bannerbannerbanner
полная версияКалендарь природы

Иоланта Ариковна Сержантова
Календарь природы

Полная версия

Была не была

Причудливо растрёпанный камертон сосны задаёт тон первым дням года.

Дятел голубем, в смущённой навек ермолке. Синица в траурной кипЕ. Перехватывают промеж травы крошки жизни. Как ни малы, трудно принизить их лепту. Цена каждой – вдох, время, вечность.

Сквозь плетень поваленных деревьев, леса не разглядеть. Шрамы летних гроз, надломленность, смущение, – всё там. Сокрыто от сторонних суждений. В опушке седых лугов, с пробором русого пролесья – достойно памятного взгляда.

И тут же, всего в паре шагов, – очевидность снега, признак поспешности – пробитый падением ворс сугроба и прерванный след зайчонка.

А на реке, у края обширной, во всю даль полыньи – утки. В раздумье, – сойти ли с берега льда в пасмурную воду или обождать весны. Только вот …сколь ждать? Да и возможно ли? Отчего не вздохнуть глубоко теперь? Оборотиться зова супротив и ступить. Как бы не была холодна вода.

Настасьин день

– Ой! Уйди! Мешаешь! – гонит лес.

Так уютны нагретые за ночь ложбинки оврагов, просторны гамаки бурой листвы, нежны колыбели, выстланные фланелью мха. Раскачиваются туда-сюда, такая18 сквозняку, что томится понавдоль просек. Плещется наискось косовым19, переча стволам, что спят вповалку вечным сном. Как кинуть всё это? Бежать, выстуживая бока, выискивать потаённые дальние уголки и закуточки. Чтобы уж на этот раз согреть их, зарыться поглубже и дремать… дремать… дремать.

Жизнь пенится через край заснеженных обрушенных зАмков стволов. То там, то тут мелькнёт стриженной серой полой шубки мышь, глянет лукаво, приподнимет подол легонько, не обнаруживая наготы… И-и, – прочь, в причудливые изощрённые чертоги, смеясь задорно.

Оставлена и позабыта корона дерева, на поверку- пень пнём, а с приглядом… Неловкий резкий жест мороза, и – сыплются из швов его сюртука заспанные, вялые, доступные… Кто – не разглядеть, птицы проворнее.

Колосятся следы на мели пороши. Личат20 лес разложенные повсюду их торопливые букеты. И радостно от того. Что не один. Не одинок.

Время

Скрипит калитка леса на петлях ветра. Сквозь просвет расшатанных досок забора, виден налёт седой пыли. То пепел сгоревшего дотла года. Снег.

Свечение звёзд где-то там, в пыли потолка. Ночи сумрак, на фоне сиреневых дней, незаметен. Сливается время.

Сливаясь в оврага воронку, вечер стынет, желейно густеет та тьма, что к полуночи блекнет. Белёсые месяца очи ненавидят, не видят, иль смотрят любого насквозь. Наперёд, о котором не мыслят.

Упиваясь лишь тем, что теперь, и считают удары тяжёлым о дверь, что вот-вот отворится, но сдержана малым. Та малость… незрима. Это – время, что мило, что мимо, что мнимо.

То, что есть сейчас

Сразившись с оконным проёмом, толкнув его отважно выспренным сердцем, дятел замер опершись о воздух. Приложив к себе стылое полотнище юношеской горячности песка, заглянул вонутрь дома. За ним наблюдали. С улыбкой и нежностью. Отметили изящность кисти, опрятность костюма, округлость форм, славный завиток на макушке…

Дятел оценил внимание к себе, то, что намного дольше нескольких мгновений, не пустошное21. Воодушевлённый, ловко перебрался на локоть подоконника и принялся за трапезу. Привычно орудуя клювом, как куайцзы, палочками для еды, тянул шею поверх горки зёрен, касался глазами направленного на него взгляда и нарочито озорно слизывал мелкие крупинки овса. Подслащённые каплями снега, они сделались похожими на кисель. Свёрнутый в трубочку, розовый язык выдавал в нём ребёнка, чьими шалостями озабочены меньше, чем пересчётом назиданий по его адресу.

