bannerbannerbanner
полная версияКалендарь природы

Иоланта Ариковна Сержантова
Календарь природы

Полная версия

Чаша терпения

Она была похожа на обшитую мехом охотничью чашу. Такие делают, чтобы не ожечь руки о согревающее питьё. Стройная талия, рельефность симметричного орнамента, красиво растянувшего мех, смотрелись бы более, чем изысканно… если бы она не была собакой.

Её выбросили в сугроб у границы леса. Взбитая пена пожухлой травы, покрытая изломанной глазурью наста, запечатлела половинки отпечатков ног получеловека, который пинал собаку, пока не увидел жёлтые пятна страха на снегу. Оставив вместо себя сгусток прокуренной слюны у её ног, уехал, не оглядываясь на истеричный забег задыхающейся бензиновыми парами собаки.

Она пыталась догнать его. Приняла всё случившееся, как заслуженное наказание. Прощала?! – не обвиняла хозяина ни на мгновение, понимая, что заслужила подобное, так как не оправдала надежд. Охотничьей она была лишь по рождению, и весьма неохотно выполняла свою роль, ибо не понимала, – зачем причинять кому-то боль.

Не сумев догнать набиравшую скорость машину, собака вернулась к тому месту, откуда начала свой бег. Спрятав под себя израненные лапы, стянулась узлом на вытоптанном хозяином снегу и, скрипнув зубами, задремала. Утро не могло обмануть её. Хозяин вернётся, пнёт пару раз под рёбра и позволит забраться в кабину. А там, отогреваясь на резиновом коврике, в луже талого снега, она будет глядеть на него с обожанием и любовью. Снизу вверх.

Негатив ночи проявился к рассвету. События вчерашнего дня покрылись глянцем состоявшегося прошлого. Хозяина всё не было, и собака решила искать дорогу домой сама. Взяв след, скоро обнаружила обронённые накануне капли собственной крови и обветренные овражки колёс на дороге. Не придумав лучшего, опустил нос долу и пошла кругами, отыскивая знакомый след.

– Слышишь, кто ж там так вопит?

– Иди посмотри.

– Я боюсь!

Молча, широкими шагами, он направился навстречу крику. Подле опрокинутого навзничь пня, стояла молодая гончая. На приподнятой правой передней лапе висела клипса капкана.

Заметив приближение человека, собака перестала метаться в поисках выхода из омута боли, замерла в полупрыжке. Она даже нашла в себе силы приветливо качнуть хвостом, пока её пятерню вызволяли из ржавого безжалостного плена.

От нехорошего места к безопасному пятачку подле сараев, собаку отнесли, перехватив поперёк туловища, под мышкой. Та покорно висела на руках, сверкая нежным розовым пузом.

– Совсем ещё молоденькая. Покормишь её?

– Уже несу!

Гончая проглотила первые куски, не разобравшись во вкусе. Люди отошли, чтобы не смущать, тихо переговаривались в сторонке:

– Что там у нас ещё есть?

– Мяса кусок и каша на воде, больше ничего нет.

– Неси мясо. Пару недель на крупе нам не повредит.

Собака была благодарна этим людям, но, как бы они ни были сердечны, выбрала в хозяева не их. И даже если, вероятнее всего, ошиблась, изменить того уже была не в силах.

Решительно отворотясь от еды, собака пошла прочь. В поисках нужного следа, она возила носом по округе, расширяя мах, ускоряла свой бег, зарываясь всё глубже под крыло снегопада, покуда вовсе не исчезла из виду.

– Может, передумает и вернётся? Мясо-то есть так и не стала. Не убирать?

– Пусть лежит. Мало ли.

Мы ждём, пока взбодрится вода в чайнике. Ловим ярость закипающего молока. Подолгу поджидаем неинтересных, нужных для чего-то знакомых. Тратим жизнь на какую-то ерунду… Хотя единственное, что важно, – следовать однажды сделанному выбору. Быть верным самому себе, даже если подозреваешь, что оно того не стоит.

Собака бежала всё дальше и дальше. Чаша её терпения была заполнена едва ли наполовину. Она рассчитывала завоевать любовь своего хозяина, сколь тяжело и долго ей бы не пришлось. Вот бы и нам суметь так…

Комар

Однажды утром, когда пар от закипающего чайника прилип к окну, стало заметно, что солнце непохоже само на себя. Оно казалось совершенно квадратным. Прижатое кулаком облака к стене небосвода, корчило рожи, гримасничало, что было сил. Ему очевидно было щекотно. Тёплый воздух, сочившийся из-под земли, дразнил ноздри, и хотелось вкусно, на всю округу, чихнуть. Да так, чтобы мёрзлый слой опилок пошёл трещинами, словно лёд на реке.

