Когда стихи тебе я отдаю,
Их больше бы уж сердце не узнало,
И лучшего, что в сердце я таю,
Ни разу ты еще не прочитала.
Как около приманчивых цветов
Рой бабочек, белея нежно, вьется,
Так у меня о розы дивных снов
Что звучных строф крылом жемчужным бьется.
Увы! рука моя так тяжела:
Коснусь до них – и облако слетает,
И с нежного дрожащего крыла
Мне только пыль на пальцы попадает.
Мне не дано, упрямых изловив,
Сберечь красы сиянье лучезарной,
Иль, им сердец булавкой не пронзив,
Рядами их накалывать попарно.
И пусть порой любимые мечты
Нарядятся в кокетливые звуки,
Не мотыльков в стихах увидишь ты,
Лишь пылью их окрашенные руки.
Прозрачна высь. Своим доспехом медным
Средь ярких звезд и ласковых планет
Горит луна. А здесь, на поле бледном,
Я полон грез о той, которой нет;
Я полон грез о той, чья за туманом
Незрима нам алмазная слеза,
Но чьим лучом, земле обетованным,
Иных людей насытятся глаза.
Когда бледней и чище звезд эфира
Она взойдет средь чуждых ей светил, –
Пусть кто-нибудь из вас, последних мира,
Расскажет ей, что я ее любил.
1899
С подругой бледною разлуки
Остановить мы не могли:
Скрестив безжизненные руки,
Ее отсюда унесли.
Но мне и мертвая свиданье
Улыбкой жуткою сулит,
И тень ее меня томит
Больнее, чем воспоминанье.
Прощанье ль истомило нас,
Слова ль разлуки нам постыли?..
О, отчего вы, люди, глаз,
Глаз отчего ей не закрыли?
Когда б я Богом стал, земля Эдемом стала б,
И из лучистых глаз, сияя, как кристалл,
Лишь слезы счастия бежали б, чужды жалоб,
Когда б я Богом стал.
Когда б я Богом стал, среди душистой рощи
Корой бы нежный плод, созрев, не зарастал,
И самый труд бы стал веселым чувством мощи,
Когда б я Богом стал.
Когда б я Богом стал, вокруг тебя играя,
Всегда иных небес лазурный сон витал,
Но ты осталась бы всё та же в высях рая,
Когда б я Богом стал.
Ночь на 28 декабря 1900
Остановлюсь – лежит. Иду – и тень идет,
Так странно двигаясь, так мягко выступая;
Глухая слушает, глядит она слепая,
Поднимешь голову, а тень уже ползет.
Но сам я тоже тень. Я облака на небе
Тревожный силуэт. Скользит по формам взор,
И ум мой ничего не создал до сих пор:
Иду, куда влечет меня всевластный жребий.
Я тень от ангела, который сам едва
Один из отблесков последних божества,
Бог повторен во мне, как в дереве кумира,
А может быть, теперь среди иного мира,
К жерлу небытия дальнейшая ступень,
От этой тени тень живет и водит тень.
Когда-то человек и хил, и кроток жил,
Пока гранению им стекла подвергались,
Идею божества он в формулы вложил
Такие ясные, что люди испугались.
С большою простотой он многих убедил,
Что и добра и зла понятия слагались
И что лишь нитями незримо подвигались
Те мы, которых он к фантомам низводил.
Он Библию любил и чтил благочестиво,
Но действий божества он в ней искал мотивы,
И на него горой восстал синедрион.
И он ушел от них – рука его гранила,
Чтобы ученые могли считать светила,
А называется Варух Спиноза он.
Белеет Истина на черном дне провала.
Зажмурьтесь, робкие, а вы, слепые, прочь!
Меня безумная любовь околдовала:
Я к ней хочу, туда, туда, в немую ночь.
Как долго эту цепь разматывать паденьем..
Вся наконец и цепь… И ничего… круги…
Я руки вытянул… Напрасно… Напряженьем
Кружим мучительно… Ни точки и ни зги…
А Истины меж тем я чувствую дыханье:
Вот мерным сделалось и цепи колыханье,
Но только пустоту пронзает мой размах…
И цепи, знаю я, на пядь не удлиниться, –
Сиянье где-то там, а здесь, вокруг – темница,
Я – только маятник, и в сердце – только страх.