КапЕль дробного стука по блюду подоконника, ритмичные прикосновения мокрой пятерни снегопада…

От блестящего дуновения прошлого, к грядущего радуге, мерно колышется занавесь дня. Но отчего так невзрачен и бледен лик теперешнего, что наблюдает за нами через немытое окно?!

Вот же он, дятел, склоняет голову слегка и кивает согласно, пенится молоком на губах его восковица. Рядом – поползень, с едва заметным румянцем, да цыганской иглой клюва. А подле синица, надмевает22 нездешним загаром…

Стоит ли мечтать или вспоминать об этом? Стенать или любоваться? Но – жить! Тем, что есть сейчас.

До той поры, пока день не погасил света, дятел всё сновал подле дома, роняя многоточия на неписанные листы нашей недавней догадки. Он-то давно существовал лишь тем, что имелось в этом самом т е п е р ь. Иначе он не умел.

Вины усталость

В лесу пахнет тёплым, только из стирки бельём. Простыни снега развешаны, но ещё не просохли. Частью они полны, частью истёрты, как желания, что истончаются подчас, источая аромат усталости.

Кто виновник, её и всех несчастий наших? И не это ли понятие вины, само по себе, и есть причина, повод и предлог всего, что происходит с нами в это бесконечное одночасье? Быть может, отсутствие ощущения счастия в нас самих, – та самая запятая, зацепляясь о которую, держится род за родом появившихся на этой земле. Это не вопрос. Это – ответ.

В неустанных поисках безмятежности, мы проводим жизнь свою, а достигаем косненья23. Так ли, нет? Мира и тишины жаждем? С какой долей тщания совершаем поступки на этом пути? Ведомо не нам. Ибо ведомы. Как признать сие? Кому признаться? Хотя бы себе.

Гравировка тени ветвей на нетканом холсте небосвода. Благовоние пейзажа. Изящные иероглифы лунной походки пернатых. Не поверх твоих, но рядом. Все из одного родника. И ты идёшь со своей горстью от него, и не донесёшь никак, роняешь капли. С досадой оглядывая других, роняешь себя.

За стальными створками дверей души, что отворяются со скрежетом зубовным – хрусталь сердец. Те так похожи на лёд, но это не он. Сердца бьются от горестей, а тают слезами, навстречу доброму слову и взгляду. Любому! А если этого нет? То и сердца нет.

Доля

24

любви

Мы все знаем главную долю25 бытия, но редко имеем её в виду26. Жаждем любви подвигов подле, но не берёмся трудиться над этим сами. Ибо непросто. Не по силам, подчас.

Извинять непростительное, терпеливо сносить, чему прощения не сыскать. Находить оправдания, а то и вовсе терять повод всякой неправде. Не без труда прятать обиду свою, верно рассудив о причине гнева: она в тебе, и только в тебе.

Сердце рвётся наружу. Вы… – сказать!!! Но смолчать. Каплями воды после дождя, что стекают с листа, кровью по венам: так… так… так… Зубы ломит от не сказавшихся27 слёз… Но тем слаще то, что после, – мягкость взгляда, поволока речи, шорох руки по волосам:

– Прости… – беззвучно. Как песнь, что слышна лишь одному.

– Тебе! Этого! Мало?!

– Довольно.

То ли остановил, то ли вправду немало.

Любовь к себе – источник сострадания к окружающему. Должно быть28 так… Так должно быть! Но, где сыскать, как выправить путь её, чтобы в себе задеть то, самое?! И уметь после, в отражение – не мельком, но прямо, глаза в глаза, с улыбкой участия, с тем чувством, о котором молчат, если оно есть:

 

– Ты счастлив?

– М – м …

– А я – да!!!

– Так что во мне не так?..

– Всё так, да только…

– Ну, ответь же!

– Тебя можно назвать… исполненным нелюбви.

– Не понимаю.

– Вроде говоришь верно, и даже поступаешь по совести…

– Так что же тогда?!

– Тяжело находится рядом с тобой. Тяжело.

– Тебе? Это тебе со мной тяжело?!

