bannerbannerbanner
Трактир жизни

Иннокентий Анненский
Трактир жизни

Полная версия

Мелодия для арфы

 
Мечту моей тоскующей любви
Твои глаза с моими делят немо…
О белая, о нежная, живи!
Тебя сорвать мне страшно, хризантема.
 
 
Но я хочу, чтоб ты была одна,
Чтоб тень твоя с другою не сливалась
И чтоб одна тобою любовалась
В немую ночь холеная луна…
 

«Когда б не смерть, а забытье…»

 
Когда б не смерть, а забытье,
Чтоб ни движения, ни звука…
Ведь если вслушаться в нее,
Вся жизнь моя – не жизнь, а мука.
 
 
Иль я не с вами таю, дни?
Не вяну с листьями на кленах?
Иль не мои умрут огни
В слезах кристаллов растопленных?
 
 
Иль я не весь в безлюдье скал
И черном нищенстве березы?
Не весь в том белом пухе розы,
Что холод утра оковал?
 
 
В дождинках этих, что нависли,
Чтоб жемчугами ниспадать?..
А мне, скажите, в муках мысли
Найдется ль сердце сострадать?
 

Песни с декорацией

1
Гармонные вздохи

Фруктовник. Догорающий костер среди туманной ночи под осень. Усохшая яблоня. Оборванец на деревяшке перебирает лады старой гармоники. В шалаше на соломе разложены яблоки.

 
Под яблонькой, под вишнею
Всю ночь горят огни, –
Бывало, выпьешь лишнее,
А только ни-ни-ни.
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Под яблонькой кудрявою
Прощались мы с тобой, –
С японскою державою
Предполагался бой.
 
 
С тех пор семь лет я плаваю,
На шапке «Громобой», –
А вы остались павою,
И хвост у вас трубой…
. . . . . . . . . . . . .
Как получу, мол, пенцию,
В Артуре стану бой,
Не то, так в резиденцию
Закатимся с тобой…
. . . . . . . . . . . . .
Зачем скосили с травушкой
Цветочек голубой?
А ты с худою славушкой
Ушедши за гульбой?
. . . . . . . . . . . . .
Ой, яблонька, ой, грушенька,
Ой, сахарный миндаль, –
Пропала наша душенька,
Да вышла нам медаль!
. . . . . . . . . . . . .
На яблоне, на вишенке
Нет гусени числа…
Ты стала хуже нищенки
И вскоре померла.
 
 
Поела вместе с листвием
Та гусень белый цвет…
. . . . . . . . . . . . .
Хоть нам и всё единственно,
Конца японцу нет.
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Ой, реченька желты-пески,
Куплись в тебе другой…
А мы уж, значит, к выписке…
С простреленной ногой…
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Под яблонькой, под вишнею
Сиди да волком вой…
И рад бы выпить лишнее,
Да лих карман с дырой.
 

2
Без конца и без начала

Колыбельная.

Изба. Тараканы. Ночь. Керосинка чадит. Баба над зыбкой борется со сном.

 
Баю-баюшки-баю,
Баю деточку мою!
 
 
Полюбился нам буркот,
Что буркотик, серый кот…
 
 
Как вечор на речку шла,
Напевать его звала.
 
 
«Ходи, Васька, ночевать,
Колыбель со мной качать!»
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Выйду, стану в ворота,
Встрену серого кота…
 
 
Ба-ай, ба-ай, бай-баю,
Баю милую мою…
. . . . . . . . . . . . .
Я для того для дружка
Нацедила молока…
 
 
Кот латушку облизал,
Облизавши, отказал.
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Отказался напрямик:
(Будешь спать ты, баловник?)
 
 
«Вашей службы не берусь:
У меня над губой ус.
 
 
Не иначе, как в избе
Тараканов перебей.
 
 
Тараканы ваши злы.
Съели в избе вам углы.
 
 
Как бы после тех углов
Да не съели мне усов».
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Баю-баю, баю-бай,
Поскорее засыпай.
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Я кота за те слова
Коромыслом оплела…
 
 
Коромыслом по губы:
«Не порочь моей избы.
 
 
Молока было не пить,
Чем так подло поступить?»
. . . . . . . . . . . . .
 
 
(Сердито.)
 
 
Долго ж эта маета?
Кликну черного кота…
 
 
Черный кот-то с печки шасть, –
Он ужо тебе задасть…
 
 
Вынимает ребенка из зыбки и закачивает.
 
