железной кружки, Алле в лицо, и она ровно дышала, силясь смолчать. А Мирон подошёл к ней, сидевшей на кухне за столиком, согнулся как страшная тень от корявого дерева и шипел:
– Конец света наступит тогда, когда Новый год перестанет быть праздником. Конец того мира, который мы знаем.
Алла укрылась в ванной, смотрела в зеркальце на свои зелёные глаза и видела в них зеркальце, в котором отражались большие зелёные красивые глаза… в которых отражалась женщина – прекрасная женщина того мира, который мы знаем. И она уже понимала, слыша стихающие шаги в коридоре, знакомую заставку телепередачи: скоро наступит конец. Скоро.
– Новый год скоро, – сказала она теперь, сжимая его руку. Ей хотелось, чтобы слова прозвучали тепло, искренне, как в дни, когда они были счастливы. Но вышло сухо, словно в тех же новостях. – Ты очень любил этот праздник.
Глаза Мирона были странны, безумны.
– Мне хочется, – шептал он, – чтобы Новый год был всегда, для всех на свете. Чтобы в мире больше не было всего этого, что есть в нём теперь, чего не было ещё совсем недавно. Когда снимали эти фильмы, – он приподнялся в кровати, и Алла невольно, повинуясь инстинкту, отшатнулась. – Чтобы этого не было снова. Я хочу, – повторял он, и губы его тряслись, – чтобы в мире был вечный Новый год.
Алла отпустила его руку.
Тогда, в самый последний день, произошло что-то страшное. Мирон ушёл и долго не выходил на связь. У него ещё была работа, но дела волновали мало, развлечения – не волновали вообще. Он совсем не говорил с ней, даже о новостях. Алла сначала радовалась, потом ей стало совсем пусто. Неуютно и холодно в собственном доме. «Хоть и не приходил бы», – подумала она. Но он пришёл – истрёпанный, выпивший.
– Мне кажется, я знаю, – сказал он, тяжело дыша, словно долго бежал откуда-то и куда-то. И Алла не понимала, хотелось ли ей знать, куда он бежал, откуда – её мужчина, Мирон. Она широко раскрыла глаза навстречу его словам, его миру, бьющимся в его голове мыслям, теплящейся в его теле жизни. – И от того, что я знаю, мне больно, мне страшно, Алла!
– Тебе надо отдохнуть, – предложила красивая, в бежевом халате домашняя Алла. – Поехали на море. Там, где море – не может быть зла.
Но Мирон словно не слышал.
– Потому что ничего не изменится. Я больше ничего не смогу изменить, – бормотал он, уходя, прячась в своей комнате. Выключал свет, задёргивал шторы. И только шумно дышал.
– Кажется, я знаю, Алла… Есть слова, которые объясняют всё.
Наутро начались истерики. Мирон рыдал и бился головой о пол и стены, разбил стекло. У неё билось сердце, её швыряло от стены к стене в их маленькой кухне, как бабочку в банке. Она набрала номер.
– Что с ним? – спрашивала она врача скорой – крепкого, мордастого, в синей форме с красным крестом. Врач удивился непониманию:
– Как что? Человек из него вышел.
Теперь Мирон жил здесь, в других стенах, в свете другой лампы. С другим отражением в глазах. Он долго смотрел в окно, куда Алла приклеила пять разноцветных снежинок, надеясь пробудить в нём радостное чувство. А потом повернулся, и из глаз его брызнули слёзы.
– Отдай мой носик, – шептал он Алле. – Отдай мой носик!
Ей стало не по себе, и она поднялась со стула. Рыдающий мужчина казался омерзительным: брезгливость была инстинктивной, прописанной в её коде с рождения. Была и жалость, но жалость Алла выискивала в себе, старательно, как правильная школьница, пробуждала. Жалость к этому родному когда-то человеку. Который много сделал для неё, для них, и вот – сломался. Но жалость была противна её натуре: «Мир не мир, а жить как-то надо, ведь я же живу, живут все».
Закрыв за собой дверь, она решила: не возвращаться в это место больше никогда.
Новый год Алла готовилась встретить одна. Выпила шампанского, долго стояла у окна, всматривалась в оледеневшую речку. В новом году исполнится тридцать шесть, нет семьи, смысла и удовольствия жить, впереди – неизвестность; настроение было не лучшим. И даже снежинки – весёлые наклейки на стекло – она оставила там, в палате.