– Таки да…

Ценить себя в виду камина собственной совести непросто. Все наши непохожести спорят промеж собой у общего истока, упустив из виду то, что, измучив, любовь теряет себя. Ибо та, о которой грезим, умиротворяет, делает счастливым и спокойным…

Ведомы душой, мы переполнены намерением любить и желанием разделить её со всеми.

Чёрные чётки дней. Чёткие, чтобы постичь, минуя препоны, как оно всё устроено вокруг. Не отвлекать от зеркала, которое отражаешь ты в своих глазах.

Продрогшее

Хрупкие обмороженные руки деревьев бессознательно терзали тельняшку неба на груди. Невыспавшись, утро выглядело настоль неряшливо, что вполне сошло бы за сумерки. Даже то, что облако спелым одуванчиком заплутало в кроне дуба, не делало начало дня более нарядным.

Длиннохвостые синицы насупились, как школьницы, и обступив осину, принялись обкусывать кисленькие почки. Галдели и роняли шелуху к её порогу.

Надломленные временем пеньки, чёрствыми куличами возлежали посреди застолья полян. Тусклый огонёк беличьей суеты теплится промеж них, слышим едва-едва.

Лось чеканил шаг без утайки. Косули спешили куда-то, мимо задумавшего лето оленя. «Так ли?!» – громогласно сокрушался дятел, где-то там, над головой.

Молча, вопреки обыкновению, по грудь стволам, грузно парил ворон. С поклажей, в который раз. А снизу, во след, недовольный со сна, ворчал ёж. Должно быть был чем-то расстроен, но до весны про это не узнать.

Чепрачные тропинки. Жаден снег.

Слегка просЫпал. Им ли быть довольным?

И вольный ветер стал больным невольно.

Он волен делать то, что не для всех.

Да куст негибкий, листьями – ворсинки.

Прошла чуть ближе, чем могла, лиса.

Росой замёрзшей – две моих слезинки.

При взгляде на продрогшие леса.

Ночь

Озябший куст тычется щенком в ладошку. Тлеют звёзды. Ночь в сиреневом зажимает баррэ Ориона. Под шагами её расторопной походки, – хруст ступеней и скрежет слепой бело… снежных резцов. То – во сне.

Рысь пугаться ленива. Ухом водит, следит, – кто-то шествует мимо. Лис, потуже свернувшись клубком, согревает прохладные уши. Уже… крепче… теснее. Дремота непросто даётся.

Сонно тень осеняет рассеянным светом. Заяц меряет насквозь поляну неспешно. И протяжны прыжки, невесомо замедленны, тунны29.

Похваляясь луны перламутром, будто жемчуг раскатистый, – утро. Но скатиться она не спешит. След, оставленный пальцем, глазницы. Дразнит, сетует, цветом разнится…

Настроение – ложная участь. Частью – так. Но, к несчастью, не мучась, не бывает. Похоже на это.

И вдали от навета30 рассвета, так округа собою довольна. Согласишься ты с нею невольно, под приглядом сиянья луны. Да развеет сомнения ветер, что прозрачен, и дерзок, и светел.

Толика

31

Дятел деликатно касался стекла, прикладываясь к его прозрачной льдинке то левой щекой, то правой.

– Привет! Ну, чего тебе?

– Ка-ши! – беззвучно просила птица. – Ка-ши!

– Ну, подожди, сейчас принесу.

Оправляя мраморные разводы одежд, он терпеливо ждал, пока расплющенные монетки овса шурша набирались в пирамидку. А после подбирал их, спеша и срываясь на привычную дробь. Он знал, что в лесу не один. И следует поторопиться, ибо многих ждут к этому столу

– Скажите, неужто у вас там всё так, как вы описываете? – интересуются подчас.

– Думаете, сочиняю?

– Ну, не то, чтобы. Но как-то это – слишком, чересчур.

– Что именно?

– Да, не бывает так, чтобы сейчас думали друг о друге. Люди, и те совершают поступки через силу. А уж эти…

– Что значит, «эти»?!

– Ну, мозгов-то у них!

– Ах… вы об этом…

И хочется раскланяться холоднее обыкновенного, но сдерживаешь себя в рамках приличия, за пределы которых так давно и далеко вышел визави.