 
(Тише.)
 
 
А ты, котик, не блуди,
Приходи к белой груди.
 
 
(Еще тише.)
 
 
Не один ты приходи,
Сон-дрему с собой веди.
 
 
(Сладко зевая.)
 
 
А я дитю перевью,
А кота за верею.
 
 
Пробует положить ребенка. Тот начинает кричать.
 
 
(Гневно.)
 
 
Расстрели тебя пострел,
Ай ты нынче очумел?
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Тщетно борется с одолевающим сном.
 
 
Баю-баюшки-баю…
Баю-баюшки-баю…
. . . . . . . . . . . . .
 

3
Колокольчики

Глухая дорога. Колокольчик в зимнюю ночь рассказывает путнику свадебную историю.

 
Динь-динь-динь,
Дини-дини…
Дидо Ладо, Дидо Ладо,
Лиду диду ладили,
Дида Лиде ладили,
Ладили, не сладили,
Диду надосадили.
День делали,
Да день не делали,
Дела не доделали,
Головы-то целы ли?
Ляду дида надо ли –
Диду баню задали.
Динь-динь-динь, дини-динь…
Колоколы-балаболы,
Колоколы-балаболы,
Накололи, намололи,
Дале боле, дале боле…
Накололи, намололи,
Колоколы-балаболы.
Лопотуньи налетали,
Болмоталы навязали,
Лопотали – хлопотали,
Лопотали, болмотали,
Лопоталы поломали.
Динь!
Ты бы, дид, не зеньками,
Ты бы, диду, деньгами…
Деньгами, деньгами…
Долго ли, не долго ли,
Лиде шубу завели…
Холили – не холили,
Волили – неволили,
Мало ль пили, боле лили,
Дида Ладу золотили.
Дяди ли, не дяди ли,
Ладили – наладили…
Ой, пила, пила, пила,
Диду пива не дала:
Диду Лиду надобе,
Ляду дида надобе.
Ой, динь, динь, динь – дини, динь,
дини, динь,
Деньги дида милые,
А усы-то сивые…
Динь!
День.
Дан вам день…
Долго ли вы там?
Мало было вам?
Вам?
Дам
По губам.
По головам
Дам.
Буби-буби-бубенцы-ли,
Мы ли ныли, вы ли ныли,
Бубенцы ли, бубенцы ли…
День, дома бы день,
День один…
Колоколы-балаболы,
Мало лили, боле пили,
Балаболы потупили…
Бубенцы-бубенчики,
Малые младенчики,
Болмоталы вынимали,
Лопоталы выдавали,
Лопотали, лопотали…
Динь…
Колоколы-балаболы…
Колоколы-балаболы…
30 марта 1906
Вологодский поезд
 

Побудь со мной грустна, побудь со мной одна

«…»

Любите ли Вы стальной колорит, но не холодный, сухой, заветренно-пыльный – а стальной, – только по совпаденью – влажный, почти парный, когда зелень темней от сочности, когда солнце еще не вышло, но уже тучи не могут, не смеют плакать, а дымятся, бегут, становятся тонкими, просветленными, почти нежными? Сейчас я из сада. Как хороши эти большие гофрированные листья среди бритой лужайки, и еще эти пятна вдали, то оранжевые, то ярко-красные, то белые… Я шел по песку, песок хрустел, я шел и думал… Зачем не дано мне дара доказать другим и себе, до какой степени слита моя душа с тем, что не она, но что вечно творится и ею как одним из атомов мирового духа, непрестанно создающего очаровательно-пестрый сон бытия? Слово?.. Нет, слова мало для этого… Слово слишком грубый символ… слово опошлили, затрепали, слово на виду, на отчете. Поэзия, да: но она выше слова. И как это ни странно, но, может быть, до сих пор слово – как евангельская Марфа – менее всего могло служить целям именно поэзии… Мне кажется, что настоящая поэзия не в словах – слова разве дополняют, объясняют ее; они, как горный гид, ничего не прибавляют к красоте заката или глетчера, но без них вы не можете любоваться ни тем, ни другим. По-моему, поэзия эта – только непередаваемый золотой сон нашей души, которая вошла в сочетание с красотой в природе – считая природой равно: и игру лучей в дождевой пыли, и мраморный блеск голубых глаз, и все, что не я…

