– …Не кушаете вы ничего… – Та же женщина смотрела на меня горестно. – Покушайте чего-нить, вам силенки еще понадобятся. И выпить надо хоть стаканчик.
– Спасибо, не могу я сейчас…
– А вы через «не могу», потому что надо… Я знаю, что вам горько сейчас, уважали вы его сильно. Да и он вас любил взаимно. Я знаю, говорил он о вас часто. Я ведь соседка, к покойнику Николай Иванычу часто ходила, последние-то годы Лара редко с Москвы наезжала, считай, бобылем он проживал. А меня Дуся зовут, слышали от него, наверное?
– Слышал, – кивнул я. Не мог я вспомнить никаких разговоров о Дусе, но огорчать ее не хотелось.
А она, обрадованная найденной между нами человеческой ниточке, продолжала ухаживать за мной.
– Вы рюмочку выпейте и закусите салом, гляньте, сало какое – в Москве такое не сыщешь, розовое, мясное, с «любовиночкой»…
Галя, сидевшая рядом с Ларисой, уже подружилась с ней на весь остаток жизни, утешала ее, опекала, обнимала за плечи, что-то шептала на ухо – видимо, учила жить. Галя выступала в своей коронной роли: помогала людям, сострадала и соучаствовала не в празднике, не в победах и успехах – это-то каждый халявщик горазд, – а протягивала свою твердую руку помощи и поддержки в беде и горе. Надежную руку, не сомневающуюся в своей необходимости. И так она была поглощена своим участием в чужой беде, что не приходило ей в голову взглянуть на Ларкино лицо – слепое, плоское, мертвое.
В комнате было очень душно. Толстый человек напротив меня достал кожаный портсигарчик и постукивал нетерпеливо по столу, не решаясь закурить здесь и не зная, удобно ли уже встать из-за стола. Удивительно было видеть на этом огромном торсе розовое детское лицо в круглых очках.
Полнокровное лицо взрослого старшеклассника туманилось выражением неуверенности, застенчивой робости, сомнением в праве на какой-нибудь самостоятельный поступок. Сквозь круглые стекляшки бифокальных очков выглядывали время от времени растерянные глаза с молчаливым вопросом, почти просьбой: вам будет не обидно, если я скажу? Я вас не побеспокою своим поступком?
Справа на него наседала, все время что-то объясняла и поучала крупная белая женщина, похожая на говорящую лошадь. Она что-то требовала от него, уговаривала, доказывала. А он вяло отбивался, я слышал его тягучий, чуть гундосый голос:
– Фатит… Екатерина Степановна… от-то… фатит… я все сам знаю… для учителя это необходимо как флеб насущный… от-то… значит… Екатерина Степановна… от-то…
Мне отмщение, и аз воздам. Я должен восстановить, реставрировать, воспроизвести смертоубийственную конструкцию. Дело в том, что я профессионал. И точно знаю, что люди руководствуются, как правило, набором достаточно стандартных побуждений и владеет ими диапазон однородных страстей. Просто в каждом отдельном преступлении они приложимы к самым разнообразным ситуациям и оттого кажутся непостижимо многоликими и загадочными.
Для меня всегда самое трудное, самое важное – понять, ЗАЧЕМ это сделано. А точное понимание цели преступления позволяет представить технологию, его образующие элементы. И определяет выбор моих средств, поскольку бульдозер не свинтишь отверткой для часов, а компьютер не разбирают газовым ключом.
Тот, кто сладил самострел на Кольяныча, наверняка должен быть здесь. Человек тридцать скорбящих, горюющих, соболезнующих гостей. Один из них – неискренне. И все – мне незнакомы.
Крупная белая женщина оставила своего толстяка, встала с рюмкой в руке:
– Дорогие товарищи! С болью в сердце и в голове мы узнали о кончине нашего дорогого Николая Ивановича Коростылева. Мне выпало большое счастье работать в школе, которой когда-то руководил ушедший от нас Николай Иваныч, работать под его началом и руководством, а потом, когда он по состоянию здоровья перешел только на преподавательскую работу, быть завучем в этой школе и пользоваться его поддержкой, дружескими советами, использовать его богатейший опыт…
Я быстро оглядел сидевших за столом: многие смотрели прямо перед собой или куда-то в сторону, рассеянно ковыряли вилкой в тарелке, и повисло между ними какое-то странное отчуждение, словно к ним обращался не живой человек в застолье, а слушали они официальную трансляцию по телевизору. Но сидели все тихо, оставляя мне решить самому – уважение ли это к памяти покойного или дисциплинарный авторитет завуча.