Зашла в социальную сеть, и тут же бросилось в глаза, как пыль, как яркое пятно ослепляющего света: «Лучшие мультики к Новому году». Алла читала названия и понимала, что никогда не смотрела эти мультфильмы, даже в детстве. Включила первый – «Дед Мороз и Серый волк», ей показалось забавным название: словно две сказки объединили в одну. Как «Чужой против Хищника», Алла усмехнулась этому неожиданному сравнению. Повернула ноутбук, чтобы лучше видеть, и принялась готовить салат.
«Наивно, – думала Алла, глядя на то, как волк из мультфильма надевает костюм Деда Мороза и залезает в кабину грузовичка. За рулём Снеговик, едут на праздник. – Как наивны все эти истории». Но выключать не хотелось – она поняла вдруг: ей хочется знать, как закончится эта простая, но интересная история. Зевала, но поглядывала на экран.
Снеговик раскусил волка. И резкий, уверенный, вначале угрожал ему, кричал, требовал:
– Вылезай! Уходи!
И даже волк на секунду поддался этой неожиданной силе Снеговика, его твёрдой, спокойной уверенности. А потом… потом вдруг что-то сломалось, и Алла приникла к экрану, не в силах отвести взгляд – ей был знаком этот слом, эта странная, необъяснимая перемена. Она почувствовала, как холод пробрал всё тело – от мочек ушей до кончиков пальцев ног, словно сама превращалась в снежную фигуру. Волк из мультфильма выбросил вперёд лапу, как будто хотел ударить Снеговика, но вместо этого выдернул из его круглого лица морковку и отшвырнул её в сторону. Беспомощный, словно вся его сила была в морковке, Снеговик пошатнулся, взмахнул руками, вытянулся весь в сторону волка и прокричал, заставив Аллу замереть:
– Отдай мой носик!
И не было слов, чтоб описать этот крик, чтобы сказать – как он крикнул. Экран ноутбука, стол, стены квартиры, шторы, окно – всё вокруг потеряло цвета и покрылось ледяной коркой, готовое в любую секунду пойти трещинами, развалиться на куски, пылающие морозным паром. Волк ударил Снеговика, и тот рассыпался, только безносая голова с ведром-шляпой жалобно смотрела в чёрную ночь, хлопала печальными глазами.
– С Новым годом! – крикнул Серый волк, и заревел за кадром мультфильма мотор праздничного грузовичка.
Алла сидела, боясь сделать движение, боясь даже моргнуть – ведь в её глазах отражалось всё, что нужно знать о мире. Она всё понимала, что можно о нём понимать. И всё, что можно о нём сказать, слышала.
Алла плакала.
Сквозь слёзы смотрела, как настоящий Дед Мороз добрался до Снеговика, как подарил ему новый нос – золотую шишку, огромный красивый нос, не в пример той жалкой морковке; как Снеговик засиял от счастья. Но Алла знала, что на тех берегах, куда отплыл её любимый, не будет никакого Деда Мороза, никакого нового носа.
Да и у неё здесь – не будет.
– Отдай мой носик, – сквозь слёзы шептала она, и сверкала под потолком гирлянда. Плясали, отражаясь в лакированной поверхности старого шкафа, огоньки.
– А теперь развернулись и тоже показали всем им фак! На раз-два!
Заводила в сером костюме и галстуке озвучил предложение в матюгальник, толпа же, состоявшая большей частью из совсем молодых людей, вчерашних школьников, радостно откликнулась. Колыхнулось море цветастых флагов с символикой партии, под которыми шла молодёжь, и ввысь взметнулись сжатые кулаки, распрямлённые средние пальцы.
– Вот вам, – орал заводила в костюме.
Партийная колонна сопровождалась хоть и жиденьким, но вооружённым дубинками полицейским отрядом. Это и вдохновляло заводилу, решившего ответить маргиналам. А то как же? Молодые люди, стройные, улыбчивые, в хороший солнечный день решили поддержать идеи партии, прошли по улице, дошагали до перекрёстка и хотели всё так же улыбчиво, по-летнему, по-солнечному, вклиниться в большое шествие. Вот прошли люди под красными флагами, вот – под трёхцветными, вот – несколько человек – под зелёными… Полицейские дали сигнал: всё, можно идти. И тут, поворачивая, вчерашние школьники увидели их – анархистов ли, правых, левых… чёрт знает, кем они были, но они были, и их было много.
