– Слышите? – сказал его величество, глядя перед собой. Но неизвестно, кому это он сказал.
Эйе заметил в кратких словах, что все это правда. То есть правда то, что говорят о Та-Кефт.
– Кто говорит? – спросил фараон.
– Люди мудрые говорят.
– А они есть?
– Кто? – Эйе потянулся рукой к финикам и меду.
– Мудрые люди.
– Они находятся даже здесь, в этом помещении.
– В самом деле? – Фараон откинулся чуточку назад, как бы выставляя напоказ свои крепкие, массивные челюсти. И засмеялся. Нет, он захохотал. Нет, он вдруг захлебнулся в смехе.
Глядя на него, начинал смеяться то один, то другой.
Он передавался – этот смех – от одного к другому.
Вот уже смеются все. Даже Нефертити. Даже застенчивый Семнех-ке-рэ. А о принцессах и говорить не приходится: девушкам палец покажи – уже хохочут…
Пенту наклонился к Маху и сказал вполголоса:
– Его величество – жизнь, здоровье, сила! – чувствует себя хорошо.
Маху ответил:
– После трапезы он будет ждать тебя.
В этом неожиданном веселье, которое напало на всех – а иначе никак не скажешь, – веселье, явно нездоровом, искусственно подогретом, непоколебимо мрачным оставался один: его высочество Эйе. Он неодобрительно посматривал на жену свою Ти – такую немножко сморщенную, но все еще живую, задорную женщину. Может быть, Эйе видел дальше, чем все. Или знал больше других. Кто это может сказать? Если бы здесь присутствовал живописец и ваятель Юти, он, несомненно, изобразил бы полтора десятка бездумно-веселых людей и сурово-задумчивого Эйе. Одного старого мудреца среди легкомысленных людей. Одного воина среди подвыпивших. Так бы изобразил Юти. И он, наверное, был бы прав…
Эйе сказал, сохраняя задумчивость:
– Что такое мудрый человек? Некий певец, разъезжавший по городам в древнее время – при царе Усеркаафе, выразился так: мудрый человек такой же, как все, разница лишь в том, что он больше думает и меньше других болтает.
– Это трудно, – сказал фараон.
– Что – трудно?
– Болтать.
– А я что говорю? – сказал Эйе. – То же самое!
Служители разнесли вино – черное, как чернила, которыми пишут в фараоновой канцелярии. Оно называлось «Несравненное Ахетатона».
Ее величество Нефертити смеялась, а на душе у нее – камень…
«…Эхнатон уже не тот. Что с ним? Говорят, все Кийа, эта жаркая, молодая красавица. Но разве может смутить бога красавица? Не в ней дело! Совсем не в ней. Если Эхнатон в чем-то не согласен со мной – можно объясниться. Если я не родила ему мальчика – я могу уйти. Но все требует объяснения. Нельзя так молчаливо…»
Эйе смотрел прямо перед собой – сквозь жену, которая сидела напротив него, – и думал о своем. Его жилистые руки лежали на столике. Голова его слегка наклонена набок – к левому плечу…
«…Сейчас видно все как на ладони. Даже иноземец, не знающий нашего языка, скажет: царь и царица – не в ладах. В великом доме – разлад. Великая любовь уступила место великому равнодушию. От равнодушия до ненависти – шаг. Это молодая Кийа делает свое дело. Она разрушает. Это видно даже слепому…»
Фараону не давали покоя эти самые молчаливые мудрецы, о которых говорил Эйе. На бритой голове старика пульсировали большие и крепкие жилы, и фараон подумал, что именно эти жилы являются признаком мудрости. Он любил и глубоко уважал Эйе независимо от того, сколько у него жил на голове и что говорил старик. Ни один совет Эйе не был легкомысленным или непродуманным. Говорил Эйе – точно слова ковал. Каждое слово – что небесный металл: весомое, четкое, попадающее в сердце, в самую серединку…
– Я читал в старых свитках, – сказал Эхнатон, – что некогда в Кеми обитали мудрецы. Они много болтали, но каждое слово их ценилось выше золота.