Объективизируя сказанное, я нахожу, что в музыке, скульптуре и мимике – поэзия, как золотой сон, высказывается гораздо скромнее, но часто интимнее и глубже, чем в словах. В «поэзии» слов слишком много литературы. Если бы Вы знали, как иногда мне тяжел этот наплыв мыслей, настроений, желаний – эти минуты полного отождествления души с внешним миром, – минуты, которым нет выхода и которые безрадостно падают в небытие, как сегодня утром упали на черную клумбу побледневшие лепестки еще вчера алой, еще вчера надменной розы…

Иннокентий Анненский
(Из письма к А. Бородиной)

Три слова

 
Явиться ль гостем на пиру,
Иль чтобы ждать, когда умру
С крестом купельным, на спине ли,
И во дворце иль на панели…
 
 
Сгорать ли мне в ночи немой,
Свечой послушной и прямой,
Иль спешно, бурно, оплывая…
Или как капля дождевая, –
 
 
Но чтоб уйти, как в лоно вод
В тумане камень упадет,
Себе лишь тягостным паденьем
Туда, на дно, к другим каменьям.
 

Зимний романс

 
Застыла тревожная ртуть,
И ветер ночами несносен…
Но, если ты слышал, забудь
Скрипенье надломанных сосен!
 
 
На черное глядя стекло,
Один, за свечою угрюмой,
Не думай о том, что прошло;
Совсем, если можешь, не думай!
 
 
Зима ведь не сдастся: тверда!
Смириться бы, что ли… Пора же!
Иль лира часов и тогда
Над нами качалась не та же?..
 

Бессонные ночи

 
Какой кошмар! Все та же повесть…
И кто, злодей, ее снизал?
Опять там не пускали совесть
На зеркала вощеных зал…
 
 
Опять там улыбались язве
И гоготали, славя злость…
Христа не распинали разве,
И то затем, что не пришлось…
 
 
Опять там каверзный вопросик
Спускали с плеч, не вороша.
И все там было – злобность мосек
И пустодушье чинуша.
 
 
Но лжи и лести отдал дань я.
Бьет пять часов – пора домой;
И наг, и тесен угол мой…
Но до свиданья, до свиданья!
 
 
Так хорошо побыть без слов,
Когда до капли оцет допит…
Цикада жадная часов,
Зачем твой бег меня торопит?
 
 
Всё знаю – ты права опять,
Права, без устали токуя…
Но прав и я, – и дай мне спать,
Пока во сне еще не лгу я.
 

Тоска миража

 
Погасла последняя краска,
Как шепот в полночной мольбе…
Что надо, безумная сказка,
От этого сердца тебе?
 
 
Мои ли без счета и меры
По снегу не тяжки концы?
Мне ль дали пустые не серы?
Не тускло звенят бубенцы?
 
 
Но ты-то зачем так глубоко
Двоишься, о сердце мое?
Я знаю – она далеко,
И чувствую близость ее.
 
 
Уж вот они, снежные дымы,
С них глаз я свести не могу:
Сейчас разминуться должны мы
На белом, но мертвом снегу.
 
 
Сейчас кто-то сани нам сцепит
И снова расцепит без слов.
На миг, но томительный лепет
Сольется для нас бубенцов…
. . . . . . . . . . . . . . .
 
 
Он слился… Но больше друг друга
Мы в тусклую ночь не найдем…
В тоске безысходного круга
Влачусь я постылым путем…
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Погасла последняя краска,
Как шепот в полночной мольбе…
Что надо, безумная сказка,
От этого сердца тебе?
 

Л. И. Микулич

 
Там на портретах строги лица,
И тонок там туман седой,
Великолепье небылицы
Там нежно веет резедой.
Там нимфа с таицкой водой,
Водой, которой не разлиться,
Там стала лебедем Фелица
И бронзой Пушкин молодой.
 
 
Там воды зыблются светло
И гордо царствуют березы,
Там были розы, были розы,
Пускай в поток их унесло.
Там всё, что навсегда ушло,
Чтоб навевать сиреням грезы.
. . . . . . . . . . . . .
Скажите: «Царское Село» –
И улыбнемся мы сквозь слезы.
 

«Я думал, что сердце из камня…»

 
Я думал, что сердце из камня,
Что пусто оно и мертво:
Пусть в сердце огонь языками
Походит – ему ничего.
 