У звезд я спрашивал в ночи:
«Иль счастья нет и в жизни звездной?»
Так грустны нежные лучи
Средь этой жуткой черной бездны.
И мнится, горнею тропой,
Облиты бледными лучами,
Там девы в белом со свечами
Печальной движутся стопой.
Иль всё у вас моленья длятся,
Иль в битве ранен кто из вас, –
Но не лучи из ваших глаз,
А слезы светлые катятся.
Над гаснущим в томительном бреду
Не надо слов – их гул нестроен;
Немного музыки – и тихо я уйду
Туда – где человек спокоен.
Все чары музыки, вся нега оттого,
Что цепи для нее лишь нити;
Баюкайте печаль, но ничего
Печали вы не говорите.
Довольно слов – я им устал внимать,
Распытывать, их чисты ль цели:
Я не хочу того, что надо понимать,
Мне надо, чтобы звуки пели…
Мелодии, чтоб из одной волны
Лились и пенились другие…
Чтоб в агонию убегали сны,
Несла в могилу агония…
Над гаснущим в томительном плену
Не надо слов – их гул нестроен,
Но если я под музыку усну,
Я знаю: будет сон спокоен.
Найдите няню старую мою:
У ней пасти стада еще есть силы;
Вы передайте ей каприз мой на краю
Моей зияющей могилы.
Пускай она меня потешит, спев
Ту песню, что давно певала;
Мне сердце трогает простой ее напев,
Хоть там и пенья мало.
О, вы ее отыщете – живуч
Тот род людей, что жнет и сеет,
А я из тех, кого и солнца луч
Уж к сорока годам не греет.
Вы нас оставите… Былое оживет,
Презрев туманную разлуку,
Дрожащим голосом она мне запоет,
На влажный лоб положит тихо руку…
Ведь может быть: из всех она одна
Меня действительно любила…
И будет вновь душа унесена
К брегам, что утро золотило,
Чтоб, как лампаде, сердцу догореть,
Иль, как часам, остановиться,
Чтобы я мог так просто умереть,
Как человек на свет родится.
Над гаснущим в томительном бреду
Не надо слов – их гул нестроен;
Немного музыки – и я уйду
Туда – где человек спокоен.
1901
Один из голубых и мягких вечеров…
Стебли колючие и нежный шелк тропинки,
И свежесть ранняя на бархате ковров,
И ночи первые на волосах росинки.
Ни мысли в голове, ни слова с губ немых,
Но сердце любит всех, всех в мире без изъятья,
И сладко в сумерках бродить мне голубых,
И ночь меня зовет, как женщина, в объятья…
Не властен более подошвы истоптать,
В пальто, которое достигло идеала,
И в сане вашего, о Эрато, вассала
Под небо вольное я уходил мечтать.
Я забывал тогда изъяны… в пьедестале
И сыпал рифмами, как зернами весной,
А ночи проводил в отеле «Под луной»,
Где шелком юбок слух мне звезды щекотали.
Я часто из канав их шелесту внимал
Осенним вечером, и, как похмелья сила,
Весельем на сердце и лаской ночь росила.
Мне сумрак из теней там песни создавал,
Я ж к сердцу прижимал носок моей ботинки
И, вместо струн, щипал мечтательно резинки.
На лобик розовый и влажный от мучений
Сзывая белый рой несознанных влечений,
К ребенку нежная ведет сестру сестра,
Их ногти – жемчуга с отливом серебра.
И, посадив дитя пред рамою открытой,
Где в синем воздухе купаются цветы,
Они в тяжелый лен, прохладою омытый,
Впускают грозные и нежные персты.
Над ним мелодией дыханья слух балуя,
Незримо розовый их губы точат мед;
Когда же вздох порой его себе возьмет,
Он на губах журчит желаньем поцелуя.
Но черным веером ресниц их усыплен
И ароматами, и властью пальцев нежных,
Послушно отдает ребенок сестрам лен,
И жемчуга щитов уносят прах мятежных.
Тогда истомы в нем подъемлется вино,
Как мех гармонии, когда она вздыхает…
И в ритме ласки их волшебной заодно
Все время жажда слез, рождаясь, умирает.
О, не кляни ее за то, что Идумеи
На ней клеймом горит таинственная ночь!