Вода в пруду, глядя на солнце влюблёнными глазами, не замечая его нелепых угловатых форм, теплела. Синицы, подтрунивая над её скромностью, принялись было щипаться, но скоро оставили это, и стали гоняться друг за дружкой. А после вовсе разошлись и, скатываясь с горы берега на одной ножке, притормаживали крылом. Пользуясь нерасторопностью мороза, они ныряли в ледяную купель по самое горлышко. Оттирали обветренные морозцем щёки, скребли о тёмный камень место промежду лопатками, до которого с трудом могли дотянуться самостоятельно. Сторожкие же птицы довольствовались относительно чистыми впадинами луж. Доходя до середины, они приседали на хвост и, воздевая крыла викторией, праздновали победу весны. Им было весело.

– Как-то это слишком всё.

– Много заварки, сахару?

– Весны много этой зимой!

– Так не бывает. Её всегда мало!

– Гляди-ка… там!

Я подошёл к окну ближе. Перелетая от дерева к дереву, бесцельно и растерянно метался комар. Очарованный безупречностью сугроба, направился было к нему, но, отвергнутый холОдностью, полетел дальше. Синицы молча глядели ему вослед. Переминаясь с ноги на ногу, выкусывали воду, споро крахмалившую их сорочки, и пытались согреться этим. Мороз заглянул-таки в календарь и, густо выдохнув, направился назад.

– Напомни мне утром подсыпать в кормушку.

– Хорошо, – согласно кивнул я, пытаясь разглядеть через оконное стекло, – куда же улетел тот одинокий комар.

Не для чего-нибудь. Но просто для того, чтобы знать, где его дом.

Зарисовка

Городошник ветер роняет деревянные фигуры лёгкой битой своей. Размах нелёгкий, недолгая тишь и падения спелые звуки.

– Эй-эй! – возмущается филин. Белка – молча, была и бежала.

Весенние птицы, возьмись ниоткуда, с испугу, как сдуло – подальше. Одна отстаёт. И кричит:

– Как же я?! Как же я?!

Догнала.

Со вздыбленной шерстью ростков по бокам, озадачен не мене, пенёк:

– Разве ж можно? Куда торопиться? Не дело – спешить!

Рядом топчется чем-то барсук, с пухлой пятки к носку наступая. И бурчит себе пОд нос, чего – не понять, но, вестимо, и он недоволен.

Скомканный ночи платок брошен в мелкую корзину вчерашнего гнезда. Там их много ещё: и с лукошко, и похожий на зимний венок, что обрызганный снегом, случайною веткой пробитый насквозь.

– Песочное тесто дороги, орехи покатых снежков… Трамвай паровоза играет с метелью. След человека и тех, кто не он – одинаков, глядЯ издали.

– Иль немного подальше?! Чтобы так, без оттенков, без фальши…

В ожидании лета

Синица не верила своим глазам. Споро перебирая стройными ножками, по льдинке стекла, бежала божья коровка. Выше, наверх, ещё немножко же… Туда, где пенится густая голубоватая брага неба. Простая, без хмелю. Одной лишь радости ради.

Приготовляясь к остатнему рывку, она чуть приподняла подол крыл, обнаруживая нижнюю кружевную юбку, надела лукавый взор и… Больно ударившись о раму лбом, на миг потеряла себя, вновь очутившись на подоконнике.

– Подсади её, а! – попросил он.

– Да куда ж я её? На небо?

– Зачем?

– Ну, а в какую сторону она, по-твоему, рвётся-то?

– Неужели в небо?

– Именно!

Тем временем, божья коровка пришла в себя, умылась, причесалась, размяла затёкшие члены свои и, поводив лопатками крыльев для разогреву, вновь направилась к стеклу.

– Она… опять?!

– А ты как думаешь, конечно!

До самого заката, ладная загорелая крутобёдрая барышня, разодетая в усыпанный горохами сарафан, взбиралась к вершине окна, и, пережив очередное падение, принималась за восхождение вновь. От прикосновения подоконника её одежда приходила в полный беспорядок, да и звучала она безутешно, как полый орешек.

– Не могу я больше этого видеть, сделай что-нибудь! – попросил он.