 
И точно: мне было не больно,
А больно, так разве чуть-чуть.
И все-таки лучше довольно,
Задуй, пока можно задуть…
 
 
На сердце темно, как в могиле,
Я знал, что пожар я уйму…
Ну вот… и огонь потушили,
А я умираю в дыму.
 

На закате
Посв. Н. П. Бегичевой

 
Покуда душный день томится, догорая,
Не отрывая глаз от розового края…
Побудь со мной грустна, побудь со мной одна:
Я не допил еще тоски твоей до дна…
Мне надо струн твоих: они дрожат печальней
И слаще, чем листы на той березе дальней…
Чего боишься ты? Я призрак, я ничей…
О, не вноси ко мне пылающих свечей…
Я знаю: бабочки дрожащими крылами
Не в силах потушить мучительное пламя,
И знаю, кем огонь тот траурный раздут,
С которого они сожженные падут…
Мне страшно, что с огнем не спят воспоминанья,
И мертвых бабочек мне страшно трепетанье.
 

Минута

 
Узорные тени так зыбки,
Горячая пыль так бела, –
Не надо ни слов, ни улыбки:
Останься такой, как была;
 
 
Останься неясной, тоскливой,
Осеннего утра бледней
Под этой поникшею ивой,
На сетчатом фоне теней…
 
 
Минута – и ветер, метнувшись,
В узорах развеет листы,
Минута – и сердце, проснувшись,
Увидит, что это – не ты…
 
 
Побудь же без слов, без улыбки,
Побудь точно призрак, пока
Узорные тени так зыбки
И белая пыль так чутка…
 

Аметисты

 
Глаза забыли синеву,
Им солнца пыль не золотиста,
Но весь одним я сном живу,
Что между граней аметиста.
 
 
Затем, что там пьяней весны
И беспокойней, чем идея,
Огни лиловые должны
Переливаться, холодея.
 
 
И сердцу, где лишь стыд да страх,
Нет грезы ласково-обманней,
Чем стать кристаллом при свечах
В лиловом холоде мерцаний.
 

«Только мыслей и слов…»

 
Только мыслей и слов
Постигая красу, –
Жить в сосновом лесу
Между красных стволов.
 
 
Быть как он, быть как все:
И любить, и сгорать…
Жить, но в чуткой красе,
Где листам умирать.
 

Осенняя эмаль

 
Сад туманен. Сад мой донят
Белым холодом низин.
Равнодушно он уронит
Свой венец из георгин.
 
 
Сад погиб…
А что мне в этом.
Если в полдень глянешь ты
Хоть эмалевым приветом
Сквозь последние листы?..
 

Сверкание

 
Если любишь – гори!
Забываешь – забудь!
Заметает снегами мой путь.
Буду день до зари
Меж волнистых полян
От сверканий сегодня я пьян.
 
 
Сколько есть их по льдам
Там стеклинок – я дам,
Каждой дам я себя опьянить…
Лишь не смолкла бы медь,
Только ей онеметь,
Только меди нельзя не звонить.
 
 
Потому что порыв
Там рождает призыв,
Потому что порыв – это ты…
Потому что один
Этих мертвых долин
Я боюсь белоснежной мечты.
 

У Св. Стефана

 
Обряд похоронный там шел,
Там свечи пылали и плыли,
И крался дыханьем фенол
В дыханья левкоев и лилий.
 
 
По «первому классу бюро»
Там были и фраки, и платья,
Там было само серебро
С патентом – на новом распятьи.
 
 
Но крепа, и пальм, и кадил
Я портил, должно быть, декорум,
И агент бюро подходил
В калошах ко мне и с укором.
 

Заключение

 
Все это похоже на ложь –
Так тусклы слова гробовые.
. . . . . . . . . . . . .
Но смотрят загибы калош
С тех пор на меня как живые.
 

Последние сирени

 
Заглох и замер сад. На сердце всё мутней
От живости обид и горечи ошибок….
А ты что сберегла от голубых огней,
И золотистых кос, и розовых улыбок?
 
 
Под своды душные за тенью входит тень,
И неизбежней всё толпа их нарастает….
Чу… ветер прошумел – и белая сирень
Над головой твоей, качаясь, облетает.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусть завтра не сойду я с тинистого дна,
Дождя осеннего тоскливей и туманней,
Сегодня грудь моя желания полна,
Как туча, полная и грома, и сверканий.
 