– Где же они? – спросил Эйе.
– Мудрецы, что ли?.. Они повывелись. Ибо в противном случае берега Хапи были бы усыпаны золотом.
– Я верю этому.
Эйе наконец рассмеялся.
Фараон поднял чарку, хотел было пригубить, но, что-то вспомнив или увидев что-то в чарке, поставил ее на место, встал и вышел в свою рабочую комнату, где он работал и слагал стихи.
Пенту последовал за ним.
В небольшой – очень небольшой – комнате, расписанной живописцами, Эхнатон чувствовал себя лучше, чем где бы то ни было. На стенах многократно изображен фараон в различные мгновения жизни: то на руках полуобнаженной, молодой Тии, то рядом с ее величеством Нефертити, то среди детей, то у тела несчастной Мактатон, безвременно переселившейся на поля Иалу (так было угодно великому Атону).
Один угол комнаты был завален чистыми свитками папируса. Фараон мог в любой час записать свои мысли без помощи писцов. Веранда выходила на просторы Хапи. Плавная, как лебяжья шея, излучина – словно на ладони. Оттуда веет прохладой, когда солнце еще на востоке. Позже – после полудня – его величество перейдет в другой кабинет, напоминающий этот, но выходящий балконом на север. Здесь тоже приятно слагать стихи и наигрывать на арфе замысловатые мелодии…
Пенту тихо приоткрыл дверь и резко затворил ее за собой. Его величество не шевельнулся. Он смотрел на стену. На голую стену, на которой только рисунки.
Пенту стал сзади, вперив острый глаз в затылок фараона. Кто скажет, глядя на него со спины, что в руках его вся вселенная? Кто бы подумал, что в нем – этом тщедушном человеке – найдутся силы, которые восстанут не только на врагов своих, но и на самого бога Амона? Все это останется тайной даже для такого многоопытного и мудрого человека, как Пенту. Если это тайна для Пенту, то для кого же не тайна?
– Оборотись ко мне, твое величество!
Эхнатон стоял не двигаясь. Он слышал голос Пенту, но звучал в его ушах голос и посильнее.
– Твое величество!..
Фараон медленно повернулся. Губы его точно бы припухли. Глаза безжизненны. Тонкое лицо, о котором говорили, что оно острое, как кинжал, стало еще острее. Серый цвет лица напугал жреца. Что стряслось с фараоном?
Пенту протянул руку и приложил к сердцу его величества. Затем пощупал печень его все той же рукой. Фараон, казалось, отсутствовал. Точно щупали не его, а тень фараонову.
– Болит?
Фараон молчал.
– Болит? – переспросил Пенту.
Его величество вздохнул глубоко, взял врача за руку:
– Пенту, мое сердце всегда с тобой. Оно совсем не болит. И печень не болит. Мое Ба корчится от невыносимых страданий. Словно бы горячим вертелом, как гуся, протыкают его, прежде чем изжарить.
Пенту слушал внимательно.
– Когда-нибудь я скажу тебе, Пенту, нечто. И ты тогда поймешь, отчего корчится мое Ба, отчего больно моей душе. А тело мое, – заверяю тебя, – хотя оно не столь внушительно, не думай о нем плохо. Сто лет, сто добрых лет послужит оно мне, если только выдержит Ба.
Жрец ничем не проявлял своих чувств. Он служил отцу его величества, служил тому, кто дарует жизнь всему сущему, – богу Атону. Посему жрецу надлежало быть выше всего земного и, разговаривая с любимым сыном Атона, сохранять достоинство священника.
– Пенту, – продолжал фараон, – я хочу сказать нечто. Я думаю об этом, и кровь стынет в моих жилах и вызывает тяжесть в затылке. От тяжести той мои суставы делаются иногда похожими на воду… И я чуть было не упал. Сегодня утром. Если бы не Маху, я бы упал. Распластался бы на полу.
Жрец нарушил молчание:
– Твое величество, я знаю все. И я скажу тебе: твое беспокойство оправданно. Ибо в руках у тебя – судьба Кеми. Подай мне руку. Правую.