Кем они были – молодёжь разобрать не успела, да и не хотела разбирать. Артур Мглицкий, студент-второкурсник, пришёл сюда с другом Саней. Друг и предложил эту халтурку: два часа под флагами, двести рублей на выходе, а «флаг потом хоть в реку бросай, хоть в жопу засовывай». Артур согласился – ему вечно не хватало денег, даже на питание в столовке, а тут такое: просто приехать, пройтись. Безопасно, нескучно. И, завидев колонну суровых парней в мрачных одеждах, в устрашающих масках с прорезями для глаз, под чёрными, злыми флагами, он на секунду опешил, но посмотрел на конвой полицейских, и отлегло.
Завидев их колонну, анархисты зашумели. До Артура доносились лишь отдельные звуки, обрывки фраз: «Суки, продажные шлюхи…» А затем были факи: чёрная колонна замерла и протянула в их сторону средние пальцы. На том всё могло и закончиться, если б не заводила: координатор их колонны, политтехнолог хренов. Опьянённый обещанной безопасностью, он решил ответить анархистам.
А затем всё пришло в движение. Чёрная река вылилась из берегов; вооружённые кастетами, дубинами, древками от флагов радикалы устремились к ним. Полицейские – те же вчерашние школьники, растерялись, опешили, и через мгновение цветастые флаги уже валялись на земле, а молодёжь рассыпалась в разные стороны, визжа от страха. Кровь пролилась по земле: «чёрные» били молча, слаженно, подготовленно. Забегали сзади, перерезая пути отступления. Очнувшись, молодые полицейские кричали в рации: «Подкрепление, подкрепление!» Артур искал взглядом лазейку – куда лучше бежать. Пока не увидел рядом с собой двух крепких парней в чёрном, с непонятными символами на груди. Но страшно не было. Один из парней замахнулся, готовясь ударить, но неожиданно смачно плюнул Артуру в лицо.
И он вдруг кое-что понял. В тот самый момент.
Потом их, конечно, избили, и уже по дороге домой, отплёвываясь и вытирая с лиц кровь, друзья зачем-то заспорили.
– Ну ты же никогда не будешь согласен с их идеями, – говорил Саня. – Ты хоть знаешь, чего они вообще хотят?
– Это правда, – отвечал Артур, – но я не согласен и с безыдейностью. Надо, чтобы идеи были.
Друг смотрел на него с сомнением, качал головой: мол, чего ты затеял, и так хреново.
– А ты знаешь, чего мы хотели? – спросил Артур.
С тех пор прошло много времени. Почему же он вспомнил теперь тот случай? Он сидел один за столом, возле задёрнутых штор горела лампа. Торопиться было некуда, ведь врач же сказал: «Всё случится незаметно, ну, может, прихватит, и ты поймёшь… Но тут и случится, прочувствовать не успеешь…» Это «поймёшь» – оно пугало, конечно. А ещё пугало то, как прозвучала страшная новость – в обычном, будничном антураже: кафельные стены, стол посреди кабинета, характерный медицинский запах, даже скелет в углу и эта картинка, знакомая с детства: организм человека в разрезе – на белой стене. Как делается укол или анализ крови какой-нибудь, как говорится: «Скажи “а”! Покажи язык».
Артур уже был спокоен, когда уточнял подробности. Саму новость узнал раньше, потом его оставили одного. И плакал, и бил кулаком о стену, и сознание терял, и искусал в кровь губы. Сидел в исступлении, пытаясь начать думать. Пил успокоительные. Снова плакал, снова бил кулаком.
После того митинга жизнь сильно не изменилась. Ну, пришло озарение и пришло. Было над чем подумать, пока залечивал раны, пока приходил в себя. Но жизнь всё равно забрала своё. Студенческие будни – нехватка денег, вечный поиск работы с переменным успехом, влюблённости, острая нехватка развлечений, впечатлений. Хоть и говорили, что студенчество – самое яркое время. Не получилось с яркостью. Сессии, экзамены, курсовые. Пересдачи, опять сессии. Диплом, госэкзамен, работа. И вот она, взрослая жизнь. Основной идеей стало выжить, вытянуть свою лямку – и хотелось бы, чтоб были другие, но для других не хватало ни сил, ни времени. Иногда железная хватка, сдавившая однажды горло, давала слабину, и он предавался радости. Пьянство, разврат, что ещё?
– Гедонист, наделённый отменным пищеварением и глухой к изначальному трагизму бытия, – сказала однажды жена, читая какую-то книжку. Потом отложила и посмотрела так на него. – Артур, это же про тебя!
«Может быть», – думал он. Хотя слово «гедонист» вызывало усмешку. Какой из него, замученного, гедонист?