 
Но малодушием не заслоняй порыв,
И в этот странный час сольешься ты с поэтом;
Глубины жаркие словам его открыв,
Ты миру явишь их пророческим рассветом.
 

Сумрачные слова

 
За ветхой сторою мы рано затаились,
И полночь нас мечтой немножко подразнила,
Но утру мы глазами повинились,
И утро хмурое простило…
 
 
А небо дымное так низко нависало,
Всё мельче сеял дождь, но глуше и туманней,
И чья-то бледная рука уже писала
Святую ложь воспоминаний.
 
 
Всё, всё с собой возьмем. Гляди, как стали четки
И путь меж елями, бегущий и тоскливый,
И глянцевитый верх манящей нас пролетки,
И финн измокший, терпеливый.
 
 
Но ты, о жаркий луч! Ты опоздал. Ошибкой
Ты заглянул сюда – иным златися людям!
Лишь сумрачным словам отныне мы улыбкой
Одною улыбаться будем!
 

Старые эстонки
Из стихов кошмарной совести

 
Если ночи тюремны и глухи,
Если сны паутинны и тонки,
Так и знай, что уж близко старухи,
Из-под Ревеля близко эстонки.
 
 
Вот пошли – приседают так строго,
Не уйти мне от долгого плена,
Их одежда темна и убога,
И в котомке у каждой полено.
 
 
Знаю, завтра от тягостной жути
Буду сам на себя непохожим…
Сколько раз я просил их: «Забудьте…»
И читал их немое: «Не можем».
 
 
Как земля, эти лица не скажут,
Что в сердцах похоронено веры…
Не глядят на меня – только вяжут
Свой чулок бесконечный и серый.
 
 
Но учтивы – столпились в сторонке…
Да не бойся: присядь на кровати…
Только тут не ошибка ль, эстонки?
Есть куда же меня виноватей.
 
 
Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно… похныкать?
 
 
Иль от ветру глаза ваши пухлы,
Точно почки берез на могилах…
Вы молчите, печальные куклы,
Сыновей ваших… я ж не казнил их…
 
 
Я, напротив, я очень жалел их,
Прочитав в сердобольных газетах,
Про себя я молился за смелых,
И священник был в ярких глазетах.
 
 
Затрясли головами эстонки.
«Ты жалел их… На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки
И ни разу она не сжималась?
 
 
Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!
 
 
Добродетель… Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем…
Погоди – вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем…»
. . . . . . . . . . . . . . . .
Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки…
Но как это печально… и глупо…
Неотвязные эти чухонки…
1906
 

«Но для меня свершился выдел…»

 
Но для меня свершился выдел,
И вот каким его я видел:
Злачено-белый –
прямо с елки –
Был кифарэд он и стрелец.
Звенели стрелы,
как иголки,
Грозой для кукольных сердец…
Дымились букли
из-под митры,
На струнах нежилась рука,
Но уж потухли струны цитры
Меж пальцев лайковых божка.
Среди миражей не устану
Его искать – он нужен мне,
Тот безустанный мировражий,
Тот смех огня и смех в огне.
 

К портрету А. А. Блока

 
Под беломраморным обличьем андрогина
Он стал бы радостью, но чьих-то давних грез.
Стихи его горят – на солнце георгина,
Горят, но холодом невыстраданных слез.
 

Поэту

 
В раздельной четкости лучей
И в чадной слитности видений
Всегда над нами – власть вещей
С ее триадой измерений.
 
 
И грани ль ширишь бытия
Иль формы вымыслом ты множишь,
Но в самом Я от глаз Не Я
Ты никуда уйти не можешь.
 
 
Та власть маяк, зовет она,
В ней сочетались Бог и тленность,
И перед нею так бледна
Вещей в искусстве прикровенность.
 
 
Нет, не уйти от власти их
За волшебством воздушных пятен,
Не глубиною манит стих,
Он лишь, как ребус, непонятен.
 
 
Красой открытого лица
Влекла Орфея пиерида.
Ужель достойны вы певца,
Покровы кукольной Изиды?
 
 
Люби раздельность и лучи
В рожденном ими аромате.
Ты чаши яркие точи
Для целокупных восприятий.
 