Налив в блюдце крепкого сладкого чаю, пересаживаю божью коровку с окна на фарфоровый берег коричневого тёплого озера:

– Это, понятное дело, не хрустальные небесные чертоги, но – чем богаты, угощайтесь!

Она глядит, смущённо разводя усиками на стороны, как руками, почти пожимая плечами. Сокрушаясь об нашем беспокойстве, шепчет, что уж как дойдёт до того, вкусного, голубого, то там уж и кисель, и нектар, и прочие удовольствия. А тут она почти проездом, не рассчитывая ни на что.

– Так нам в радость, – перебиваем мы её, – да и холодновато ещё, для тех разносолов. Устраивайся, побудь с нами!

Отобедав, божья коровка долго умывается, зевает прилично и мы выходим из комнаты, чтобы не мешать гостье.

Синица, забывшись, дятлом стучит по стеклу. Тревожится об судьбе божьей коровки. А мы просим её не шуметь и указываем на тёплый уголок окна, в котором тихо сопит та.

– Что ж так всполошилась птица? Жучок как жучок. Она ж их не ест вроде?

– Нет, конечно! Просто божья коровка выглянула солнышком, как напоминание о том, что есть на свете лето.

– Думаешь, в этом всё дело?

Я киваю согласно, и успеваю заметить, что синица на ветке за окном, сидит уже в белом чепчике снега. Метель дразнит её, гонит под крышу, но не желается птице терять из виду прекрасное видение, – божью коровку, толику счастья, отголосок того, что случалось некогда и вот-вот наступит. Стоит только запастись терпением и подождать.

Эпос среднерусский, возвышенный…

Свалявшись валенком, пучок седой травы грел ноги каждому, кто, вняв его истоме, сближался тесно. Сбившись в ком сугроба, пути перина вяло улеглась. А простынь непоседливой позёмкой, и так, и эдак, всё за край её бралась, и морщила, и морщилась преступно, себя считая виноватою во всём: что взглядом ненамеренно касалось, что было явно, что едва ли, показалось…

 

И тут, лишь дятел отряхнув от снега ветку, нашёл иной, обильный, сытый ствол, его опять опередила белка. И, заглянув в дупло, ногой на стол, собой обняв, иначе рассудила. (Она подчас ему вот так вредила, но вне условий, вне стараний перекор.) И, надкусив желе жука искусно, чтоб дятел знал, что ей всё это вкусно, она укрылась, отступив к стене. И ощутила вдруг биенье соков, удары сердца, что в груди у дуба. До той поры, намёка метки сруба, не замечал никто. Да нынче ж снежный сок утёк… И очевидность, что так ненавистна, и ветер, что в дупле свирелью свистнул, совместно правду обнажили, а как доселе мирно жили…

Пусть белка, возвратив жука на место, продлить не сможет деревянный век, и сделавший пометку человек, придёт однажды… То не слишком важно. Ведь дятел, не сочтя себя отважным, присядет перед ним. Шершавый ствол суров на вид, но то, что глубже – влажно. Весною, забродив, прозрачный сок кровавым обращается не к месту. И это правда, если правда интересна.

Голубь мира

Измятый в ступке неба снег лежит изорванной бумагой повсюду. Ватные тени домов, резные призраки сосен, оглоданными виноградными кистями по краю блюда полян – дубы, Ольхи, да ясени. Ясно ли им?.. Зябко ли?

Линялый ствол старой сосны, тут же, в линию – погодки берёз топорщатся седой щетиной. И сохнет распятая ими марля тумана.

Согнут дугой, сгорблен один ствол, иной. Луками, тетивой книзу, брошены в ряд победно. Каждый – опора другого. Стиснуты зубами, сдвинуты прочно, плечом к плечу. А коли на них, да из сита облаков просыплет легонько или поболе того… Ни дать не взять, – хрустальный путь, что ведёт в сказочные чертоги. Но недолго оно так-то.       Оборотится солнце округ себя, вскружит золотистую юбку, раскраснеется и закутается вновь с головой в серую шаль. Ну, так и этого довольно.       Глухой ритм капели брызжет сладко. Натёртый паркет дороги сияет, скользит вне меры, и так чист, что ажурный, будто из бересты, голубь, как в серебряном зеркале, отражается в нём. Распахнув объятия, летит птица, земле навстречу. Вдыхает возбуждённо теплый дух, что идёт от неё, как от хлеба. Голова кружится, соловеют глаза… А рыжие меха утомлённого навек сосняка, в волнении сжимают сухие лапки: падёт или увернётся? Успеет ли? Таки успел.