– Сейчас, когда мы все нацелены на успешную реализацию школьной реформы, нам особенно важно освоить опыт и наследие Коростылева, – продолжала говорить в своем стеклянном отчуждении завуч.
Толстяк напротив беспомощно теребил свою кожаную папиросницу. Я перевел взгляд направо – у двери в торце стола Надя смотрела на Екатерину Степановну с нескрываемой ненавистью.
– Выпьем за светлую память Николая Иваныча и поклянемся свято пронести через жизнь его педагогические и жизненные заветы…
Не глядя на завуча, все выпили, а я, не дожидаясь, пока встанет следующий с тостом, сказал толстяку:
– Идемте на воздух, перекурим по одной…
Он растерянно заметался глазами, несмело покосился на говорящую лошадь-завуча, потом робко оценил меня взглядом – могу ли я ему разрешить встать, и я, не давая Екатерине Степановне одернуть его, твердо сказал:
– Идите, идите, можно…
Толстяк вырастал из-за стола, как вулкан из моря, – аморфно и поднебесно. В нем была добрая сажень. Деликатно топчась, он продвигался к выходу, стараясь спиной показать, что он никому не помешает, что он только на минутку, чтобы никто по возможности не обращал на него внимания. Правда, не заметить эту спину было нельзя, это была не спина – огромный спинальный отдел.
Мы выползли из дома. Здесь бушевал ярко окрашенный, звонко озвученный день – конец весны, начало лета. Я вспомнил, как Кольяныч говорил: не бывает плохой погоды, бывает плохое настроение. А сегодня погода замечательная, да настроение больно скверное.
На улице неподалеку от дома стояли несколько парней и девушек. Их красные мопеды «ява» валялись на траве притомившимися коньками-горбунками. Хрипло и мелодично орал магнитофон. Жизнь продолжалась.
Жадно затянувшись папиросой, толстяк сказал:
– От-то, значит, молодежь современная коровам фосты крутить не хочет…
И я не понял, радуется он или огорчается тем, что молодежь не хочет крутить коровам «фосты». Громадный дядька с детским лицом и детской нетвердостью звуков.
– Давайте знакомиться, – сказал он застенчиво. – Нам все равно надо будет разговаривать. Я директор школы, меня зовут Оюшминальд Андреевич Бутов…
– Как-как? – переспросил я.
– Да, имя у меня глуповатое – я родился во время челюскинской эпопеи, а тогда мода была на сокращения всякие, – говорил он, рдея всей кожей, я боялся, что от смущения вспыхнут его редкие белокурые волосы. – Оюшминальд значит «Отто Юльевич Шмидт на льдине»… Меня друзья зовут Юшей…
Я пожал ему руку и удивился вялости его ладони – большая, холодная и влажная, как остывший компресс. Мы уселись на скамейку, и я смотрел, как он с жадностью курит. С конца папиросы вился слоистый прозрачный синий дымок, а из сложенных бантиком губ выпускал Бутов темно-серую густую струю, и своей бело-розовой огромностью, иллюминаторами очков, поднимающимися дымами был он похож на отдыхающий у пристани пароход.
Поглядывая на веселящихся за забором молодых людей, Бутов печально усмехнулся:
– Сколько насмешек, сколько страданий я вытерпел в молодости из-за своего нелепого имени… Сейчас смешно, а тогда было больно…
У него во рту было много языка, и слова получались нечеткими, кашеобразными, еще сильнее увеличивали впечатление, что он огромный пятидесятилетний ребенок. Мне было легко представить его в штанишках-гольфиках, с бантом на шее.