Крыло ее в крови, а волосы, как змеи,
Но это дочь моя, пойми: родная дочь.
Когда чрез золото и волны аромата
И пальмы бледные холодного стекла
На светоч ангельский денница пролила
Свой первый робкий луч и сумрак синеватый,
Отца открытием нежданным поразил,
Печальный взор его вражды не отразил,
Но ты, от мук еще холодная, над зыбкой
Ланиты бледные ты склонишь ли с улыбкой
И слабым голосом страданий и любви
Шепнешь ли бедному творению: «Живи»?
Нет! Если б даже грудь над ней ты надавила
Движеньем ласковым поблекшего перста,
Не освежить тебе, о белая Сивилла,
Лазурью девственной сожженные уста.
Лишь в смерти ставший тем, чем был он изначала,
Грозя, заносит он сверкающую сталь
Над непонявшими, что скорбная скрижаль
Царю немых могил осанною звучала.
Как гидра некогда отпрянула, виясь,
От блеска истины в пророческом глаголе,
Так возопили вы, над гением глумясь,
Что яд философа развел он в алкоголе.
О, если туч и скал осиля тяжкий гнев,
Идее не дано отлиться в барельеф,
Чтоб им забвенная отметилась могила,
Хоть ты, о черный след от смерти золотой
Обломок лишнего в гармонии светила,
Для крыльев Дьявола отныне будь метой.
…Отметим способность переводчика вселяться в душу разнообразных переживаний… Разнообразен и умен также выбор поэтов и стихов – рядом с гейневским «Двойником», переданным сильно, – легкий, играющий стиль Горация и смешное стихотворение «Сушеная селедка» (из Ш. Кро).
Александр Блок
Видали ль вы белую стену – пустую, пустую,
пустую?
Не видели ль лестницы возле – высокой, высокой,
высокой?
Лежала там близко селедка – сухая, сухая, сухая…
Пришел туда мастер, а руки – грязненьки,
грязненьки,
грязненьки.
Принес молоток свой и крюк он – как шило,
как шило,
как шило…
Принес он и связку бечевок – такую, такую, такую.
По лестнице мастер влезает – высоко, высоко,
высоко,
И острый он крюк загоняет – да туки, да туки, да
туки!
Высоко вогнал его в стену – пустую, пустую,
пустую;
Вогнал он и молот бросает – лети, мол, лети, мол,
лети, мол!
И вяжет на крюк он бечевку – длиннее, длиннее,
длиннее,
На кончик бечевки селедку – сухую, сухую, сухую.
И с лестницы мастер слезает – высокой, высокой,
высокой,
И молот с собою уносит – тяжелый, тяжелый,
тяжелый.
Куда, неизвестно, но только – далеко, далеко,
далеко.
С тех пор и до этих селедка – сухая, сухая, сухая,
На кончике самом бечевки – на длинной,
на длинной,
на длинной,
Качается тихо, чтоб вечно – качаться, качаться,
качаться…
Сложил я историю эту – простую, простую,
простую,
Чтоб важные люди, прослушав, сердились,
сердились,
сердились,
И чтоб позабавить детишек таких вот…
и меньше… и
меньше…
У нее были косы густые
И струились до пят, развитые,
Точно колос полей, золотые.
Голос фей, но странней и нежней,
И ресницы казались у ней
От зеленого блеска черней.
Но ему, когда конь мимо пашен
Мчался, нежной добычей украшен,
Был соперник ревнивый не страшен,
Потому что она никогда
До него, холодна и горда,
Никому не ответила: «Да».
Так безумно она полюбила,
Что когда его сердце остыло,
То в своем она смерть ощутила.
И внимает он бледным устам:
«На смычок тебе косы отдам:
Очаруешь ты музыкой дам».
И, лобзая, вернуть он не мог
Ей румянца горячего щек, –
Он из кос ее сделал смычок.
Он лохмотья слепца надевает,
Он на скрипке кремонской играет
И с людей подаянье сбирает.
И, чаруя, те звуки пьянят,
Потому что в них слезы звенят,
Оживая, уста говорят.
Царь своей не жалеет казны,
Он в серебряных тенях луны
Увезенной жалеет жены.
. . . . . . . . . . . . . . .
Конь усталый с добычей не скачет,
Звуки льются… Но что это значит,
Что смычок упрекает и плачет?