Увернулся нехотя, сел на нижнюю ветку ольхи, и оглядевшись, словно сквозь сон, принялся петь. Тот, кто слышал, как поёт эта птица, знает, отчего он – голубь мира. Столь в нём всего, от каждого. И не потому, что нет у него своей песни, а из-за того, что он один знает их все.

Февраль

Нарочитые позы изящных юных стволов. Непринуждённые, полулёжа, грузных. Двусмысленные в обнимку, – прочих, которым никогда не дашь столько, скольких пережили они.

Кто-то утомился стоять доле и рухнул, загородив дорогу, иные, напротив, указывают верный путь.

Наледь чаги, невыплаканными слезами, держится из последних сил в уголках глаз. Ещё немного, и… Но нет. Не время.

В такт менуэта снегопада, разделяя его долю, лес танцует, заметно едва. Хрустнет лишь иногда расшатанной досочкой паркета сухая кора с подветренной стороны ствола. Вздрогнет. Одёрнет, стыдясь неловкости. Но вышивка фаты ветвей сокроет и это.

Мокрая бронзовая чешуя листвы достойно сносит, что всё меньшая её часть уже на виду. Те веснушки, что роняют деревья подле себя, у ног, скоро ржавеют, и теряются где-то на дне сугробов.

Трещины коры замирают в полуулыбке, как в полусне. А поверх каждого пня – кусками непечёного теста, снежные лепёшки. Так бы и съел…

– Как это у вас выходит?! И ведь два цвета всего! Тонкая работа!..

– Благодарю, любезный… Польщён, но, право, оно того не стоит.

– А имя? Величать вас как?!

– Да зовите попросту, голубчик, Февралём…

Грибное

Дождь исчеркал стёкла наискось небрежно и ушёл недовольным. Погода гримасничала. То согласно кивала неведомо кому, то вдруг капризничала, в ответ на нечто невиданное. Кусты подавленно куксились из-под сугробов, шепча: «Вам-то хорошо, а я.…»

Бывало, мимо проходил кто-то, касаясь тёплым боком, стряхивая снег с тонких нежных веток. И те отступали в поклоне, хотя казалось, что сломались бы лишь при одном взгляде в их сторону. Так мнилось, по-крайней мере, но они мялись только. Спустя только шаг, возвращали достоинство, встряхиваясь по-пёсьи, и продолжали стенать уже над тем, что тавро пухлых пяток прожигало кожу наста у них на виду чуть ли не насквозь. Снег в отместку холодил, и к вечеру выходило, будто бы по расправленной скатерти леса разбросано множество неодинаковых хрустальных розеток для варенья. Они наполнялись снежным соком или леденцами семян. Льняными салфетками прелых листьев клёна и дуба, или гроздьями обронённых белкой ягод. А иногда, оттуда, с выражением крайнего любопытства, сдвинув шляпу на затылок, выглядывал гриб. Откуда бы ему? Как?! Да вот – цел, и здоров очевидно.

Вероятно, можно бы было рассмотреть что-то ещё, но гибкой рукой в пушистой варежке сосны день дотянулся-таки до выключателя, и свет погас.

Что и как происходило там, среди деревьев, стало не понять. Только ветер внятно шепелявил, перебирая аквамариновые чётки дождя. Шёлковые их нити часто рвались, бились россыпью оземь и таяли, вероятнее всего от обиды за небрежение.

Наутро, цепляясь простылыми паучьими лапами веток за ветер, лес отнял измятое ночью лицо от сырой подушки и.… не нашёл он ни столешника, не того, что на нём. Один только гриб, загадавший увидеть зиму, глядел ему в глаза. Тому было о чём рассказать, но связывало молчание, отданное в залог обещания узнать ещё и весну.

Капля

Капля. Сероватый плотный податливый ободок. Если тронуть не спеша, уступает немного. Позволяет ощутить, каково оно, быть ею. Прозрачность капли обманчива. Переиначивая всё, что окрест в самой своей сердцевине, отражает изнанку сущего. Ту, что видна, но незрима, покуда нет в ней нужды. Такова она…капля.

