Глазурь облаков так неаккуратно стекла по краям свежей выпечки небосвода, что заляпала всю землю вокруг. Пропитавшись соком дождей, почва при ходьбе приставала к подошвам ноздреватыми вкусными ломтями, и, входя в дом, её прежде приходилось соскребать о порог с брезгливым от жалости выражением.
– Да что ж такое опять!.. – слышалось вновь, и я прекрасно понимал, что сокрушается она не о коме земли, занесённом на ботинках в дом, а из-за того, что в этом клубочке может оказаться некая жизнь, которая, будучи оторванной от корней, родни, знакомых, окажется несчастной и обездоленной.
Чаще всего я был осторожен с этим, но иногда…
Не понимая, куда и зачем попал, по полу принимался бегать муравей. В нашем саду, где расквартировалась довольно большая их семейка, у него было много дел, да и мало ли что может произойти, пока он прохлаждается в доме…
Каждый муравей был ростом в половину дюйма, не меньше. Крепко сложённые, ладные и, если судить по высокому лбу и выражению глаз, явно не глупые, от чего много располагали к себе. Обрезая вишни, я старался быть осторожным и обходил их, но, подчас, замечал, как один из муравьёв, ухватившись за узкую часть подошвы ботинка, тщиться убрать меня с дороги. Казалось бы, – чего проще, как забраться на лодыжку, да укусить для вящей важности. Ан нет. Он пытался переставить мою ногу, давая пройти товарищам, которые терпеливо ожидали позади, чем кончится дело. Разумеется, я немедленно отступал с пути.
Если рассудить, то муравьям было довольно места, но часть их дорог соприкасалась с тропинками, по которым ходил я сам. Мы жили дружно, совершенно не стеснённые соседством друг с другом. Обирая с деревьев спелые ягоды, я непременно делился с муравьями. Им не нужно было много этого баловства, а так только, – полакомиться после целого дня пастьбы тли на кустах калины, который стал плодоносить исключительно их стараниями.
– Да как же мне его ухватить-то! – слышу я её озабоченный голос и вспоминаю о госте, которого привёл к нам, помимо его воли.
– М-да, – соглашаюсь я, – так руки-ноги поломать можно парнишке. А, давай-ка… Нет, не получится.
– Ну, что ж ты, в самом деле, – расстраивается она, – начинаешь говорить, а после молчишь!
– Я предлагаю… угостить гостя чаем!!! – торжественно заявляю я, но, обнаружив слёзы в её, наполненных возмущением глазах, выправляю невольную бестактность, тут же пояснив, – нальём сладкого чаю в блюдце, он туда забежит, и вынесем его во двор.
Она благодарно смотрит на меня, но почти сразу мрачнеет, – И принесём сюда на обуви ещё одного?
После недолгого раздумья я пожимаю плечами и предлагаю выплеснуть муравья в окошко, вместе с чаем.
– А как разобьётся? – сомневается она.
– Не волнуйся, ничего с ним не сделается, он лёгкий. – С улыбкой качаю головой я.
Вечером, когда мы сидим у печки, не от того, что озябли, а так только, посмотреть, как тают в янтарном пламени дрова, я любуюсь её неправильным профилем, румяным от теплоты, морщинкой возле уха, хохолком неприбранных волос, тень от которого напоминает усики муравья и смеюсь невольно:
– Прогнали родню из дома, даже не предложили переночевать!
Сквозь отсвет огня, она вглядывается в моё лицо, пытаясь разобрать, о чём шучу, а я мешаю ей, глажу нежно по волосам, приминая локон, и добавляю, – Чудачка ты у меня, ох, какая ж ты чудачка…
Закат лизнул тропинку через арку аллеи и присел за горизонт, чтобы без спешки разобрать, как оно – сладко иль горько тутошнее житьё. По всему выходило, что со стороны21 не узнать. Но, впрочем, находясь даже в самом центре стороны22, когда события и раздумья подпирают тебя со всех боков, угадать наверняка, что есть что, – не так-то просто.
Сидит, к примеру, лягушка на бережку, сияет взглядом. Кабошон хрусталика с чешуйкой обращённого наверх солнечного блика, в драгоценной, старого золота, оправе мгновения23. Догадаться об её намерении относительно чего бы то ни было, без рассуждения, хитрО24. А хотя и рассудишь… Даже если сама вспрыгнет вдруг под воду, на виду, увернувшись, от подножки нимфеи, и то будет не понять, – то ль испуг увёл её, то ли сочный мухарь25 поманил за собою.