Я вспоминаю, как однажды стая волков обходила стороной погибшего домашнего кролика. Статные звери приближались по одному, вежливо обнюхивая бедолагу, прощались, и шли дальше, оставляя на снегу круглые трудные следы. Кролик был оставлен на виду намеренно. Но перед тем волки часами наблюдали с пригорка, как детёныш человека играл с этим ушастым и целовал его в широкий тайский нос. Съесть его теперь было бы верхом неприличия. Да просто немыслимо! Даже учитывая поведённое к рёбрам брюхо.

Сколь рассудка необходимо для проявления человечности. Толика? Только ли? Этого довольно? И достаёт ли её нам, разумным?..

Лоскут одеяла, чтобы обогреть, клочок бумаги – записать на ходу номер для памяти, кусок хлеба по-братски, напополам, и сердце – на части, всем, кому достанет…

– Ты серьёзно? Сердце?! Опять?!!

– Да. Ничего не меняется, ни хорошее, не плохое.

Устроившись на ветке напротив окна, дятел очищал веточкой снег между пальцами. Ему было тепло смотреть на суету синиц и прочих воробьиных подле кормушки, на куцый хвост мыши, сжимающей в ладошке расплющенное зёрнышко овса, как печенье… Жаль, вОрон стесняется. Они бы потеснились.

Деревянные

Небо растушевало туманом снегопада. Стало труднее распознать, что подле. А уж того, что вдали, и вовсе не видать.

Склонился было дубок низко-низко, да вступило ему в спину так, что не разогнуться. Тщился он, де-ре-вян-ный32, разглядеть свет под ногами. Но раньше весны то никак нельзя.

Пальтишко задралось, разошлось по швам, а через них – натруженные вощённые нити на стороны. Их нарочитая суровость не сдержала любопытства, младости не уберегла. Стоять бы дубу без малого две тыщи лет, ан нет, не вышло. Корчит его от боли, гнёт к земле, и снег мнёт до кучи поверх, не жалея:

– Не упорствуй, – говорит. – Много нас. Не удержаться тебе на ногах, падай теперь, пока ещё себя помнишь.

Навалило сверху горб снега, со стороны глянуть – старик стариком.

И чуть было не обрушился оземь дубок, да, на счастье, тут же рядом стояла осина. Подхватила она товарища под руки, упёрлась в мёрзлую землю, что есть мочи, и, сколь не старались снег с ветром, удержала его на месте.

Долго ли, коротко ли, а прошёл мимо леса не год, не два, не десять, а целая их дюжина. Дубок возмужал и окреп выше меры, раны его затянулись. Осина же не только подросла, но и обветшала. Жизнь её катилась к концу. Она всё чаще дремала в объятиях дуба, приникала к широкой груди и пела слабым уже голосом ту самую колыбельную, которой успокаивала его немощь на первых порах. Дуб прижимал осину к себе, раскачивался легонько, баюкая, а когда та засыпала, принимался тихо плакать. Он не представлял жизни без своей подруги, и так надеялся, что они вместе навсегда. Несмотря на то, что подол её платья и зелёные бархатные сапоги из мха были изгрызены мышами, а пауки, сколько не старались штопать, не могли поспеть за ними, для дуба она была краше всех.

И вот однажды настал-таки тот день, когда осина больше не могла удерживаться на своих ногах. Глянула она в глаза дуба виновато и едва выговорив: «Прости», стала оседать, ранясь напоследок об узорь33 его коры. Дуб отпрянул было от ужаса, но в последний миг зажмурился и притиснул подругу к себе так крепко, как сумел.

Не открывая глаз, не разжимая объятий, он простоял так до самой весны. Когда же нежная ладонь тёплого ветра коснулась глубоких складок жёстких его щёк, первым, что услыхал, был милый голос осины:

– Просыпайся, утро уже!

Они снова были вместе, и на этот раз, в самом деле – навсегда.

Минули годы. Редкий путник, добравшийся до тех мест, не отдыхал в тени могучего дуба. Прижимаясь усталой спиной к дереву, с удивлением рассматривал пушистую ветку осины, что гляделась затейливо, седым локоном в шевелюре повесы. Гадая о причинах столь необычного явления, странник по обыкновению попадал впросак, ибо явь столь далека от наших представлений о ней…

Вот так вот всё оно и произошло. Ну, а если кому придёт охота увидеть это своими глазами, – не тревожьтесь. С вас довольно и того, что там был я.