Та жена прожила с ним недолго. А другой не появлялось. Работа-машина-дом, компании, вялый отдых. Обзаводился, вроде, связями, деньгами, прожитыми годами. Скоро предстояло менять паспорт – последний раз в жизни, думал с усмешкой. Так докатился и до этого дня, до этого стола и этой лампы в тишине. А от той усмешки не осталось и следа.
Гулял по лесу на праздники, подцепил клеща. Не сразу заметил, а когда заметил, то долго ворчал: «Ссука, выходной испорчен!» Идти в клинику не хотелось – Артур ненавидел врачей, больницы. Подумал: может, утром, перед работой? Но к вечеру взял озноб, он полез в Интернет и стал читать про клещей: «Чего здесь только не пишут!» Но всё-таки испугался, решил поехать.
Редкий случай, очень редкий, объяснял потом врач, качая головой. Редкий – но меткий, понял Артур: смертельный. Он не верил. Отказывался верить. И вправду, кто вот так сходу способен поверить, что можно умереть от укуса какого-то там клеща? Да не сразу, а через три дня. Но, что называется, с гарантией.
– Ничего нельзя сделать? – кричал Артур. – Ничего? Ничего?
Ему было страшно. И ещё не отпускало странное ощущение: если вот так умереть, как говорит врач, через три дня – глупо, то зачем была вся жизнь? Для чего? Ведь жизнь должна иметь объяснение, а он не дожил ещё до объяснения! Так разве же он может умереть?
«Всё случится незаметно, – успокаивал врач, – ну, может, прихватит…» Все три дня можно жить обычной жизнью, говорил он. Ну, может, лёгкий озноб будет. Не более. Затем он развел руками.
Весь следующий день Артур пил. Бухал, нажирался по-чёрному, иными словами-то и не скажешь. Но к вечеру в голову ударило что-то сильнее водки: вдруг пьянство ускорит смерть? Гибель? А так хотелось жить. Он представил на миг, если б была семья! Дети, жена, и такая новость. Как бы они её пережили? Что чувствовали бы? Артур порадовался, что у него не было семьи. Хотел спьяну позвонить бывшей, да ведь она была не просто бывшая. Она была так давно бывшая, что и бывшая ли вообще?
Начальнику всё рассказал, как было, коллегам попросил не говорить. И сам не собирался: сил не хватило бы. Да и что им с того, коллегам? Босс долго протирал очки, дышал тяжело, кашлял. Потом наконец сказал:
– Закончите здесь все дела. А то нехорошо как-то.
Совершал звонки, перебирал бумаги, сортировал, раскладывал по папочкам, папочки – по ящичкам. Упорядочил значки на рабочем столе компьютера, очистил корзину. Скрытые папки удалил, проверил в последний раз корпоративную почту. Всегда улыбчивая Лиличка, сидевшая за соседним столом, часто строила ему глазки, пыталась склеить, но сегодня ей было словно наплевать. Она смотрелась в зеркальце, потом копалась в телефоне, потом долго и шумно пила чай. Разгадка была проста – ей кто-то подарил букет из синих роз, курьер доставил прямо в офис. Теперь она гадала: может, кто покруче, чем Артур, поинтересней? Вдруг судьба улыбнулась ей, и она всё-таки выпорхнет из этого офиса счастливой птичкой? И бог с ним, с Артуром, тогда – это же так, от безрыбья.
Но когда он засобирался домой, повернулась.
– Чего так? – спросила вяло. – Вроде не планировал уходить. А теперь так срочно, бросаешь всё!
Он что-то ответил Лиличке, что-то совсем тусклое, и она отвернулась, уставилась в монитор.
– Старик! Ну неужели уходишь? Нашёл что-то достойное себя! Ну наконец-то! Я всегда знал, у тебя получится, старичок!
Это Борис, скользкий тип, как про него всегда думал Артур. Молодой менеджер, дальний родственник босса: прилизанные волосы, галстук в крапинку, ещё вот это вечное: «старичок». Артур ненавидел это приветствие. Ненавидел, но терпел, здоровался, улыбался. А сейчас вдруг захотел высказать ни в чём не повинному, кроме того, что подвернулся под руку, Борису, всё, что думает о нём и что думал всегда:
– Идиот ты, Борис, придурок! И сам ты старичок, и вообще, пошёл ты! Не будь ты родственником босса, я б давно тебя уже…
Но не сказал, даже не смог дальше думать: мысль не шла. Стало противно.