– А что ж вы терпели? – спросил я для поддержания разговора. – Сменили бы имя через загс – и конец страданиям…
Он робко выглянул из-за кругляшей иллюминаторов:
– Вы думаете? Может быть… Но мне кажется – это неудобно. Неловко как-то… от-то… В этом было бы определенное моральное самоуправство…
– А в чем самоуправство? – искренне удивился я.
– Не знаю, от-то, может быть, я не прав, от-то, но мне думается, что в имени каждого человека, от-то, есть связь поколений, так сказать, продолжение семейной традиции, от-то, знак родительской надежды в судьбе их детей… От-то… В странных сейчас именах, которые давали моему поколению, был высокий, иногда необоснованный идеализм, пафос героической эпохи, в которую жили и умерли наши родители… От-то…
– Может быть, – осторожно согласился я и поблагодарил в душе родителей, что они не назвали меня, как моего одноклассника Рысакова, производственно-экономическим именем Индустрий.
– А вообще-то, дело не во вкусах наших родителей, а в нас самих, – махнул рукой Бутов. – Мое имя никого не смешило бы, коли я высадился бы на самом деле на льды Северного полюса или полетел в космос. Имя становится смешным, когда оно не соответствует владельцу… От-то…
– А мне сдается, что вы заняты делом вполне героическим…
Бутов тяжело вздохнул:
– Дело-то наверняка героическое и очень высокое… От-то… Вот боюсь только, что я не на уровне своего дела…
Я серьезно спросил его:
– Вы разве считаете себя неквалифицированным специалистом?
– Как вам сказать… Не могу я руководить людьми… От-то… Не умею… Все надеялся, что привыкну… Я ведь и раньше просил, чтобы оставили мне часы по математике, и дело с концом, не директор я… Просил, чтобы Екатерину Степановну назначили… От-то… А теперь эта ужасная история с Николаем Иванычем… Ведь не скроешь от людей, от чего умер он… Представляете, какие это будет иметь последствия для коллектива – разговоры, пересуды, подозрения… От-то… Подумать страшно…
– Я вас не понял, – отсек я его от сетований. – А почему надо скрывать от людей? По-моему, все должны знать об этом!
– Зачем? – ужаснулся он. – Если бы можно было найти и как-то наказать злодея, то это, возможно, имело бы какой-то воспитательный смысл… А так? Вы-то уедете, а как я буду умиротворять все эти страсти?
Я помолчал, поковырял прутиком в песке, потом спросил его:
– Почему вы решили, что этого злодея нельзя найти?
– Потому что никто не может понять, что это такое – месть, желание досадить, напугать, или это был просто хулиганский розыгрыш дурацкого шутника-мерзавца. Как это понять? Кого искать? Где?
– Вот весь круг намеченных вами вопросов и надо выяснить…
– Кто это может сделать? Я? Екатерина Степановна?
Судя по всему, завуч Екатерина Степановна была его нереализованной в жизни героической сущностью – опорой, советчицей, руководительницей.
– Вы в милицию уже обратились? – спросил я.
– Да, конечно, я сразу позвонил. Начальника городского управления нет, я говорил с Зацаренным… Он заместитель по разыскным делам, интеллигент, милый человек, я его хорошо знаю… От-то. Он говорит, что это казусный случай, мол, невзирая на сложность отыскания виновного – это якобы практически маловероятно, но и пойманного очень трудно будет привлечь к суду… Зацаренный говорит, что нет в кодексе соответствующей статьи…
– Есть такая статья, – заверил я Бутова, встал со скамейки и сообщил: – Значит, ситуация обстоит следующим образом: я отсюда не уеду, пока не отыщу этого мерзавца. И честно говорю, меня ваши беспокойства мало трогают. Я уверен, что, не выставив на всеобщее обозрение затаившегося подлеца, не представив на человеческий суд убийцу, мы с вами дальше жить не имеем права. Во всяком случае, нам нашим профессиональным делом не следует заниматься, если этот ползучий гад останется безнаказанным…
– Я был бы счастлив вам помочь… От-то… Всем, чем смогу… хотя не представляю, как вам это удастся, – потерянно моргал Бутов.