Печальная ель северного бора
Стихотворения в прозе

Мысли – иглы

Je suis le roi d'une ten breuse vallйe.[25]

 
 
Stuart Merrill

Я – чахлая ель, я – печальная ель северного бора. Я стою среди свежего поруба и еще живу, хотя вокруг зеленые побеги уже заслоняют от меня раннюю зорю.

С болью и мукой срываются с моих веток иглы. Эти иглы – мои мысли. И когда закат бывает тих и розов, и ветер не треплет моих веток – мои ветки грезят.

И снится мне, что когда-нибудь здесь же вырастет другое дерево, высокое и гордое. Это будет поэт, и он даст людям все счастье, которое только могут вместить их сердца. Он даст им красоту оттенков и свежий шум молодой жизни, которая еще не видит оттенков, а только цвета.

О гордое дерево, о брат мой, ты, которого еще нет с нами! Что за дело будет тебе до мертвых игол в создавшем тебя перегное!..

И узнаешь ли ты, что среди них были и мои, те самые, с которыми уходит теперь последняя кровь моего сердца, чтобы они создавали тебя, Неизвестный…

Падайте же на всеприемлющее черное лоно вы, мысли, ненужные людям!

Падайте, потому что и вы были иногда прекрасны, хотя бы тем, что никого не радовали…

30 марта 1906

Вологодский поезд

Andante

Июльский день прошел капризно, ветреный и облачный: то и дело, из тучи ли, или с деревьев, – срываясь, разлетались щекочущие брызги, и редко-редко небо пронизывало их стальными лучами. Других у него и не было, и только листва всё косматилась, взметая матовую изнанку своей гущи. Слава Богу, это прожито. Уже давно вечер. Там, наверху, не осталось ни облачка, ни полоски, ни точки даже… Теперь оттуда, чистое и пустынное, смотрит на нас небо, и взгляд у него белесоватый, как у слепого. Я не вижу дороги, но, наверное, она черная и мягкая: рессоры подрагивают, копыта слабо-слабо звенят и хлюпают. Туман ползет и стелется отовсюду, но тонкий и еще не похолодевший. Дорога пошла моложами. Кусты то обступают нас так тесно, что черные рипиды их оставляют влажный след на наших холодных лицах, то, наоборот, разбегутся… и минутами мне кажется, что это уже не кусты, а те воздушные пятна, которые днем бродили по небу; только теперь, перемежаясь с туманом, они тревожат сердце каким-то смутным не то упреком, не то воспоминанием… И странно – как сближает нас со всем тем, что не мы, эта туманная ночь, и как в то же время чуждо друг другу звучат наши голоса, уходя, каждый за своей душою в жуткую зыбкость ночи…

Брось вожжи и дай мне руку. Пусть отдохнет и ваш старый конь…

Вот ушли куда-то и последние кусты. Там, далеко внизу, то сверкнет, то погаснет холодная полоса реки, а возле маячит слабый огонек парома… Не говори! Слушай тишину, слушай, как стучит твое сердце!.. Возьми даже руку и спрячь ее в рукав. Будем рядом, но розно. И пусть другими, кружными путями наши растаявшие в июльском тумане тени сблизятся, сольются и станут одна тень… Как тихо… Пробило час… еще… еще… и довольно… Всё молчит… Молчите и вы, стонущие, призывные. Как хорошо!.. А ты, жизнь, иди! Я не боюсь тебя, уходящей, и не считаю твоих минут. Да ты и не можешь уйти от меня, потому что ты ведь это я, и никто больше – это-то уж наверно…

Сентиментальное воспоминание

Я не знал ее ни ребенком, ни девушкой, ни женщиной. Но мне до сих пор кажется, что я должен ее встретить.

Человеку целую ночь напролет били карты, а бледная улыбка все не сходит с его губ, и всё еще надеется он угадать свое счастье в быстромелькающем крапе колод, не замечая даже ядовито-зеленой улыбки наступившего рассвета.

Я видел ее – правда, только раз. Но она была тогда не женщина. Это было давно, очень давно, и она была еще радугой; сначала тонкая и бледная, радуга эта мало-помалу расцвела, распустилась, стала такая яркая, такая несомненная, потом расширилась – разбухшая, бледная, потом стала делаться всё бледнее, всё сумрачнее, незаметнее и, наконец, отцвела совсем. Я не заметил, как перестал ее видеть.