Фараон протянул ладонь. Она была и нежной и маленькой. Как женская рука.
«…Такая маленькая и такая сильная. Воистину сказано: бойся низкорослых… Рука сильная, но Кеми еще сильнее. Рука загребущая, но совладает ли она с горячим конем, на котором скачет фараон?»
Пенту рассматривал линии на ладони.
– Ты здоров, – сказал он наконец фараону.
– И это всё?
– Что же еще?
– Я знаю: я здоров. Но хочу знать: здоровы ли мои царедворцы, мои военачальники, мои семеры? Ибо от их здоровья зависит и мое.
Эхнатон прошелся по комнате взад и вперед, чуть выставив округлый живот.
«…Он очень некрасив, он очень некрасив. Бедная Нефертити! Она достойна лучшего из львов!»
Фараон стал перед жрецом, дыша жарким и прерывистым дыханием. Его глаза сверкали, точно из воды. Губы – такие пухлые и по-детски нежные – вздрагивали, прежде чем произносили слова.
– Пенту, – сказал фараон, – мне кажется, что страна болеет. Не я, а страна! Чем больше думаю об этом, тем больше убеждаюсь. Однако больше всего меня смущает ее величество. – Он ждал, какое впечатление произведут на жреца его слова. – Царица, мне кажется, больше не понимает меня.
– Может быть, наоборот?
Фараон вздрогнул, точно его растолкали среди сна:
– Как ты сказал?
– Ты-то сам понимаешь царицу?
И в первый раз – ничего подобного никогда не видел Пенту! – фараон скорчился, как от боли, при упоминании царицы. «Неужели? – подумал жрец. – Неужели это так?»
Фараон, разделяя слоги, выговорил эти слова:
– Не желаю ее знать!
Его величество затрясся от злобы.
– Успокойся, – сказал Пенту.
– Не могу! Я чувствую, как жена моя и дети мои отдаляются от меня. Народ отдаляется от меня. Кеми уходит от меня…
– Это тебе только кажется…
– Кажется? – Фараон стал самим собою – царственным, волевым монархом. – Я вижу слишком далеко. И в этом, может быть, мое несчастье. Ты думаешь, я не знаю, что вокруг зреет недовольство? Да, да, недовольство!
– Оно всегда и повсюду зреет, – сказал мудрый Пенту. – С тех пор как существует человек и существует Кеми, всюду и во всякое время зреет недовольство. Сосчитай, сколько людей в твоем царстве. Превратись на миг в сокола и взгляни на землю свою: сколь она велика и как много на ней людей. А теперь превратись в мышь домовую и подслушай, что говорят миллионы…
– Ничего хорошего, Пенту.
Жрец возразил:
– Одни ругаются. Другие милуются. Третьи довольны. Четвертые…
Фараон не дал ему договорить:
– Это неважно, что думают и чем занимаются четвертые. Зачем все это, если у меня под боком творится нечто, от чего человек может вовсе лишиться разума?
– Это неправда.
– Что – неправда?
– Ничего особенного не творится.
– Если жена не понимает тебя? Если зять – Семнех-ке-рэ – мыслит по-своему? Если другой зять тоже шагает не в ту сторону, а дочери твои не поддерживают тебя – разве это «ничего особенного»?
Жрец дал понять, что все это именно и есть «ничего особенного». Фараон невольно рассмеялся. Как мальчик. Захлопал в ладоши. Ему стало так весело, будто напился вина.
– Очень хорошо! Очень хорошо! – воскликнул он. – Мои близкие и друзья превращают на моих глазах серое в белое, белое в черное. Очень хорошо! Значит, нечего опасаться? Значит, я могу сказать, что в государстве все идет отменно?.. Нет, нет! Не отвечай мне сразу. Подумай прежде. Подумай прежде. Подумай и скажи мне: все ли в государстве идет отменно?