– Это не ваша забота… Мне нужно только, чтобы вы прояснили обстановку в педагогическом коллективе. И прошу от вас полной искренности, прошу вас помнить, что я не проверочная комиссия, мне нужна только правда…
– У меня нет оснований быть с вами неискренним, – обиженно забормотал, зажевал во рту свою нескончаемую кашу Бутов. – Я всегда говорю только правду.
– Не сомневаюсь в этом нисколько. Но одной правды мне мало, мне нужен вдумчивый анализ математика и душевное страдание однополчанина…
– Вы думаете, мне не жаль Коростылева? – жалобно спросил Бутов, и в голосе его звучала детская обида. – Я просто опасаюсь, что расследование может иметь кумулятивный эффект: если вы не найдете преступника, то он, убив своей телеграммой Коростылева, достигнет еще одного ужасного результата…
– А именно?
Он протянул ко мне руки, короткопалые беззащитные ласты тюленя, а на лице его была мука.
– Ведь школа – это большой коллектив, естественно, не обходится без разногласий, недоразумений, конфликтов. И, получив официальную огласку, смерть Коростылева станет поводом для ужасных расспросов, проверок, выяснений. Вражда и подозрения, сплетни и оговоры уничтожают все доброе… А школа наша была много лет гордостью района, одной из лучших в области…
– Вы не бойтесь огласки, – сказал я ему зло. – Сейчас не об этом надо думать! Если вас послушать, надо сейчас нам всем выпить по рюмке за помин души Коростылева, завтра вывесить в актовом зале его портрет и позабыть о нем навсегда…
– Почему же позабыть?.. – неуверенно возмутился Бутов, но я не дал ему договорить:
– Потому что Коростылев часто повторял: поощрять зло безнаказанностью так же преступно, как творить его, ибо ненаказанное зло ощущает себя добродетелью… И моя задача состоит как раз в том, чтобы не дать испугу, возмущению и опасениям людей превратиться в злобный хаос всеобщего подогревания. Должен вас огорчить сообщением, что в здоровом организме вашей школы или каких-то связанных с ней отношений возник где-то гнойный нарыв, и никакими примочками его не рассосать – его надо найти и вскрыть…
– Я бы это только приветствовал, – смирно сказал Юша. – Боюсь, что вы неправильно оцениваете мои мотивы. Я, честное слово, не опасаюсь каких-то организационных последствий и выводов начальства. Я о коллективе думаю, об учащихся…
– Будем вместе думать, – твердо заверил его я. – В том русле, которое я вам предлагаю…
Очень расплывчатый абрис ситуации начал выплывать из мглы неизвестности – мне надо парализовать влияние завуча Екатерины Степановны. Благо, это не очень трудно, поскольку Бутов относился к той части людей, что охотно перекладывают ответственность на более горластого и напористого. Думаю, что завучу меня покамест не перегорланить. Это у нее с Бутовым хорошо получалось. Его ведь не случайно друзья называют Юшей – огромный славный толстячок в коротковатых брюках и тесном на животе пиджаке.
– Как фамилия Екатерины Степановны?
– Вихоть. Ее фамилия Вихоть. А что такое? – озадачился Бутов.
– Я хотел спросить вас: почему у нее были недоброжелательные отношения с Коростылевым? – сделал я «закидку».
– Что вы! Что вы! Помилуй Бог! Как можно так говорить! Конечно, у них возникали разногласия, но разве можно назвать отношение Екатерины Степановны недоброжелательным? Она очень уважала Коростылева, уверяю вас!
– А он ее?
– Что? – испуганно посмотрел на меня сквозь круглые окошки Бутов.
– Николай Иванович уважал Вихоть? Дружил с ней? Считался?
– На такие вопросы трудно ответить однозначно… от-то… Жизнь ставит нас в сложные положения… Иногда возникают недопонимания… Вот видите, вам уже наговорили с три короба…
Ему и в голову не приходило, что я еще ни с кем словом не перемолвился. И не в хваленой следовательской интуиции дело. Просто я хорошо знал Кольяныча и легко мог представить, как на него действовало трибунное велеречие завуча. Она должна говорить так всегда – на поминках, на свадьбе, на педсовете. А кроме того, несколько минут назад я наблюдал прозрачное и в то же время непроницаемое отчуждение, возникшее вокруг Вихоть, когда она говорила поминальное слово.