В двух шагах всего, сохнут листы кувшинки. Смятые пергаментом, промасленные водорослями чуть ли не насквозь, – откуда знать, из-за чего они здесь, если даже сам, собственными руками оборвал их надысь26? Ну, не родились же они только для того, чтобы сгинуть под присмотром звёзд?
Лето… Каково ему, набирая ветра, катиться под откос, наматывая на себя шерстяные нити одуванчиков и суровые хмеля, махру закатов и нежный шёлк рассветов, что вьётся прямо из кокона луны, – и всё это для чего-то… для чего?! Чьего ума дело?
– Расплетая косы, она бежала с пригорка облака…
– …хорошо, что упала на мягкое, осталась цела…27
Он никуда не торопился. Никого не смущал своей значительностью, не угождал никому и не стремился завоевать чьего-либо расположения, но лишь обустраивал судьбу. Именно так – не быт, а удел, участь, которую обыкновенно вручают в руки кому-либо, чтобы после обвинить в собственной неуспешности.
Согласный с дедом, который вырастил его, он считал, что «всему своё время», и потому, пока иные рвались наверх, жил обстоятельно, выверяя и обдумывая каждое движение, не торопясь сделать следующее. Он упорно укреплял внутреннее единение с тем слоем, который сопереживал пробуждению его осознанности, там, где душа и тело впервые стали действовать сообща, единым старанием подтверждая свои намерения.
И вот, спустя время, он был, наконец, готов совершить шаг туда, где его никто не ждал. Расправив круглый, по прежней моде воротник, он тихонько приоткрыл обитую чёрным дерматином дверь, и вошёл в…
Новое пространство напугало обилием света и отсутствием пределов. Не было от чего отстраниться, упереться во что. Стало можно всё, но, примеряясь к намерению, оглядываться только на себя. Управляя собою, себя же и отвергать, а также искать самою цель и возможные к ней пути. Простор случайностей противоречиво сужал виды на будущее до лабиринта собственного я. Только лишь в нём одном нужно было находить причину и повод не стоять на месте. И хотя соблазн отступить обнаружился почти сразу, сделать этого было никак нельзя.
Размяв ладони, он расположил одну так, чтобы было удобно и, навалившись всем телом, стал подтягиваться. Не заметив сопротивления, выпростал вторую, и оперевшись об неё, поднялся немного выше прежнего. Казалось, – чтобы сделать хотя что-нибудь, нужно сосредоточить силы и смотреть только за собой: не сравнивать, не догонять, не завидовать, и помнить, что любая победа вершит гору неисчислимых, подчас противоречивых отрицаний. И, так, пробираясь вперёд, он и дошёл бы, куда возжелал, если бы через некоторое время, утомлённые чрезмерными усилиями ладони, ожидаемо и неожиданно, перестали слушаться его. Постепенно устали распрямляться пальцы, приходилось чаще прерываться, дабы отдышаться, а уж про то, чтобы оглядеться по сторонам, речи не было вовсе.
И он сдался. Не кому-то в плен, а себе самому. Не отказавшись от устремлений, но растеряв их на бегу к одному, верному на все времена, жалению себя, что поджидает на каждом углу любого, и, обхватив за плечи, увлекает за собой, как трясина, что поглощает без следа и намёка на то, что было-таки сжалиться над кем.
– Нет, ну ты только посмотри! Вроде бы неплохо принялся лимончик, и так хорошо рос, а теперь, погляди-ка, листики сделались совсем мелкими и стали похожи на скрюченные пальчики, да и стебелёк как бы прожжён в нескольких местах.
– М-да, жаль. А я-то уж надеялся вскоре пить чай со своим лимоном! Ну, раз так, так ты возьми там, на полке, в подсохшей дольке есть ещё одно семечко, это только выдерни наперёд.
– Ладно… Но обидно-то как!
– Да что уж теперь. Не забудь только напомнить мне подкормить землю через недельку, и лучинку подставь, так легче ему будет, вроде как не один.
Вырванный с корнем, росток лимона скоро вял на подоконнике. Засыпая, он заметил, как неровными пятнами, в тон не появившимся на свет плодам, желтеют листочки. Корень, обёрнутый пелёнкой гриба28 продержался немногим дольше, и тоже вскоре засох, но этого лимончик видеть уже не мог.
Быть может, ничего подобного и не произошло бы, не рассчитывай лимонное семечко на то, в чём было так уверено, – на одного лишь себя. Или, если бы его росток истратил хотя часть своего пыла для того, чтобы осмотреться, попытаться отыскать опору вовне. Излишняя, непривычная и не к месту, поспешность также могла сыграть с ним злую шутку. Кто знает, в чём истинная его вина.