Жрец по-прежнему старался не выдавать ни своих мыслей, ни чувств:
– Твое величество, с тех пор как существует вселенная, не было еще государя, который мог бы сказать: все хорошо в моей стране.
– Дальше.
– Если даже находился такой царь, то он вскоре раскаивался в своих словах.
– Почему?
– Потому, что убеждался в том, в чем убеждался.
– Я не понимаю твоего книжного языка. Говори яснее, Пенту. Говори, как говорят на рынке.
Жрец нахмурил брови:
– Я же не на рынке. Я не торговец зеленью…
– Вот это я знаю!.. Дальше.
– Нельзя сетовать на то, что в государстве что-то не ладится. На то оно и государство.
– Ты это говоришь как врач или как мой советник?
– Как врач.
– Что ж, по-твоему, я болен?
– Да.
– И тяжело?
– Да.
– Ты уверен?
– Да.
– Ну, так лечи.
Фараон плюхнулся на циновку, вытянул ноги, сложил на груди руки, закрыл глаза. И приказал:
– Лечи!
Жрец не трогался с места.
– Лечи, говорю!
Пенту присел на низенькую скамью, которая на трех ножках. Помолчал. Потер лоб… Нет, в самом деле, он убежден, что говорит правду. Разве плохи дела Кеми? Наступление хеттов на пограничные деревни? Но они могут и отступить! Восстание в Ретену? Оно окончилось. Тревожное положение на границах с Эфиопией? Там всегда было неспокойно…
– Твое величество, – проговорил Пенту, не глядя на фараона, – никто из нас не сотворен из камня. Тебе нужен отдых. Поезжай, твое величество, в Южный дворец. Проведи день, другой. Пробудь ночь на воде. При огнях. Слушай музыку. Это необходимо для здоровья.
– А дальше?
– Что дальше?
– Кто делами займется?
– Ты.
– А кто же предаваться будет веселью?
– Тоже ты.
Фараон присел. Уткнулся подбородком в колени. Так, как это делал в детстве. Пенту хорошо помнил совсем еще юного фараона. Юного принца.
– Послушай, Пенту, отвечай прямо и не пытайся морочить мне голову.
Пенту скорчил гримасу: он не одобрял увлечения фараона языком рынков и мастеровых людей.
– Понимаешь? Не морочь голову!.. Если к тебе приходят и говорят: бежал из каменоломни твой враг, заточенный тобою, – что ты скажешь?
– Стану искать его.
– Если его не находят?
– Наберусь терпения.
– А потом?
– Выдам сто хлыстов нерадивому хаке-хесепу.
– Сто?
– Может, пятьдесят. Для первого раза.
– Это мысль!
Фараон ударил палочкой из слоновой кости в бронзовую пластинку. И сказал вошедшему негру:
– Позови ко мне его светлость Маху.
Чернокожий выслушал приказание, не глядя на благого бога. И попятился назад, к двери.
– Скажи, чтобы шел поскорее!
Чернокожий приоткрыл дверь.
– Чтобы мчался сюда!
Чернокожий вышел в коридор.
– Пусть растрясет свой живот!
Чернокожий не посмел закрыть за собою дверь.
– Пускай спешит сюда этот грязный гиппопотам!
Фараон был словно горный поток: миг! – и сокрушит все на пути.
– Пенту, – крикнул он, потрясая кулаками, – ты всегда подаешь мне хорошие советы! Этих подлецов надо держать в черном теле. И тогда меня будут больше любить и уважать. Этот секрет я вычитал в одном старинном свитке времен Аменемхета Первого. Там очень хорошо говорилось о том, как следует вести себя власть предержащим.
– Жестоко?
– Именно жестоко, Пенту! Не жалея никого и ничего. Мне говорили, что впервые испытал этот способ фараон Нармер. Ведь он, Пенту, в один час из смертного князя превратился в живого бога, наподобие меня. В один час, Пенту! Я бьюсь – вот уже четырнадцать лет – со своими недругами и достиг не очень многого.
– Я этого не сказал бы, твое величество.
Вошел Маху. Вернее, вкатился. И кто-то невидимый прикрыл за ним дверь.