– Так в каком положении возникло недопонимание между Коростылевым и Вихоть? – настырно сворачивал я Бутова на тернистый путь однозначных ответов.
– Они очень разные люди… На многое смотрели по-разному… И конечно, надо считаться… от-то… что Вихоть женщина, она была иногда мнительна, обидчива, ей казалось, что Николай Иваныч чем-то подрывает ее авторитет… От-то… Хотя я с ней не соглашался…
– Конкретно. Поясните конкретным случаем.
– Как вам сказать, от-то… Они оба словесники, литературу и язык преподают, программа одинаковая, а подход, методика разные… Екатерина Степановна строже, требовательнее, и процент успеваемости у нее выше… Был случай, когда восьмой «А» потребовал, чтобы Вихоть заменили на Коростылева… Но я, хоть убейте меня, не могу взять в толк, какое отношение имеют ваши вопросы к этой проклятой телеграмме? Вы же, надеюсь, никак не связываете…
– Ни в какой мере не связываю. Но мне надо знать все…
Из дома вышла на крыльцо Галя, помахала мне рукой и сказала Бутову:
– Оюшминальд Андреич, вас зовет за стол Екатерина Степановна. Она говорит, что неудобно, вам надо быть там…
Галя молодец, уже со всеми знакома, со всеми есть отношения, она любит людей и уверена, что это взаимно.
Бутов с неожиданной легкостью встал, жадно затянулся пару раз, и поднявшиеся над ним клубы дыма ясно показали, что пароход готов отчалить от пристани, только что наведенные сходни разговора, слабые швартовы вопросов и ответов разорвутся и рухнут в воду молчания.
Он мечтал уйти от меня и неприятных вопросов, но решиться не мог, не получив моего разрешения, отпущения, успокоения.
– Нам надо будет договорить, Оюшминальд Андреич, я вас завтра навещу… – пообещал я.
– Хорошо, я буду ждать, – тяжело вздохнул Бутов и затопал по ступенькам.
– А ты? – спросила Галя.
– Я приду через час. – И направился к калитке.
Повернул ключ в замке зажигания, и жигулиный мотор услужливо и готовно рокотнул, его металлическое четырехцилиндровое сердце рвалось в дорогу. Но я обманывал его – путь нам предстоял совсем не далекий. Полтора километра – до Дома связи. Я не хотел терять времени – фосфорические зеленовато-голубые стрелки автомобильных часов показывали четыре, а красная секундная, суетливая, тоненько-злая, спазматическая рвалась по кругу циферблата, неостановимо стачивая с дня стружку умчавшихся минут.
Выехал на асфальтовую дорожку, перешел на прямую передачу и покатил тихонько, почти бесшумно с косогора вниз – к центру Рузаева. Много раз доводилось мне отсюда уезжать, уходить, и почти всегда мне было грустно – не хотелось расставаться с Кольянычем. А теперь переполняло меня чувство холодной целеустремленной ярости и злой тоски, потому что знал: ухожу навсегда. Еще сегодня и завтра, может быть, через неделю я вернусь сюда, но сейчас я уходил от Кольяныча навсегда, потому что, отправляясь на поиски его убийцы, я затаптывал насовсем свой собственный след к этому дому, к своему прошлому, к самому себе.
Мрачная ненависть к убийце была сейчас во мне больше любви к Кольянычу, и от этого мне было трудно дышать, и я сам себе был противен.
Но свое дело я доведу до конца.
Неспешно плыла моя машинка по пологому спуску в субботне-беззаботный отдыхающий городок. Густо зеленый, дымящийся клубами сирени и уже пахнущий подступающим летом – пылью, нагретым деревом, слабым бензиновым выхлопом. Из окон домов доносились шквалы криков и быстрый тенорок футбольного комментатора. Около пивной бочки толпилась компания любителей стоячего отдыха. На площадке перед кинотеатром плясали «Барыню». Из дверей универмага вилась очередь, – видимо, к концу месяца выкинули в продажу дефицит. Жизнь продолжалась нормально.
На стоянке в центре площади с трудом нашел место – грузовики и автобусы из окрестных деревень, легковушки, мотоциклы с колясками. Субботний выезд в райцентр.