Жизнь забавляется нами, как пожелает, а мы – ровно так, как это дозволено ею, и намного меньше, чем сами того хотим.
Шмели сыпались и сыпались с неба, будто дети мохнатого цветка, что растёт где-то там, на облаке. Лёгкие, сухие… некоторые оставались ещё живыми недолго, но большая часть уже нет. Многие пытались растормошить шмелей, но было очевидно, что единственным способом вернуть их к жизни – поворотить ворот времени вспять, но как это сделать, никто не знал.
Обронённые в воду, шмели не тонули, но красиво ходили по воде под руку с ветром. Да только когда ему сделалось скучно, сразу стало грустно и ясно, что к чему.
Стройный, цвета раннего салата кузнечик, не выдержал долго и без раздумий бросился в воду, спасать шмелей. А, когда понял, что помощь опоздала давно, едва не утоп сам. Высоко подняв голову, он храбро отталкивался от воды, но то ли отчаяние было слишком сильно, то ли ноги чересчур стройны. На подмогу ему отправился бронзовик, но также – не рассчитав сил, почти сразу стал тонуть. Единственное, к чему он смог прибиться, – к холодному боку лягушки, которая терпеливо ждала, пока и кузнечик, и жук взберутся ей на спину, чтобы, хотя оттуда, первый смог перепрыгнуть на берег, а второй взлететь.
Казалось, лягушка равнодушна, наблюдая за сторонними стараниями, но мало кто знал, как она горюет. Шмели не были посторонними для неё. Сколь раз отвлекали они внимание ужей на себя, пока она пробиралась к воде. Да и, – не забываются так просто радости общих рассветов, добрые утра и тёплые дни, прожитые бок о бок…
Подзабытое давно шуршание мышей нарушило скорбные раздумья. Подбирая павших, они заносили их в гущу листвы, где, пробегая по просторным ступеням ветвей, складывали съёжившиеся комочки в сплетённую зябликами корзинку для птенцов. Мыши давно присмотрели гнездо. Ещё весной. Но терпеливо ждали, пока оно опустеет.
Шмели сыпались и сыпались с неба, словно лепестки.
Зачем они с нами… так?
Всё небо, с ног до головы заляпано пятнами морской пены. Серые, в мурашках, щёки бутонов чертополоха мёрзнут, ёжатся морскими ежами. Плавниками скорпены29, у которой, как водится, каждый третий шип ядовит, топорщатся сосны. Словно мыльные пузырьки фукуса30, тают на солнце незрелые вишни. Спелые одуванчики сеют россыпь медуз, – откровенных, прозрачных, у которых всё по-честному, начистоту, на виду.
Мелкие шишки туй, копии морских желудей – не подделка, а старание изобразить похожее. Не из лести вовсе или корысти, но, чтобы найти общий язык, жест понятный, знакомый с колыбели вкусный аромат соли, горчицы, душистого перца, истёртой шагами полыни, что горюет и пылиться у дорог.
Кузнечик, на манер морских коньков, тянет подбородок книзу, и, расслабив корсет, даёт себе глубоко вздохнуть. Разноцветные жуки, божьи коровки и бронзовки, разрисованными крабами копошатся по насыпи железных дорог, как на отмели, в отлив.
Пауки по-осьминожьи тянут затёкшие бесконечные ноги. Недосчитываясь пары, стесняются и прячутся под марлю паутины. Стращают кого-то, жонглируя точками зрения, как мнением, да пугаются собственной смелости и замирают на месте, будто офиуры31 у дна.
В пруду пучит очи карасей от изумления да схожести с бегущими32 пресной воды собратьями. А притаившаяся лягушка хватает вдруг из-под воды осу, взметнувшись по пояс каланом, что черпает пересоленный бульон прибоя, вместе с лапшой тонких серебряных нитей мелкой рыбёшки.
С позднего вечера, на заскорузлом от проступившей соли подоле лета, украшенном стеклярусом планктона, отражением волны света уже холодных звёзд, мерцают светляки. То ли дразнят, то ли им в ответ.
Слезливый бриз ночи обдувает переболевший оспой голыш луны. И только так, на него глядя, становится ясно, – все мы на одном берегу, но, роняя в воду камни, слёзы, взгляды, не скорбим об этой потере. Ибо не умеем по-настоящему ничего – не любить, ни жалеть.
На вид он был скромен и до чрезвычайности мил. И, хотя не было в том нужды, посторонился, освобождая место подле себя, едва я ступил на початок тропинки, усеянный, словно зёрнами кукурузы, немного стёртыми, но крепкими ещё зубами камней.