– Я у твоих стоп, твое величество!
Произнося эти слова, Маху смотрел на жреца. Но тот стоял к нему спиною.
– Маху, – сказал фараон, – Пунанх проявил нерадивость. Он упустил этого Усеркаафа. И тот бежал в Эфиопию. За ним послана погоня. Но беглец пока не пойман. Я приказываю: полсотни палочных ударов Пунанху. Немедленно! А остальные – потом. И передать ему: пусть ищет его на земле и под землей, в горах и на воде! Передай еще: не дай бог, не дай бог не поймать его и не водворить на место! Понял меня, Маху?
– Понял.
– Пятьдесят увесистых ударов.
– Так точно.
– И доложить мне тотчас же!
– Твое величество, Пунанх получит свое сполна.
Фараон кивнул; Маху удалился.
– Ты доволен, Пенту?
– Так же, как ты, твое величество.
– Я расстроен. Я совсем не доволен.
Откуда-то из складок своего одеяния жрец достал флакон, вылил из него немного бурой жидкости в чарку и поднес ее фараону.
– Этот настой, – сказал он, – дает успокоение, в котором ты больше всего нуждаешься. В далеком Та-Нетере растет это дерево, похожее на чудовище.
Фараон выпил до дна:
– Какая гадость!
– В этой жидкости – великая сила.
– В этой вонючей воде?
Жрец молча поставил чарку на столик.
– Я открою тебе тайну, Пенту, – начал фараон доверительно. – Ближе ко мне, Пенту. Поближе!.. Мои военачальники жаждут войны. Одни из них зовут меня на Север, другие – на Юг. Третьи советуют идти через пустыню, чтобы завоевать неведомое государство Та-Кефт. Если я двинусь на Север, помчусь на Юг, переползу через пустыню – меня станут уважать враги. Жрецы Амона протянут мне руки. Знать, которую я долбал нещадно, тоже протянет мне руку примирения. А я говорю, напоминая им шумерскую пословицу: «Ты пошел отнимать землю у врага? Враг пришел, чтобы отнять твою землю». Понимаешь, Пенту?
Жрец кивнул.
– Шумеры – не дураки. Это сейчас они присмирели, как бы забились в угол. А ведь шумеры других учили уму-разуму. У них такое смешное письмо, как будто бы куры царапали клювом. И я положа руку на сердце не могу сказать, у кого род более древний: у нас или у них?
Фараон поднялся на ноги – по-юношески легко, – кинулся в угол, где лежали чистые свитки папируса… Вдруг застыл. Медленно повернулся всем корпусом к жрецу. И прошептал:
– А хочешь, я им дам войну?
– Кому, ваше величество?
Благой бог не ответил кому. До поры это была только его тайна.
Очень возможно, что его величество объяснил бы Пенту, кому же он объявит войну. Кому это – «им»? Особых тайн от жреца у него не было. Даже, может быть, слишком часто открывал благой бог свое сердце для ушей жреца и врача? В Уасете говорят: «Какой же это монарх, у которого за душою нету тайн?» Впрочем, народ в Уасете – прежней столице Кеми – слишком изощрен. Точнее сказать, слишком испорчен столичной жизнью, превосходством их города над всеми прочими городами Кеми. В Мен-Нофере – самой древней столице Кеми – говорят несколько иначе: «У фараона тайн должно быть не больше, чем у обыкновенного воина в Ливийской пустыне, когда он там воюет». Это две крайние точки зрения. Правда, по-видимому, где-то посредине. Мясники Ахетатона выражают свой взгляд на тайну следующим образом: «Без тайны и злого умысла – только вол, висящий на крючке в мясной лавке». Кто же все-таки прав?..