Так томительна песня была,
Что тогда же и смерть им пришла;
Свой покойница дар унесла;
И опять у ней косы густые,
И струятся до пят, развитые,
Точно колос полей, золотые…
Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.
Ням-ням, пипи, аа, бобо.
Do, si, lа, sol, fa, mi, ге, dо.
Папаша бреется. У мамы
Шипит рагу. От вечной гаммы,
Свидетель бабкиных крестин,
У дочки стонет клавесин…
Ботинки, туфельки, сапожки
Прилежно ваксит старший сын
И на ножищи, и на ножки…
Они все вместе в Luxembourg[35]
Идут сегодня делать тур,
Но будут дома очень рано
И встанут в шесть… чтоб неустанно
Do, re, mi, fa, sol, la, si, do.
Ням-ням, пипи, аа, бобо.
Do, si, la, sol, fа, mi, re, do.
Последний мой приют – сей пошлый макадам,
Где столько лет влачу я старые мозоли
В безумных поисках моей пропавшей доли,
А голод, как клеврет, за мною по пятам.
Твоих, о Вавилон, вертепов блеск и гам
Коробку старую мою не дразнят боле!
Душа там скорчилась от голода и боли,
И черви бледные гнездятся, верно, там.
Я призрак, зябнущий в зловонии отребий,
С которыми сравнял меня завидный жребий,
И даже псов бежит передо мной орда;
Я струпьями покрыт, я стар, я гнил, я – парий,
Но ухмыляюсь я презрительно, когда
Помыслю, что ни с кем не хаживал я в паре.
Я приходил туда, как в заповедный лес:
Тринадцать старых ламп, железных и овальных,
Там проливали блеск мерцаний погребальных
На вековую пыль забвенья и чудес.
Тревоги тайные мой бедный ум гвоздили,
Казалось, целый мир заснул иль опустел;
Там стали креслами тринадцать мертвых тел.
Тринадцать желтых лиц со стен за мной следили.
Оттуда, помню, раз в оконный переплет
Я видел лешего причудливый полет,
Он извивался весь в усильях бесполезных:
И содрогнулась мысль, почуяв тяжкий плен, –
И пробили часы тринадцать раз железных
Средь запустения проклятых этих стен.
Безмолвие – это душа вещей,
Которым тайна их исконная священна,
Оно бежит от золота лучей,
Но розы вечера зовут его из плена;
С ним злоба и тоска безумная забвенна,
Оно бальзам моих мучительных ночей,
Безмолвие – это душа вещей,
Которым тайна их исконная священна.
Пускай роз вечера живые горячей –
Ему милей приют дубравы сокровенной,
Где спутница печальная ночей
Подолгу сторожит природы сон священный…
Безмолвие – это душа вещей.
1901
Одетый в черное, он бледен был лицом,
И речи, как дрова, меж губ его трещали,
В его глазах холодный отблеск стали
Сменялся иногда зловещим багрецом.
Мы драмы мрачные с ним под вечер читали,
Склонялись вместе мы над желтым мертвецом,
Высокомерие улыбки и печали
Сковали вместе нас таинственным кольцом.
Но это черное и гибкое созданье
В конце концов меня приводит в содроганье.
«Ты – дьявол», – у меня сложилось на губах.
Он мигом угадал: «Вам Боженька милее,
Так до свидания, живите веселее!
А дьявол вам дарит Неисцелимый Страх».
Ты – море плоское в тот час, когда отбой
Валы гудящие угнал перед собой,
А уху чудится прибоя ропот слабый,
И тихо черные заворошились крабы.
Ты – Стикс, но высохший, откуда, кончив лов,
Уносит Диоген фонарь, на крюк надетый,
И где для удочек «проклятые» поэты
Живых червей берут из собственных голов.
Ты – щетка жнивника, где в грязных нитях рони
Прилежно роется зловонный рой вороний,
И от карманников, почуявших барыш,
Дрожа спасается облезлый житель крыш.
Ты – смерть. Полиция хранит, а вор устало
Рук жирно розовых взасос целует сало.
И кольца красные от губ на них видны
В тот час единственный, когда ползут и сны.
Ты – жизнь, с ее волной певучей и живою
Над лакированной тритоньей головою,
А сам зеленый бог в мертвецкой и застыл,
Глаза стеклянные он широко раскрыл.