– Удачи тебе, Борис, – тихо, но уверенно сказал Артур. – У тебя всё впереди. У тебя всё получится.
Прилизанный уставился недоумённо, потом переглянулся с Лиличкой. Та пожала плечами, и – снова в свой монитор.
Поспал он совсем немного – мешали страхи. Было страшно от того, что неотвратимо должно случиться. От того, что неизменно произойдёт. Он пытался вспомнить диагноз, который поставил врач: как же она называлась, эта болезнь, которой его наградил клещ? Да смерть – вот как она называлась, смерть! И клещ этот – сам умер, чтобы убить его, человека. Странная, странная эта природа!
Он наспех оделся и отправился в утренний парк. Жадно пил воду из пластиковой бутылки – обычную, не газированную даже воду, и она казалась божественной. Зачем пить что-то ещё, если ничто так не утоляет жажду? Это вечное состояние человека. Артур сидел на скамейке, и вокруг пели птицы, и он их слушал. Ему было больше не о чем думать, у него не оставалось дел; оставалось только немного времени, чтобы послушать птиц. «Как интересно, вроде бы столько событий. Такая большая жизнь, и всё в ней было». Он помнил молодость – как гулял, ходил по улицам, что-то делал, с кем-то говорил. Птицы были постоянным фоном, а он их никогда не слышал. Он помнил всё, но не помнил в своей жизни птиц. Как будто их и не было. А теперь не было ничего, только птицы.
Слышал ли он их теперь потому лишь, что скоро смерть? Потому что всё так обострилось, потому что он вдруг очнулся, открыл заново мир? Нет. Он просто вырос, достиг того возраста, когда слышишь птиц. Когда их запоминаешь. Он бы слышал их, и если бы всё было хорошо. Если бы ничего не случилось. Слышал бы так же, наверняка ведь, Артур?
Потом он гулял, шарахаясь от случайных прохожих, и его посещали совсем уж странные мысли.
«Я ничего не знаю о жизни. Ничего не знаю о себе. Ничего не знаю о своём роде, предках. Даже о своей семье. Об истории».
А ведь история – это и есть жизнь, и она не такая большая, думал Артур. Не жизни – какого-то года хватило бы, чтобы её узнать, охватить: чем жили люди раньше, как жили. И может, понять, зачем. Но он не успеет. Артур подсчитал: один век – сотню лет – проживает где-то пять человеческих поколений: он, отец, дед, прадед… Прапрадед – это уже другой век. А ведь всего-то двадцать веков осмысленной, внятной человеческой истории; российской – и того меньше! «Когда там был Рюрик? Девятьсот восемьдесят восьмой? Восемьсот девяносто какой-то?»
Артур подумал то, чего никогда не думал прежде: какое-то совсем смешное число поколений отделяет его от Рюрика, от тех времён… «Пятьдесят–семьдесят? Ну, где-то так… А до Иисуса Христа?»
Вот и вся жизнь человечества, о которой он, обычный человек, ничего не ведал. Мысли вернулись в привычное русло: как хорошо, вспомнил он, что нет в живых ни отца, ни матери. Клещ! Как бы он сказал им: меня укусил клещ? Представляете, мама и папа, смертельный клещ замедленного действия.
«Впрочем, а вдруг они знают? Вдруг я скоро увижу их?»
От этих мыслей было холодно, он гнал, гнал, гнал их от себя. Впивался взглядом в любое дерево, чтобы думать о дереве, в любую травинку, чтобы думать о травинке, чтобы раствориться в ней, стать ею.
А потом, ближе к ночи, оставалось только сидеть. Он ушёл от людей, очутился дома. Что ему было делать? Переоценивать ценности, корить себя за упущенное, наслаждаться приятными воспоминаниями? Проживать жизнь заново. Впрочем, была ли жизнь? «Бытность, – вспомнил он странное слово. – Вот это что такое: бытность».
Он ничего не вспоминал, ничего не переоценивал. Просто сидел.
– Беда.
За окном – город. Артур задёрнул штору, включил настольную лампу.
И вспомнил митинг. Он идёт молодой, в колонне. А напротив – толпа непонятных, страшных людей. Почему он всё это вспомнил?
Что-то щёлкнуло в мозгу, переключилось, словно опустился неведомый рычаг. Он почувствовал несильный укол в сердце. А само тело словно свело судорогой, затем оно застыло, и Артур осознал со всей ясностью: это тот самый момент.
– А теперь развернулись и показали фак! На раз-два.
И парни в чёрном, бегущие к нему.
Но страшно не было.