А в мраморно-стеклянных палатах Дома связи было пустовато. Ощущалось, что провинциальные амбиции строителей дома явно возносились в неоглядное будущее над реальными потребами рузаевцев в средствах связи. За окошком с надписью «Междугородный телефон» сидела женщина с вязанием в руках. Желтоватое лицо с крошечными бисеринками пота на висках. Я просунул голову в овальный вырез и увидел, что вязание лежит на покатом выпуклом своде живота. Судя по животу и недовязанным ползункам, телефонистке оставалось до декрета несколько дней.
– Здравствуйте, дорогая будущая мама, – улыбнулся я, стараясь изо всех сил ей понравиться, – от ее доброхотности и проворства сегодняшней ночью зависело многое. – Я старший оперуполномоченный Московского уголовного розыска Тихонов…
И протянул ей удостоверение. Она положила его на стол, механически взяла ручку, с удивлением и интересом внимательно прочитала его, и я остался доволен, что она не сделала в нем ручкой пометок и прочерков, как это делают на телеграфных бланках.
– Здравствуйте, товарищ майор, – сказала она, и в глазах ее загорелось любопытство.
– Как вас зовут?
– Аня, – подумала и добавила: – Аня Веретенникова. А что?
– Анечка, мне сегодня понадобится ваша помощь. Вы до каких дежурите?
– Сутки. До завтра, до девяти. А вам куда звонить?
– В Москву. И еще неведомо куда…
– Так в Москву можно из автомата позвонить! Опустите пятиалтынный и говорите себе на здоровье… – Она улыбнулась. – А есть ли автоматическая связь с «неведомо куда» – не знаю…
– Мне автомат не подходит – я буду звонить в Москву, а мне будут отзванивать сюда. Вы знали бывшего директора школы Коростылева?
– Да, – кивнула Аня, и лицо ее затуманилось. – Его у нас все знают. Он умер на днях… Я до восьмого класса у него училась… Хороший человек…
Мне не было никакого резона секретничать с Аней – все равно связь пойдет через нее, если захочет, то и так все услышит. Да и нечего мне утаивать. Тут и без меня темноты хватает.
– Анечка, к сожалению, Николай Иванович не просто умер, а то, что случилось с ним, скорее напоминает убийство. Вы слышали о телеграмме?
– Да, что-то слышала – телеграмма какая-то поддельная пришла. Шулякова, из отдела доставки, рассказывала…
– В том-то и дело, что телеграмма настоящая, только послал ее человек поддельный. По виду, наверное, обычный человек, а на самом деле – вурдалак…
– А чем я могу вам помочь?
– Сейчас я передам в Москву запрос, а потом мне будут звонить. Пока я не знаю, где я буду находиться, но я вам буду регулярно отзванивать и сообщать номер, где я есть, и вы меня будете соединять с Москвой. Сделаете?
– Конечно!
– Тогда начнем. Мне нужна дежурная часть Московского уголовного розыска.
Аня набирала диск на коммутаторе, что-то говорила своей коллеге в Москве, и лицо у нее уже было не беременно-расслабленное, а сосредоточенное, даже чуть сердитое, а вязание лежало далеко в стороне на приставном столике, и висевшая на шее телефонная гарнитура – наушники и микрофон – делала ее похожей на пилота, совершающего трудную посадку.
– Идите в первую кабину…
Открыл тяжелую, плотную дверь, вспыхнул свет в тесной деревянной капсуле, снял трубку с плоского аппарата без номеронабирателя и услышал знакомый глухой голос:
– Ответственный дежурный Коновалов слушает…
– Привет, Серега… Это Тихонов тебя достает…
– Что это тебе неймется в субботу? Ты как в Рузаеве оказался?..
– На похороны приехал… Тут история произошла вполне противная, мне нужна твоя помощь…
Я объяснял ему историю с телеграммой, а Коновалов где-то далеко, за сотню верст, сосредоточенно пыхтел в трубку, не перебивал меня, вопросов праздных не задавал, но я знал, что он не просто внимательно слушает, а по укоренившейся за долгие годы привычке наверняка делает пометки на чистом листе бумаги остро отточенным карандашом. «Самая лучшая память – на бумажечке накалякана», – любил он повторять нам, когда мы удивлялись, что он никогда и ничего не забывает.