Очень возможно, что его величество объяснил бы кое-что жрецу Пенту, если бы в эту минуту не явился главный военачальник Хоремхеб. Он протопал в тяжелых башмаках прямо к фараону, поклонился ему. Это был человек грубый, как носильщик тяжестей. Высокий и дородный, словно негритянский царек. На левой щеке его красовался розовый рубец – прекрасный знак, полученный в битве с хеттами. Хоремхеб очень гордился шрамом, ибо жизни не лишился. А мог бы. И очень даже просто. Ото лба до подбородка столько же, сколько от уха до уха: почти квадратное, почти солнечно-округлое лицо, почти тыква, на которую смотришь сверху…
– Его величество только что пришел в себя, – сказал Пенту, указывая рукою на кувшин.
– Очень жаль, Пенту.
– Почему же?
– Потому, что вести у меня мрачные. И разговор – мрачный.
– Это в порядке вещей, Хоремхеб. Я несу благую весть, твое дело омрачать людей и вселять в их сердца холод и страх.
– Ты прав, Пенту. Профессии у нас разные. Мы созданы для разных дел. И я не сетую.
– Увы! – отвечал жрец. – Меня это различие как раз и тревожит.
Хоремхеб махнул рукой, – дескать, пустое все это. Он поставил рядом две трехножные скамьи. И сказал так, как будто говорил солдатам:
– Садитесь: твое величество – сюда, Пенту – сюда!
Благой бог, поглощенный собственными мыслями, уселся на скамью без звука. Пенту ничего не оставалось, как последовать его примеру.
Фараон уставился взглядом на некую рыбешку на полу, которую собирался проглотить другой – более сильный – подводный житель. Живописец изобразил маленькую рыбу весьма симпатичной и не подозревающей о страшной угрозе. А хищник оскалил зубы. Раскрыл пасть и уже предвкушает удовольствие. Какая прекрасная иллюстрация к разговору, который, несомненно, затевает Хоремхеб! Ему чудится Кеми в образе этого подводного хищника. Спит и видит во сне Кеми. Кеми, пожирающего соседние земли. Соседние государства. Соседние народы…
– Как всегда, – начал Хоремхеб почему-то торжественно, – я – с дурными вестями. Хетты наглеют с каждым днем. По моим сведениям, они вторглись в пределы городка Ном-от. Твоему величеству, вероятно, памятно это название. Год тому назад оттуда присланы были золотые рукомойники для трех дворцов Ахетатона.
– Да, помню, – глухо проговорил благой бог.
– Ном-от имеет большое значение для северных провинций Джахи, – Хоремхеб развернул пожелтевший папирус. – Вот здесь, твое величество, изображен городок Ном-от. Население его сплошь туземное, и князя его зовут Хеметтат. Он предан тебе и нынче оплакивает падение своего владения. Чуть правее, подальше от моря, в шести сехенах[18] от Ном-от, находилась наша крепость, построенная его величеством покойным фараоном. Эта крепость тоже взята хеттами. Народ Митанни[19], подстрекаемый князьями Ретену, обрушился на наши гарнизоны вот здесь. – Толстый палец Хоремхеба медленно описывал полукруг от города Ном-от к востоку и северо-востоку. – Моряки-разбойники, выйдя в море с острова Иси, мешали нашим кораблям. На берегу, на самой границе с хеттами, стоял наш военный пост Нефер-Туа. Он захвачен врагами еще в прошлом году, в месяц мехир. За полгода хетты продвинулись вот сюда, к городу Ан-Таир. Твое величество легко вычислит, сколько сехенов прошли хетты за полгода от Нефер-Туа до Ан-Таир: ровно двадцать!
Пенту искоса поглядывал на папирус, но более всего поражали его эти грубые руки Хоремхеба. Из них словно жир вытекал, точно они поджаривались на огне. Этот грубый военачальник был противен жрецу. По-видимому, не только ему. Разве фараон искренне относится к Хоремхебу? Только-только терпит. Однажды была сделана попытка заменить его на посту военачальника. Но не тут-то было! Пришлось отказаться от этого намерения. Многие высшие сановники высказались против замены – и Хоремхеб остался. Это очень плохо, когда военный решит, что прочно сидит в седле. Жди от такого всякой пакости – явной и тайной.