Но только коснись её небрежно, и, распахнутой душой окоченев, бледнеет. Да после, сладкими крупинками снега, сбивая зимних комаров и летних божьих коровок, приводя в недоумение пауков, что сушат неводы свои вблизи сквозняка из окошка, роняет себя ненарочно. Не от немоги устоять, но от страсти неутолённой. Лететь! Как птица! Не чтобы ахнули все, кто корил её за наивность и чистоту, кто, любуясь ею, – чернил, смывая с себя дурное, а возжелал. Не её саму. Не покорения ради. Но – рядом быть.

Присела снежинка на ветку, успокоилась немного, обняла закутанную в три пелёнки почку, как сестрёнку, отёрла её розовый натужный нос. Побаюкав, задремала рядом. А заслышав нежный голос синицы, расчувствовалась не вдруг35:

–Как оно славно поют, птицы-то. Не от того ли, что пьют по-особенному? Капля за каплей. Да и тратят в полёте сердца в три раза скорее… прочих.

День

Глядеть на солнце было невыносимо. Лес занемог. С вялых ветвей капало, как с сосулек, а птицы пристраивались подле, и ловили брызги на лету. С лёта. С лета не слыхали они такого гулкого перезвона, и шороху такого, как от сотни монист. В горячке бреда деревья дрожали мелко, будто цыгане. До пены на губах, что, обрываясь на полуслове, взмывала вверх облаками. Ветер терзал их в отместку, разрывал на куски, да что толку. Они вырывались, сбивались в стаи и отдуваясь бежали прочь.

Скучно одному, тошно. Даже в гневе. От безделия жонглируя, ветер ронял то, что мог сыскать, и подбирал вновь, раз за разом, до дурноты. После себя оставил сором крошево ровной, с саго, снежной крупы и мокрые пятна стаявшего с крыш льда. Он потянул его невзначай, легонько, походя, словно волан скатерти, что рдеет под рукой неутомимого пианиста. А вот разбил… Так то ненарочно.

Не наигравшийся, как неотмщённый, рассерженным, вышел вон ветер. День же медлил и тёрся о ноги деревьев, как кот. Бодался, стряхивая с их плеч эполеты сугробов. Те щурились, не давая сказаться довольству, сами же глядели сквозь опушённые снегом ресницы, наблюдая, как оно там и что.

Но… зряшно непонятое. Откуда же ему знать, что мил?! И, распустив напоследок дряблым бутоном пятерню, полоснул день по небу так, что кровавые стебли заката стекли наземь. И сник. Сморщившись тенью ветвей в поднебесье, затих недвижимо. Утомился, видать по всему. Луна едва-едва разглядела его. Обёрнутым самим собой трижды, тот долго лежал, делая вид, что спит.

Он оказался поэтом, этот день, и, как водится, был скучен и вял, покуда озарение зари не будило его, давая силы и радость. Жизнь, вне которой округ лишь чёткие линии примёрзших к земле стволов, размытая хмарь неба возле луны и чёрная линия дороги туда, куда никак не дойти.

Чтобы не забыть…

– Вы нас обманули!

– Да чем же, позвольте?!

– Вы должны были сдать ЭТО в металлолом!!!

«Это…» Надо же! Как язык-то повернулся, честное слово.

Я с удовольствием оглядываю её всю. Ищу знакомые черты. Грациозная фигуру, обтянутый золотым кружевом стан, изящные ступни. Прикасаюсь к гладкому круглому плечику и упираюсь в него более дружелюбно, нежели бесцеремонно:

– Не бойся, я тебя не брошу!

Она глядит доверчиво, согласно кивает, вдумчиво окручивает пальчик тонким чёрным шёлком.

– Оставь, – невольно хмурюсь я, – возьми лучше яркую, жёлтую нить!

– Ту, что как солнышко?

– Ага!

Сперва медленно, осторожно, а после – нежной шаловливой метелью постукивает она по ткани легонько, не тревожа её, деликатно прижимая натруженной, аккуратной, но ухоженной и всё ещё верной лапкой. Челнок частит, сердеШный, но … привычен, и от того, что приятно быть полезным вновь, и от бережения, что во всяком к нему прикосновении.

– Да не стесняй себя, крути шибче! Я ещё крепок, ого-го! – звенит он металлом набоек миниатюрных сапог. И гладкая строчка течёт и течёт бесконечным ручейком, покуда хватает мочи бежать по её ровному бережку.