Все это длилось минут двадцать. Я любил ее целых двадцать минут. Я стоял тогда в потемневшем и освеженном саду. Был тихий летний вечер, такой тихий, что он казался праздничным, почти торжественным. Такие вечера бывают только у нас, на севере, недалеко от больших и пыльных городов и среди жидкого шелеста берез. Они не кипарисы, конечно, эти белые, эти грешные березы – они не умеют молиться, жизнь их слишком коротка для этого, ночи томительны, и соловьи столько должны сказать им от зари до зари.

Березы не молятся, но перед ясным закатом они так тихо, так проникновенно шелестят, точно хотят сказать: «Боже, как мы тебя любим… Боже, отец белых ночей…»

Над садом только что один за другим почти без перерыва прошумело и отшумело два дождя; оба сначала холодные, с острым стальным отливом, и частые-частые. Потом всё реже, всё теплее, золотистые, ослепительные и, наконец, еле ощутимые, совсем обессилевшие, молочно-парные.

Томительно жаркий день хотел было снова забрать силу, но было уже поздно – он понял это и только пуще побледнел. От голубого царства, которое казалось ему необъятным и бесконечным, скоро останется одна маленькая закатная полоска. Один ломтик золотистой дыни на ночном столике для той минуты, когда ты кончишь свою лазурную поэму, о поэт, и затем покрывало… черное покрывало. Ты, кажется, спрашиваешь, надолго ли?

Июньский день надо мною умирал так медленно и трудно, а я глядел в это время на радугу и сочинял стихи.

Это были плохие стихи, совсем плохие стихи, это была даже не стихотворная риторика, а что-то еще жалче. Но, Боже мой, как я их чувствовал… и как я любил радугу… Мои банальные рифмы, мои жалкие метафоры!.. Отчего я не могу воскресить вас, о бедные нимфы, с линяло-розовым кушаком на белой кисее чехлов, с жидкими, но гладко причесанными косами, с мечтательными глазами, и в веснушках, предательских желтых веснушках на тонкой петербургской коже…

Я не докончил тогда моих стихов радуге – где-то близко не то запела, не то заныла старая итальянская шарманка…

Те, давние шарманки – отчего больше их не делают? Новые, когда они охрипнут, ведь это же одна тоска, одна одурь, один надрыв. А те, давние? Самым хрипом своим – они лгали как-то восторженно и самозабвенно.

Господи, что она играла тогда, эта коробка со стеклом, сквозь которое я так любил таинственную красную занавеску, символ тайны между жизнью и музыкой…

Она играла Верди, Верди – это я хорошо помню… И, кажется, Троватора… Да, да, это был Троватор, и он молил свою Элеонору проститься с ним, молил из картонной тюрьмы – Addio, mia Eleonora, addio![26]

Тогда ли только это было? Да, кажется, именно тогда.

Не знаю, плакал ли я тогда, но теперь – я готов заплакать от одного воспоминания, пускай глупого и бесцветного, хоть нет надо мной больше ни погасающей радуги, ни белоствольных берез… Нервы, конечно… возраст также. Но искусство, искусство, скажете вы?

Надуманное чувство, фальшивые ноты, самодовольная музыка Верди, еще молодого…

При чем же тут красота… поэзия… вдохновение… творчество? Самая любовь к радуге, разве не кажется вам это выдуманным тут же, сейчас, к случаю?

О нет. Я не лгу. А лучше бы я лгал…

Всё это сложно, господа. И ей-Богу же, я не знаю – если точно когда-нибудь раскрывается над нами лазурь, и серафим, оторвав смычок от своей небесной виолончели, прислушивается, с беглой улыбкой воспоминания на меловом лице, к звукам нашей музыки – что, собственно, в эти минуты он слушает: что ему дорого и близко? – хорал ли Баха в Миланском соборе или Valse des roses[27], как играет его двухлетний ребенок, безжалостно портя ручку своего многострадального органчика в обратную сторону.

И в чем тайна красоты, в чем тайна и обаяние искусства: в сознательной ли, вдохновенной победе над мукой, или в бессознательной тоске человеческого духа, который не видит выхода из круга пошлости, убожества или недомыслия и трагически осужден казаться самодовольным или безнадежно фальшивым.

25Я царь сумрачной долины. Стюарт Меррилль (фр.).
26Прощай, моя Элеонора, прощай! (ит.)
27Вальс роз (фр.).
Рейтинг@Mail.ru