Кивнув друг другу, мы принялись наблюдать за тем, как вечер, собираясь уходить, закатал повыше рукава несвежей сорочки с расползающимися рюшами мелких туч, и подбирает разбросанные днём краски, сматывает тени в моток, скручивает тканые дорожки тропинок, да набивные ковры дорог. Рассовывая по лабазам ягоды, чтобы не пропали от росы, грибы трогать не стал, лишь прикрыл их новой чистой тряпицей жухлой листвы.
Вкручивая лампочки в фонарные столбы, задувал одну за другой гнилушки пней по берегам прудов и рек, а протирая слабые светильники звёзд, – лишняя, в общем, работа, – делал это только лишь по привычке или для красоты. Какой от них свет? Так только, блеск один.
Отерев чистым полотенцем облака лицо луны, тут же, походя постучал по стволам деревьев, турнув из дупел сов, пошуршал по чердакам, и, взболтав чашу неба, согнал оттуда чаинки летучих мышей покучнее.
Последними, вручив лопаты, он расшевелил кабанов, те который уж день обещали перекопать поляну под огород к рассвету.
Вечер так торопился, что на его щеках проступил тот неяркий горячечный свет, который выдаёт волнение заботы обо всех. Под конец, уронив на бок бочонок дубового пня, он присел на него перед дорожкой, и… Как он вышел, не заметил никто.
Лес, что тоже присматривал за вечером, выглядывая из-за наших спин, выдохнул тихонько:
– И так каждый раз. Когда он уходит? Не могу разглядеть, хоть как!.. – Лес ещё раз вздохнул, и мы расслышали слабый запах корицы, который обыкновенно приносит с собою сентябрь.
Я вдруг понял, что озяб и, приподняв шляпу, попрощался:
– Пойду, пожалуй, пора…
Жук-оленёк привстал вежливо, как перед старшим, и отерев усы, поклонился в ответ.
Лысеющий одуванчик, что стоял неподалёку, скривился:
– Ох уж эти мне… учтивцы… – Но процедил-таки сквозь зубы, – не кашляй, бывай.
Приподняв шляпу и в его сторону, я направился к дому.
Идти было приятно, чувствовалось, что те, которые с улыбкой смотрят вослед, не сразу займутся своими делами, но обождут, пока за мною закроется дверь. Кстати, вечер тоже не оставил меня без заботы. Светлячки, которых он расставил вдоль тропинки, не давали сбиться с пути.
Вечер… Откуда он приходит и уходит куда? Этого не знает никто.
Поплевав на ладони, он пригладил голову от того места, где у других обычно располагается пробор до висков и, пригнув голову, сделал выпад.
Вообще-то говоря, драться он не любил, но заметное отсутствие колебаний при выборе между бесчестьем и дуэлью – признак порядочности, а уж в чём-чём, обвинить его в недостатке данного качества было совершенно невозможно.
Всё началось пару месяцев назад, когда ужи повадились греть свои тонкие высокие талии на берегу пруда. Сперва они были более, чем скромны. Проявляясь с первыми тенями веток вишни промеж камней, в точности повторяли их изгибы и очертания. Но постепенно, смелея и сметая преграды чужих границ, ужи обживались. То, якобы ненамеренно, выставляли хвост либо упитанный бок, или даже, разглядывая нечто невидимое вдалеке, тянули шеи вверх, похваляясь янтарным ожерельем, фамильной драгоценностью, что переходит у них из поколения в поколение. Дальше-больше, и уже спустя неделю, под присмотром взрослых, в воде барахтались ужиные дети в оранжевых спасательных воротниках. И, ладно бы так, – место, пусть некупленное, а родное, да уж, солидный вроде на вид, недвусмысленно стал поглядывать на супругу старожила, лягушку. Дама была хотя и молода, но нелегкомысленна, что давало повод рассуждать об её добродетелях, ибо оснований сплетничать о другом не находилось. Она держалась более, чем скромно, подчас даже ущемляя себя в угоду окружающим.
Посему, когда было замечено неблаговидное поведение ужа, в обществе начали поговаривать о дуэли, которой не избежать. И вскоре, невзирая на уговоры и слёзы супруги, лягушонок счёл необходимым поставить соперника на достойное его пониманию место, если уж иные способы и собственный пример доброго соседства оказался вольно или невольно непонятым им.