Гляди, на небесах, в котле из красной меди
Неисчислимые для нас варятся снеди.
Хоть из остаточков состряпано, зато
Любовью сдобрено и потом полито!
Пред жаркой кухнею толкутся побирашки,
Свежинка с запашком заманчиво бурлит,
И жадно пьяницы за водкой тянут чашки,
И холод нищего оттертого долит.
Не думаешь ли, брат, что, растопив червонцы,
Журчаще-жаркийжир[36] для всех готовит солнце?
Собачьей, мы и той похлебки подождем.
Не всем под солнцем быть, кому и под дождем.
С огня давно горшок наш черный в угол сдвинут,
И желчью мы живем, пока нас в яму кинут.
Когда для всех меня не станет меж живыми,
С глазами, как жуки на солнце, голубыми,
Придешь ли ты, дитя? Безвестною тропой
Пойдем ли мы одни… одни, рука с рукой?
О, я не жду тебя дрожащей, без одежды,
Лилея чистая между стыдливых дев,
Я знаю, ты придешь, склоняя робко вежды,
Корсажем розовым младую грудь одев.
И, даже братского не обменив лобзанья,
Вдоль терний мы пойдем, расцветших для терзанья,
Где паутин повис трепещущий намет,
Молчанья чуткого впивая жадно мед.
И иногда моей смущенная слезою,
Ты будешь нежною рукой мою сжимать,
И мы, волнуясь, как сирени под грозою,
Не будем понимать… не будем понимать…
Как холодный дождь изменницей слывет,
Точно ветер, и глуха, да оборвет.
Подозрительней, фальшивей вряд ли есть,
Имя осень ей – бродяжит нынче здесь…
Слышишь: палкой-то по стенке барабанит,
Выйди за дверь: право, с этой станет.
Выйди за дверь. Пристыди ж ты хоть ее,
Вот неряха-то. Не платье, а тряпье.
Грязи, грязи-то на ботах накопила,
Да не слушай, что бы та ни говорила.
Не пойдет сама… швыряй в нее каменья,
А вопить начнет – не бойся. Представленье.
Мы давно знакомы… Год назад
Здесь была, ходила с нами в сад,
Улыбалась, виноградом нас дарила,
Так о солнышке приятно говорила:
«Слышишь, летний, мол, лепечет ветерок,
Поработал, так приятно – на бочок».
Ужин подали – уселась вечерять.
Этой женщины да чтобы не узнать.
Дали нового отведать ей винца,
Принесли потом в сарай мы ей сенца.
Спать ложилася меж телкой и кобылой,
Смотрим: к утру и вода в сенях застыла.
Лист дождем посыпался с тех пор.
Нет, шалишь. Теперь и ставни на запор.
Пусть идет в другие греться сени:
Нынче места нет на нашем сене,
Околачивать других ищи ступеней…
Листьев, листьев-то у ней по волосам,
А глаза-то смотрят точно бы из ям.
Голос хриплый – ну а речи точный мед;
Только нас теперь и этим не возьмет.
Золотом обвесься – нас не тронет,
Подвяжи звонок-то, пусть трезвонит.
Да дровец бы для Мороза припасти,
Не зашел бы дед Морозко по пути.
Заветный час настал. Простимся и иди!
Побудь в молчании, одна с своею думой,
Весь этот долгий день – он твой и впереди,
О тени, где меня оставила, не думай.
Иди, свободная и легкая, как сны,
В двойном сиянии улыбки, в ореолах
И утра, и твоей проснувшейся весны;
Ты не услышишь вслед шагов моих тяжелых.
Есть дуб, как жизнь моя, увечен и живуч,
Он к меланхоликам и скептикам участлив
И приютит меня – а покраснеет луч,
В его молчании уж тем я буду счастлив,
Что ветер ласковым движением крыла,
Отвеяв от меня докучный сумрак грезы,
Цветов, которые ты без меня рвала,
Мне аромат домчит, тебе оставя розы.
Грозою полдень был тяжелый напоен,
И сад в его уборе брачном
Сияньем солнца мрачным
Был в летаргию погружен.
Стал мрамор как вода, лучами растоплён,
И теплым и прозрачным,
Но в зеркале пруда
Казалась мрамором недвижная вода.