Вот точно на такой же машинке, бабушка сшила мне однажды семь разных платьев на лето. Все были хороши, но особенно нравилось с юбочкой клёш, в бело-голубую полоску и зеленоглазым котом на груди. Я обожала наблюдать за тем, как, расстелив ткань на круглом столе, бабушка размечает её ногтем большого пальца, вырезает «на верный глазок» большими чёрными чугунными ножницами, помогая себе движением губ. А после, сострачивая, сидит с прямой спиной, как гимназистка, и чуть наклонившись вперёд, мерно раскачивает ногами педаль. Как бы переступая, словно прогуливаясь по мягкой лесной дороге.

Если платье делалось «под поясок», то он тут же сплетался из свитой в несколько раз бечёвки, в тон материала. Прямо так, двумя пальцами, вместо спиц. Закрепив последнюю петельку, бабушка просила подойти и подвязывала на талии красивый весёлый ободок.

– Такого ни у кого нет, правда, бабуль?

– Конечно ни у кого, он же своими руками сделан! Но не стоит из-за этого задаваться, нехорошо. Если попросят подружки, свяжи им такой же, давай научу…

– И снова здравствуйте! Мы купили у вас недавно швейную машинку, но там нет шпульки. Не завалялся ли где? Очень бы хотелось её заполучить! Чтобы все детали были родными…

– Что-о?! Зачем она вам?!

– Не понимаю… Отчего же?

– Обманщики! Вы должны были отнести машинку на свалку, а не пользоваться ею!

…Выбросить. Это – как избавиться от воспоминаний о детстве, не отведать сырого теста, лишиться прикосновений мятых ладоней бабушки, развеять по ветру доброту и тепло души, что времени неподвластно. Ведь всё дело в нас самих!

А швейная машинка по сию пору стоит у окна. Они с бабушкой одногодки, обе с 1905-го. Иногда, не отыскав как повода даже пустяшной прорехи, подсаживаюсь к ней под бочок и принимаюсь плести поясок прямо так, пальцами, без спиц. На всякий случай. Чтобы не задаваться, чтобы не забыть…

Счастлив ли тем…

Метнулся оленем свет зари промеж деревьев. Весь в солнечных зайчиках, как в веснушках. Часто обшита мелким стеклярусом чаща леса. Не тревожа взоры благородным сиянием, даёт полюбоваться вволю каждым из своих достоинств. Россыпью алмазов на зелёном бархате мха. Каплями аквамариновых серёг на подножке лишайника мышиного цвета. Рядами ниток жемчуга, сокрывающими морщинистую шею старой сосны. Куда там до сего великолепия ювелирной лавке звздочёта! Драпировка ночи скаредна, без меры скупа, если верно то, что жадности существует средство.

Снегири, поползни и дятлы, измазанные варом зари, в попытке заглянуть за горизонт без спросу, ухватили что кому подвернётся, и горды своею сноровкой. Воробью бы так-то вот. Или вОрону. Впрочем, каждому припасено своё. Ворон сиятелен от сухопарой пяты до гладкого зачёса на затылке, приготовляется к известному ему одному часу. Мелкие прянички воробьёв, насыпанные в плетёные лукошки ветвей, ожидают жидкого чаю из самовара начала дня. А зёрна синиц с чёрным стеблем грудки, позабыв себя, только и могут, что глядеться по сторонам, делаясь ещё краше от искреннего восхищения тем, что округ.

 

Взбежал олень по солнечному лучу. Обернулся. Нет страха в его глазах. Нет сомнения. Только один вопрос. Видишь ли то, что и он. Счастлив ли тем?

Сквозь сон

Под присмотром фонаря луны, день привычно и несколько отрешённо топтался на остановке ночи. Он был занят с самого утра, и потому теперь старался почти не двигаться. Всего через несколько часов ему вновь предстояло крутить ветхую шарманку буден, крепко ухватившись за её изогнутую рукоять, следить и за нею, и за тем, о чём она скрипит теперь, а пока… Он просто – стоял.

Деревья тихо возились в своих постелях. Укладываясь спать, они толкались локтями, натягивая фланелевые пижамы мха и шерстяные носочки кустов. После возились недолго, выпроваживая загостившийся ветер, а засыпая, прижимали к себе, как это делают малыши, любимую игрушку, – птицу или белку. Деревья не ссорились из-за них, у каждого была своя. Похожие друг на друга внешне, особенно в сумерках, их характеры сильно отличались, в самом деле. От того-то и чувства, что питали любимцев, были тоже неодинаковы, и объясняли неоднозначность поступков, что проявлялась при свете дня.

Но… кто станет следить за поступью свершённого птицей, если, подчас, не в состоянии заметить иного за собой…

35по капле
Рейтинг@Mail.ru