Итак, поплевав на ладони, лягушонок пригладил голову от того места, где у других пробор до висков и, пригнув голову, сделал выпад. Уж не ожидал нападения, так как не мог воспринимать лягушек иначе, как годный в пищу объект, который, исключительно по случайности, недоразумению или от чрезмерной сытости, не может быть съеден до поры. Но теперь же… Что же такое эта обида? Дуэль?! С чего бы? И из-за кого?! «Из-за светло-зелёной особы, с нездоровой glandula thyreoidea33, размером в половину кофейной чашки, не больше. Да неженки, к тому же, – чуть комар, так трепещет, гонит от себя, отмахивается двумя руками. Из-за чего, вообще, спор?!» – промелькнуло в голове ужа, но, глянув не поверх лягушонка, как обыкновенно, но прямо в его глаза, где увидел своё высокомерие, отражённое в их решимости, и сник, засомневался, – лягушонок был серьёзен. Повторив выпад, он отвесил ужу пощёчину, после чего изъявил готовность погибнуть, так как перевес сил был явно не на его стороне. Справный, весьма упитанный, не менее маховой сажени34 росту уж осознал, что не прав, отвечать не смел, не счёл возможным, и отступил.
Лягушонок обмяк, ибо был храбр, но вовсе не безумен. Его милая, совершенно зелёная супруга, которую доселе удерживали от того, чтобы дать вмешаться, пустили к нему, и… Нам ли дело до тайн их жизни, неужто мало своих?
А, всего неделю спустя, лягушонок учил мелкого, ужонка, охоте на шершня. Жестами показывал, что следует не шевелиться, даже дышать через раз, дабы не спугнуть добычу. Та как раз прилетала к пруду, и, одёрнув застиранную до желтизны тельняшку, державшую сытое пузо, установилась одной ногой на берег, а другой на лист кувшинки. Было потешно наблюдать за тем, как, шершень, отогнав невидимые соринки, словно бы он рысь, взбивает лапой до пены воду, и принимается лакать, вздрагивая головой по-собачьи.
Холодный камень, и тот туманится от выдоха. А вдохновлённое любовью живое, не делается ли оно ещё более живым?
– Это ли не вопрос…
– Так это и не он.
– Ух ты… какой! – восхитился было я, и тут же шершень бросился наперерез, так больно задев по плечу, что меня даже развернуло слегка, словно флюгер от нечаянного порыва ветра. А я всего-то и хотел, что посмотреть на новорождённого ужа, который только-только вылупился из яйца, но уже ловко дразнился языком, гадая, чем пахнет жизнь, мелко грёб на глубоком месте, подражая ряби на воде и прятался, зарываясь в прибрежный песок, оставив на виду один лишь завиток хвоста.
В этом был весь он: спелое надтреснутое беззубой улыбкой семечко головы с оранжевым ободком вершило тело в виде хвоста. Впрочем, вполне вероятно, что главным был хвост, пока было не разобрать, но умениям этого малыша стало можно завидовать уже теперь.
Только вот шершню… ему-то что за дело, чем я занят. На натянутой верёвке наших взаимоотношений можно было развешивать простыни. И в тех случаях, когда, в силу обстоятельств, мы сближались, то метались оба. Говорят, что особенно трудно уживаются схожие натуры. Неужто и вправду мы чем-то похожи, но в чём именно?
Покосившись на примостившегося у воды визави, я принялся сравнивать.
Ходили слухи, что шершень кровожаден, но, если по чести, то он такой же сластёна, как и я, а вот кто совершенно не в состоянии обойтись без жаркого, так это его детишки. А какой ребёнок не любит ухватить котлетку со сковороды? Так что тут, как бы ничья.
Агрессивен, говорите? Да нет, скорее шумноват. Как и я, любит явиться потеатральнее, да пройтись эдак, с коленцем, чтобы всё внимание на него и: «Бу-бу-бу!» Ну, так, чем я лучше? Сам такой, – и про внимание, и про «Бу-бу-бу»…
Что до сладкого, – шершень не так жеманится, как спешит, оглядывается по сторонам, стесняется, что он, в такой-то корпуленции36 и усы измазаны печёным на солнце яблочным вареньем… срамота, ей-Богу.
Опять же – и одеваемся мы оба кое-как, и добряки, каких поискать …а что в гости никого не зовём, так это ж, характер у нас с шершнем такой.
Сощурившись, я разглядел, как, подманив ужонка, шершень гладит его по голове. Заметив, что разоблачён, он полетел прямо на меня, гневно шевеля бровями, но, совершив вираж у самого уха, тихо шепнул: «Прости, я не хотел…» и улетел пить кленовый сироп из бутыли, что ветер откупорил накануне, обломив ветку .
…Мы страшимся нарочито грозного вида лишённых лукавства и бредём покорно в сети велеречивых сладкоголосых лжецов. Отчего мы так легковерны и не умеем отличить добро ото зла? Узнавая подобных себе, сторонимся их, бежим, дабы не распознали в нас тех, которых обидеть куда как легче, чем защитить.