На поля и дороги, легко и неслышно кружася, падают снежные хлопья. Резвятся белые плясуны в небесном просторе и, усталые, неподвижные, целыми тысячами отдыхают на земле, а там заснут на крышах, на дорогах, на столбах и деревьях.
Кругом – тишина в глубоком забытьи, и ко всему равнодушный мир безмолвен. Но в этом безбрежном покое сердце обернулось к прошлому и думает об усыпленной любви.
Я стражду. Там, далеко, сонные тучи ползут с безмолвной равнины. На черных крыльях гордо прорезая туман, каркая, пролетают вороны.
Печальные остовы деревьев с мольбой подставили свои нагие ветви под жестокие укусы ветра. Как мне холодно. Я одна. Под нависшим серым небом носятся стоны угасшего и говорят мне: «Приди. Долина одета туманом, приди, скорбная, приди, разлюбленная».
Кто это стучится в мою дверь?
Здравствуй, нищета, ты не страшна мне.
Войди и повей холодом смерти.
Я приму тебя, суровая и спокойная.
Беззубое привидение с руками скелета, посмотри – я смеюсь тебе в лицо. Тебе и этого мало! Что ж, подойди, проклятое видение, отними от меня надежду, когтистой лапой захвати мое сердце и простри крыло над скорбным ложем моей матери, которая умирает.
Ты беснуешься. Напрасно. Молодость моя, жизнь моя, ты не увидишь моей погибели в роковой борьбе. Над грудой обломков, над всеми муками жизни горят и блещут мои двадцать лет.
Тебе не отнять у меня Божественной силы, что сжигает мне сердце, тебе не остановить бешеного полета, который влечет меня. Твое жало бессильно.
Я иду своей дорогой, о черная богиня.
Посмотри, там, в мире, сколько там солнца, сколько роз, слышишь ли в радостном небе веселые трели ласточки, что за блеск верований и идеалов, что за трепет крыльев.
Старая бескровная мегера, что ты там прячешь в своем черном чепце? В моих жилах течет кровь, черная и гордая мужицкая кровь. Попираю страх, и слезы, и гнев и стремлюсь в грядущее.
Я ищу вдохновенного труда, который все подчиняет своей благородной власти, я ищу вечно юного искусства, лазурного смеха, воздуха, напоенного цветами, я хочу звезд, поцелуев и блеска. Ты же проходи мимо, черная колдунья, проходи, как роковая тень отходит от солнца.
Всё воскресает, всё надеется, в чаще улыбаются фиалки, и я смело выскользну из твоих сетей и пою гимн жизни.
Я грубая шпага и рассекаю грудь земли. Я сила и невежество, во мне скрежет голода и блеск солнца. Я нищета и надежда. Мне знаком и раскаленный бич жгучего полдня, и грохот урагана в долине, и тучи, мечущие молнии. Я знаю дикие и вольные ароматы, которые, торжествуя, разливает по земле май с его душистыми цветами, бабочками и поцелуями. От труда ежечасного, ежеминутного я становлюсь острее и блестящее, и я иду решительная, страшно сильная и постоянная, иду, прорезывая твердую землю.
Я вхожу в низкие покосившиеся лачужки, в грубо сколоченную сыроварню, куда пробирается сквозь дверные щели резкий зимний ветер, туда, где у стонущего пламени очага приютилась малодушная лень и где дрожит голодная старуха с худым и желтым лицом. Я вхожу туда и все это вижу. И вот, брошенная в угол в глубокую и страшную ночь, которая налегла на сырую равнину и на дымную комнату, пока ржавая лихорадка треплет разбитые женские тела и слышно только, как храпят мужики, я не сплю, и дуновение желания воспламеняет меня. Я грежу о новой заре, когда, как сельское победное знамя на солнце, что золотит воздух, в ясном блеске колеблясь над вдохновенной толпой, я восстану над плодородной землей, сияя жизнью и мощью.
На железе не будет крови, знамена будут белы. Под молодецкими ударами, раздавленная, умрет змея ненависти, и из земли, насыщенной любовью, благоухающей розами, очищенной юным пылом, до самой небесной лазури будет доноситься шум грубых человеческих голосов, не то гимн, не то вопль.
Мира… труда… хлеба.