– Мятежные князья Ретену… – продолжал Хоремхеб, указывая на красное пятно, – князья Ретену перешли вот здесь горную гряду и приблизились к городу Кодшу настолько, что наш гарнизон был вынужден отойти к морю. – Военачальник повел мизинцем от красного пятна к краю папируса.
Пенту смотрел сверху вниз. Он даже не наклонился, чтобы получше разглядеть чертеж. Жрец, как обычно в таких случаях, прибег к помощи горного хрусталя.
Фараон уперся взглядом в потолок. Там летали птицы. Там было синее небо, невообразимая высь. Сокол нехебт летел в синеве. Он парил на крепких крыльях, и его величество завидовал ему. Откровенно завидуя свободному полету, он в то же время задавал себе вопрос: «Почему рыбе хорошо в воде, а соколу в небе?» В чем же сущность плавающего, шагающего по земле и летающего в воздухе?..
Пенту приметил рассеянный взгляд фараона. Жрец тоже залюбовался соколом нехебт. В самом деле, под потолком – точнее, небесным куполом – парила птица. Она казалась не то чтобы живою, а совершенно натуральной – с перьями, лоснящимися от подкожного жира, и клювом серого цвета, и глазами, похожими на янтарь…
Хоремхеб ушел, как говорится, с головой в свой папирус. Он продолжал развивать мысль о том, что наступление врагов Кеми будет продолжаться и впредь. Оно будет продолжаться до тех пор, пока его величество бездействует. Да, бездействует!..
Военачальнику хотелось убедиться в том, какое впечатление произведут слова эти на фараона. К его удивлению и огорчению, его величество и вельможа его любовались изображением птицы на потолке. Не говоря ни слова и не выдавая своего возмущения, Хоремхеб тоже запрокинул голову и стал разглядывать птицу нехебт. Так и рассматривали птицу три первых человека Кеми, меж которых был сам благой бог…
– Мне кажется, – проговорил фараон, – что этот сокол немного косит глазами. Или он смотрит не туда, куда следовало бы. Нехебт высматривает свою жертву. Наподобие нашего Хоремхеба. В данном случае одной из жертв являемся мы – кто-то один из нас. Я хочу сказать – жертвой, если иметь в виду направление хищного взгляда этой птицы. Но левый глаз глядит не туда! Если согласиться, что левый пытается определить расстояние до меня, то правым приметил Хоремхеба.
Пенту сказал, что оба глаза направлены на Хоремхеба и ни о какой косине речи быть не может. Живописец знал свое ремесло!
Он говорил слишком резко. Хоремхеб попытался отнести эту резкость на счет фараона. Однако тот сейчас же реагировал:
– Дорогой Хоремхеб, это о тебе говорит, о тебе говорит уважаемый Пенту! Ты и в самом деле мало смыслишь в живописи. И в этом нет ничего обидного. Так я думаю…
– Разумеется, разумеется, твое величество! «Послушай, лысая обезьяна, – обратился Хоремхеб про себя к жрецу, – когда ты перестанешь засорять наши уши своими глупыми словами?»
– В этом нет ничего обидного, – издевательски настаивал фараон, по-прежнему запрокинув голову и выставив на всеобщее обозрение далеко не привлекательный подбородок.
«Да, подбородок лошадиный, – продолжал размышлять про себя Хоремхеб. – Ничего не хочу, два дня власти – только и всего! Я бы показал им, где живут крысы в пустыне!»
Хоремхеб сказал:
– Уважаемому Пенту следовало бы не столько тыкаться носом в потолок, сколько оглянуться вокруг и подумать о том, что творится на границах империи.
Фараон оживился.
– Как ты сказал? – спросил он Хоремхеба.
– Так, как сказал! – буркнул военачальник.
– Нет, ты выразился сочно, а я, как тебе известно, люблю сочные выражения. «Тыкаться носом в потолок»… Клянусь Атоном, сказано неплохо! Даю слово, что использую твое выражение в своих стихах. И объявлю, что лучший образ принадлежит тебе.
– Я не честолюбив…
– Вот этому не верю.
– Почему?