Всё, как у всех

– Не толкайтесь, соблюдайте очередь. Не задерживайтесь! Никто не берёт с собой! Все едят прямо тут, иначе будет нечестно! Кто следующий?

Пёстрый дятел в красных подштанниках и сдвинутой на затылок кепке, распоряжается обедом. Без его рассудительности, трапеза давно превратилась бы в скандал. Не сказать, чтобы эта роль была очень ему по вкусу. Скорее он воспринимал её, как вынужденное бремя, и с достоинством переносил, но нынче… Рукав его шубы был взъерошен, словно побит молью, да и сам он выглядел странно смущённым. Часто посматривал округ, как бы опасаясь. Но … кого бы ему? Кошку! Та не крадётся, но шагает коротколапо, в снегу чуть ли не по лопатки. Птичье общество, как и положено – врассыпку. Покуда резные фигуры синиц расставило на полки веток, по одной, словно с шахматной доски, воробьёв, крошками со стола, смело под крышу. Неторопливо обмахиваясь китайским веером крыл, они заняли галёрку. А дятел, размашисто хромая в стороны на подвязке из прозрачной гуттаперчи мороза, пересел на дальнюю часть леса.

Кошка подобралась ближе к птичьей кормушке. Несмотря на пушистый мех, она очевидно мёрзла. Близоруко щурясь, пыталась отыскать что-нибудь съестное. Разглядев наконец в сугробе просыпанный овёс, принялась жадно глотать его, прямо так, с кусками снега.

Первыми возмутились воробьи. Загалдели базарно, запричитали. Синицы согласно помалкивали, недоумённо выпучив лакированное просо глаз. А дятел, воротившись на прежнее место, озадаченно стал разглядывать кошку. Та продолжала жадно грызть овёс и даже прикусила себе язык, от чего на её губах проступила нежно-розовая пенка.

Дятел засомневался. Как поступить?! И не придумал ничего лучшего, чем постучать в окошко. Обыкновенно он пользовался этим, деликатно напоминая о времени обеда. Просить за других ему ещё не приходилось.

– Надо же, опять барабанит, нахал!

– Чего ему? Еда есть, вроде. Четверти часа не прошло, как досыпАл.

– Не знаю. Странно. И ведь не пугается, видит меня и не улетает. Головой только крутит по сторонам.

– Так выйди, посмотри, что там.

…Когда сытая кошка удалилась туда, откуда пришла, дятел вновь принял на себя бремя распоряжаться трапезой. Воробьи опять старались пройти без очереди, синицы норовили умыкнуть больше полагающегося… Но происходило это всё как-то беззлобно и радостно. Степень сострадания и участия, оказались соразмерны их собственному благополучию. Забота не о себе тронула, но всеобщее смущение не позволяло обнаружить сие славное обстоятельство. Они порхали на волнах радости доброго дела. Притяжение земли трафило им, ослабив несколько свою силу. И где-то там, глубоко в недрах, в тёплом пузе, ему тоже было щекотно от удовольствия.

 

Зачем птицы летают, отталкивая от себя всё земное, приземлённое, низменное, и всегда возвращаются назад? От чего-то отказываются, намереваясь сделать мир лучше? Никуда не бегут они, ничего не стараются изменить.

Кланяясь часто, ударяясь дождя капелью, птицы подбирают крохи мгновений. Оборачивая их в ажурную вязь взгляда, преподносят дар возможности быть неподалёку. Любоваться чертами, манерами, неприхотливостью. Вздорностью, подчас. Самоотверженностью даже! Всё, как у всех.

Роза ветров

Вялые листья крыльев ястреба треплет ветром. Мимо вОроны, спешат спешиться в гнездо. Пена снега клочьями, наискось, к земле жмётся, дышит по-пёсьи. Понавдоль глазури наста скользит бабочкой зимнее семя. Ажурное пшеничное роскошество с опалом шоколадного зёрнышка к краю ближе, того и гляди, что схватит простуду.