– Понятно, – медленно сказал Коновалов. – А Коростылев этот сродственником тебе доводится?
– Ну, наверное, считай что сродственник. Сроднились мы с ним за целую жизнь…
– Все ясно. – И я представил себе, как он отчеркнул жирной линией свои закорючки на листе и приготовился по пунктам записывать задание.
– Серега, надо срочно дозвониться в Мамоново, в городское управление, если понадобится – продублируй запрос в область, в Воронеж. Ты записал исходящие телеграммы? – на всякий случай переспросил я.
– Конечно…
– Пусть сегодня же опросят телеграфисток – всех, кто мог быть на почте во время подачи телеграммы, – кто такой Пронин?..
– Пронина-то никакого нет – фамилия взята от фонаря, – перебил Коновалов.
– Не сомневаюсь. Но телеграмма необычная – его должны были запомнить, почтари его смогут довольно подробно описать. Затем надо взять на телеграфе исходящий журнал, посмотреть, кто отправлял сообщения перед Прониным и вслед за ним…
– И что? – раздумчиво спросил Коновалов. – Что дает?
– Мамоново – маленький городок, многие знают друг друга. Соседи Пронина в очереди могли запомнить какие-то важные детали. По ним можно будет легче его раскупорить. Понимаешь?
– Усек, – хмыкнул Коновалов. – Чувствую, что ты на воскресные дни мамоновским сыскарям подкинул работенку невялую…
– Да, Серега, я это знаю. И тебя, друг, прошу – вломись в это дело, как ты умеешь. Я тебе не могу и не хочу ничего объяснять по телефону, но если этот гнусняк от нас улизнет, ставь на мне крест…
И вдруг совершенно неожиданно почувствовал, что по лицу у меня текут слезы и голос предательски сел, тугой ком заткнул глотку.
– Алё, алё, Стас, ты чего там? Алё! – заорал в трубку Коновалов. – Ты что тараканишь? Алё! Стас! Что с тобой? Может, кого из наших ребят к тебе подослать?
Я несколько раз глубоко вздохнул, с трудом продышался и твердо сказал:
– Серега, со мной полный порядок. Никого присылать не надо, глупости это. Я здесь все сам сделаю. Ты будешь держать связь с местной телефонисткой, ее зовут Аня Веретенникова, она меня легко разыщет… Договорились?
– Есть, все будет в норме…
Вышел из будки, из спертой духоты с надсадным запахом пыли и пота, и не мог несколько мгновений собраться с мыслями, отрешенно глядя на телефонистку, пока Аня не сказала мне мягко:
– Вы не волнуйтесь, я вас мигом соединю, как только позвонят…
– Спасибо, Аня, я вам буду регулярно звонить. Вот вместе с вами мы раскрутим эту историю…
– Ну да, конечно, я ведь старый Шерлок Холмс, – усмехнулась Аня. – Да и вы на милиционера не похожи. Вы на артиста Филатова похожи, только ростом подлинней…
Я подумал, что она моложе меня лет на пятнадцать, но говорила она со мной не как молодая женщина, она не «ухаживалась», она говорила с ласковой снисходительностью матери, для которой все эти игры давно позади, хоть и симпатичны, но неинтересны – она вязала ползунки, и на лице ее желтели пятна будущих иных, нестерпимо тяжелых и высоких забот.
– Аня, где у вас городская милиция?
– А вон наискосок, через площадь дом двухэтажный, там вход с переулка.
– Анечка, я вам звоню через час…
С автостоянки постепенно разъезжались машины, урчали, готовясь в путь, автобусы, из-под брезентового фургона с надписью «Люди» разносилась по площади развеселая гармошка, нестройное пение, клочья частушечных выкриков. Сумки, пакеты, авоськи с апельсинами.
Я пересек площадь и вошел в зеленый палисадник перед старым домом с красной стеклянной табличкой «Управление внутренних дел». На деревянном крылечке сидел милиционер и строгал ножом чурку.
– Я бы хотел поговорить с Зацаренным, – сказал я, поздоровавшись.