Вмешался Пенту:
– Потому что неправда!
– Что неправда?
Пенту приложил к глазу магический камень и тихо сказал, очень тихо, отчего каждое его слово звучало еще сильнее:
– Потому, что в сердце твоем живет честолюбие, как крокодил в воде, как бегемот в болотах, как змея в пустыне. Ты готов ввергнуть страну в военное бедствие, лишь бы удовлетворить собственное честолюбие. Оно у тебя алчное, Хоремхеб! Оно готово проглотить весь мир. Такое оно алчное!
У Хоремхеба кровью налились глаза. Лицо налилось кровью, подобно льняной ткани, на которую вылили красное вино. Но он не был бы Хоремхебом и не был бы первым военачальником, если бы не умел брать себя в руки. Он остыл – медленно, очень медленно, как галька прибрежная после знойного дня. Сначала он улыбнулся – скривил лицо, прищурил один глаз, потом – другой. Сорокапятилетний вояка, казалось, боролся с самим собой. Не часто ему приходилось бороться с самим собой! Затем мускулы на его лице сгладились, – сгладились все, кроме шрама, оставленного азиатским кинжалом.
– Удивительно это, очень удивительно, – сказал он обиженно, – удивительно, твое величество! Вот я прихожу к тебе, и благодать твоя вокруг меня. Вот пришел я к тебе, чтобы почерпнуть силы в словах твоих. Вот я пришел к тебе, чтобы нарисовать твоему величеству действительную картину, которая на границах империи. Что же я услышал? Колкости со стороны Пенту? Насмешки из уст твоих? Нет, я не за этим явился к тебе. Уши мои словно у зайца: они ловят каждый твой вздох, точно шорох в кустах.
Фараон прикинулся, что поражен. Его величество обратился к Пенту:
– Ты слышишь, Пенту? Не думаешь ли ты, что уважаемый Хоремхеб прав? Суди сам: он с жаром говорит о бедах на северных границах, а мы глазеем по сторонам, подобно нерадивым ученикам в школе. Он пытается повернуть наши головы в правильную сторону, а мы с тобою, подобно упрямым ослам, сопротивляемся. Нет, Пенту, прав Хоремхеб! И тебе тоже придется признать это.
– Признать? – огрызнулся Пенту. – Что признать?
Он сказал это так, словно был наедине с фараоном, словно здесь не присутствовал Хоремхеб.
– Признать, – повторил фараон, – что он прав, а мы с тобою не правы.
Его величество улыбался. Его тонкое лицо словно было вырезано из папируса. На этом лице несуразно блестели большие глаза, точно принадлежащие кому-то другому. И мясистый нос торчал несуразно.
– Я готов признать это, – сказал Пенту, – если угодно твоему величеству.
– Мне сейчас ничего не угодно.
«…Врут они, врут оба! Фараон прекрасно знает, чего хочет, и прикидывается наивным, когда это выгодно ему. А этот Пенту, лысая обезьяна, – известный поддакиватель, кивающий головою, когда надо и когда это не требуется вовсе».
Фараон нахмурился. Выпятил нижнюю губу, подумал, подумал и обратиться изволил к слугам своим с высоты своего царского величия:
– Хоремхебу собрать военный совет. Ему же доложить на военном совете то, что он считает нужным доложить. Это очень важно. Чрезвычайно важно.
Хоремхеб склонил голову. Пенту был внимателен, очень внимателен.
– Совет скажет свое слово. Возглавит совет достопочтенный слуга Атона, наш слуга Пенту. Он сообщит мне решение совета. И я поговорю с богом. Атон подскажет мне верное решение. Он не оставит сына своего без внимания. Не оставит Кеми…
Так сказал его величество. Хоремхеб почти был уверен, что царь неискренен. Но не совсем был уверен. Пенту, напротив, был убежден, что фараон говорит серьезно. Но полностью Пенту за это не поручился бы.
Аудиенция была окончена.
Для Хоремхеба.
И для Пенту.
Эхнатон умел показать это. Показать, что разговор окончен.