Ветер то курьерским, то товарным по лесу. Метели за ним не поспеть.

Белки за дружкой грустят. Запрыгнут пониже и щупают воздух на вкус, носом двигая влажно.

Дали нет, всё едино.

А сумерки пасмурных дней всё тревожит: ушибы следов, расцарапанный хмель сосняка. Тяжела его снежная ноша. И прикрыв непросохшей рогожей всё, что замерло в лета тяжёлом ознобе, он живёт, ожидая весенних ветров, обвиняет себя в недовольстве великом.

Хмурым ликам всегда недосуг разбираться в причинах несчастий. То – поверхность. А стоит поглубже копнуть… Колыбели цветов, пауков гамаки, спальни мошек, мышей будуар, винокурни древесные соков… Что невидимо сквозь суету. И колючки судьбы, как ежами впиваясь так часто, незаметны при взгляде на розу ветров. Пусть всегда недовольна. Пускай пелерина прилива обветшалым подолом цепляет за брег. Человек утомим, но его неизбежный побег – передышка. Он пёрышком -слабо, но дышит. А вверху – небеса, восхитительной крышей, у которой предела, действительно, нет.

Жизнь

Поздним утром сонные удочки камыша и полусогнутые локти травы торчат из-под снега. Сияя лукаво, лоснятся талой зимой сугробы. Много раньше, ещё в дорассветном плену, собаки голосят издали, а филин им в укор:

–Ух-вы! Ух-вы!

И замолкают они…

Тропинка подставляет невидимую ей самой ступню, и, – ой! Та-дам! Спотыкаешься легонько, да так, что с головы до пят горяч. А тропка делает узелки и рвётся ниткой от шага к пути. То ли по забывчивости, частью с умыслом, или в назидание.

Бывает, лунной ночью всё ясно, и очевидно более, чем в солнечный день, ибо отражённое сияние единой ближней звезды слепит своим величием. И по тракту, просторному, прямому так легко идётся… Тропинка же – таится где-то там, внизу, недосягаема взгляду белого света.

Но если тьма, охватив ладонями путника за лицо, не даёт ему оглядеться, то подставляет заботливо под слепые и беспомощные ступни, обросшие травой ступени. А лес восстаёт по бокам шорами коридора, толкает странника со стороны на сторону, не для потехи, но одной его сохранности ради.

То ли ты шествуешь по пути, то ли торопишься. Либо оглядываешь благодарным оком всё, что сопровождает по эту сторону дороги, или озабочен чем-то невидимым, позабывшись. Позапомнив34 про самую суть бытия. Про утончённое удовольствие его, когда, довольствуясь кратостью, ты кроток во всём, что касается напоминания о ней, но широко раскрыт прочему, которое вечно, как свет, льющийся с небес.

– На что похоже это?

– На назидание. Наставление, что нанизано на оборванную струну опытности.

– Не лишено ли это рассудка, не глупо ли?

– Ни то, и не так. Почему бы не сказать ребёнку, как только он откроет свои глаза тебе в ответ: «Смотри! Смотри внимательнее, малыш! На всё вокруг! Дорожи этим до дрожи! Собой дорожи, жизнью, что жалит сама себя исподтишка, в самый лепый момент, когда понял вдруг, – что оно такое, как и зачем…»

– А ты… ты понял, познал?

– Чудак человек, да разве бы я признался…

Толкаясь друг об друга, локти травы, расчистили уже место, и на свободном от засахарившегося дождя овражке – резные трилистья земляники. От одного взгляда на них, рот наполняется сладким ароматом ягод.

Быть может и жизнь такова? Она не более, чем устремлённость, ощущение, намёк. А что она такое на самом деле, до конца не знает никто.

18потакая
19дорога наискось разметки лесного массива
20обличать
21заслуживающее внимания
22кичиться
23душевная леность
24судьба
25часть
26помнить
27не обнаружив себя
28вероятно
29тщетный
30злословие
31Некоторое – малое – количество чего-л.; лоскуток, клочок, кусок, тряпка, частица
32бесстрастный, бесчувственный
33узор
34позабыв
Рейтинг@Mail.ru