– А он у себя сейчас. Шестая комната – пройдете мимо дежурной части, налево по коридору…
Из-за приоткрытой двери раздавался громкий голос:
– Нет, нет, Семен Петрович, вы это не понимаете… У нас для этого нет возможностей… Да что страда – в милиции всегда страда…
Слова были круглые, отчетливые, точно разделенные между собой, – цепочкой воздушных пузырей вылетали они из кабинета в сонную тишину пустого коридора и гулко лопались в неподвижном сумраке вокруг меня.
Я постучал и вошел в комнату, не дожидаясь ответа, – за столом разговаривал по телефону молодой капитан, и я удивился, что у такого юного блондинчика столь ярко выраженный командирский голос.
Он показал мне рукой на стул и зычно сказал в трубку:
– Нет, Семен Петрович, не могу, и не просите… Вы это не понимаете… На заметку возьмем обязательно, а практически пока обойдемся разговорами…
Я подумал, что от его голоса в телефонных проводах должно подскакивать напряжение. Юша Бутов сказал о нем – интеллигентный – милый человек, заместитель по разыскным делам Зацаренный.
Он бросил на рычаг трубку и поднял на меня голубые навыкате глаза:
– Слушаю вас… – И слова, как детские шарики, один длинный, а второй круглый, гулко ухнули надо мной.
– Моя фамилия Тихонов, я приехал из Москвы на похороны Николая Ивановича Коростылева и вот решил зайти к вам…
– Да, да, да, – закивал огорченно Зацаренный, – я в курсе дела. Очень печальная история. Уважаемый был человек. Только не знаю, чем мы вам можем быть полезны…
– Вы знаете о телеграмме, которую прислали Коростылеву?
Зацаренный на миг задумался, будто вспоминал, о какой телеграмме идет речь, потом сказал неопределенно:
– Да, я слышал об этой истории… Очень жаль, что такое еще случается в нашей жизни…
– А кроме человеческого сожаления по поводу таких прискорбных фактов, у вас нет каких-либо еще побуждений? – спросил я.
– Не понял? – шумно удивился Зацаренный. – Что вы имеете в виду?
– Я имел бы в виду возбудить дело, например… Провести тщательное расследование, попробовать разыскать автора телеграммы…
Голубые выкаченные глаза Зацаренного полыхнули грустной усмешкой профессионала, обвыкшегося с человеческими горестями и умеющего отделить естественные эмоциональные всплески от разумно-прозаических условий жизни.
– Я вас понимаю, товарищ Тихонов, вашему горю сочувствую… Вы, видимо, близкий человек покойному?
– Близкий, – кивнул я. – Думаю, что был близкий…
– И мне понятно ваше справедливое желание наказать этого дурака, пославшего телеграмму… Но к сожалению, это не в наших силах.
Органное рокотание голоса Зацаренного меня подавляло. Я робко спросил:
– Отчего же?
– Оттого, что смерть учителя Коростылева – я имею в виду общественный смысл – скорее напоминает несчастный случай, последствие стихийного бедствия, чем результат преступления…
– Очень интересная точка зрения, – заметил я.
– Боюсь, что нам надо признать этого неизвестного дурацкого хулигана чем-то подобным случайному удару молнии или упавшему с крыши на голову кирпичу, – развел руками Зацаренный, доверительно наклонился ко мне, и узкий луч заходящего в окне солнца ярко вспыхнул в голубой эмали университетского ромбика на правой стороне его мундира.
– Хочу обратить ваше внимание, – сказал я, – что ни молния, ни рухнувший кирпич не обладают злой волей. Иначе говоря, умыслом…
– В том-то и дело, – вздохнул Зацаренный. – Вы не понимаете, что с точки зрения закона мы никогда не сможем доказать наличие умысла на убийство Коростылева у человека, отправившего телеграмму. Даже если допустить, что мы его найдем, – а это весьма маловероятно. Но и в этом случае он скажет нам, что просто хотел пошутить. Что с него, дурака, возьмешь? Никогда такое дело через суд не пролезет, вернут его нам или прекратят совсем. А то, глядишь, и оправдают этого кретина. А нам в отчетность – брак!