Фамилия Иванов
стоит на первом месте
в списке 100 самых распространённых …8
Мелкий снег пеплом сыплется на землю. У срока, что сжигает жизни, нет времени, чтобы прибрать за собой.
Собравшись вокруг перевёрнутого кверху ножками табурета, обвязанного алыми ленточками, внутри которого жужжит вентилятор, мы поём про то, как тесно огню в печи, и про поленья, что плачут от того смолой. Слабый ветерок играет тряпочками, и выходит, будто бы мы греемся подле буржуйки или у костра. Как не пытались мы уговорить завхоза поджечь несколько деревяшек в тазу, он не позволил. Сказал, что из-за одного вечера было бы глупо спалить целую школу.
Мы – школьники. В гимнастёрках, примятых у талии широким солдатским ремнём и пилотках, со сцены актового зала выступаем для одноклассников, учителей и особого гостя, артиста Владимира Иванова, который играл роль Олега Кошевого в фильме «Молодая гвардия», по роману Александра Фадеева.
Совсем недавно, на уроке литературы мы буквально по строчкам разбирали это произведение. Описанные в нём герои были такими же, как и мы, – совсем ещё детьми. Со свойственной юности бесстрашием, они, как умели, боролись с фашистскими захватчиками, но убиты были, как взрослые.
Мы много спорили о жестокости, предательстве, даже бессмысленности гибели молодогвардейцев, и вот теперь, перед нами оказался человек, который сумеет ответить нам на все вопросы, – зачем, почему и как. Но… разве он мог?!
Владимир Николаевич не выглядел намного старше своих пятидесяти. Непослушная чёлка зачёсом назад, по фасону сороковых годов, упрямые широкие скулы, решительный взгляд. Но тем не менее, в его облике явственно проглядывали черты погибшего героя, мальчишки с дерзкими, ясными глазами и отчаянной душой.
Артист Иванов много говорил об Олеге Кошевом, но почти ничего не рассказывал про себя. Вспоминал о том, как знакомился с друзьями и близкими молодогвардейцев, колол дрова во дворе его дома, и не мог заставить себя есть из-за того, насколько глубоко переживал трагедию юных подпольщиков.
О судьбе своих ровесников, членов «Молодой гвардии», Владимир Николаевич узнал в 1943-м году, на фронте, куда, конечно же, он вызвался идти сам, добровольцем, и точно так же, как многие, в комиссариате приписал себе к возрасту один лишний год. Служил во фронтовой разведке Ленинградского и 2-го Прибалтийского.
– Трижды ранен, награждён. – Коротко отрапортовал Владимир Николаевич.
– Где? За что? – Загомонили ребята, но наш гость мягко дал понять, что пришёл говорить не о себе, но о мальчишках и девчонках, растерзанных врагами. И его миссия, пока жив, напоминать людям об этом.
Когда Владимир Николаевич узнал, что на каникулах мы собираемся в Краснодон, то загрустил, и заговорил о том, что во многих больших и малых городах, хуторах и посёлках стоят памятники таким же юным героям, которые не смогли прятаться за спинами взрослых… И, хотя больше всего знают про Краснодонцев, помнить надо обо всех.
После этой встречи, на двери актового зала завхоз навесил замок. Через расширенную первоклашками щель были видны сложенные горками дощечки паркета, а в учительской поговаривали, что вскоре там будут делать ремонт. Вероятно, так оно и было, но… После Владимира Иванова, который смотрел на нас глазами Олега Кошевого, больше никого не хотелось бы видеть на той сцене.
Многое стирается из памяти: лица, имена, названия улиц, но по сию пору могу точно указать, куда Владимир Николаевич переставил поданный стул: шаг вправо от центра сцены и два шага от рампы. Место слева от себя он оставил для тех, о ком с такой любовью и болью говорил, а, выдвинувшись вперёд, как бы загораживал их собой, и был так близко от края, за которым… Кому – что, кому забвение, позор, а кому и вечная слава.
Чем внимательнее смотрю на мир,
тем всё более поражаюсь его совершенству!
Стук в окошко поздним вечером не встревожил никак. Ну, – мало ли. Может, ветер бросил снежком, либо почудилось. Но поутру, когда я вышел из дому, чтобы поздороваться с солнцем, которое с радостным нетерпением приподнималось из-за стола горизонта, и потягивалось с нарочитым ворчанием, мол, – засиделось, пора и ноги размять… Я чуть было не наступил на птицу, – чуть побольше воробья, и кажется, будто всю в крови. Сомкнутое перекрестье клюва помогло узнать её. Это был клёст. Взяв на руки лёгкое нетленное9 тельце, я понёс его в известное место, и пока долбил лёд на пригорке, чтобы захоронить птицу, вспомнил нашу первую встречу с её семейством.
Дело было осенью. Сперва я расслышал над головой нечто среднее между «хрю» и визгом, а после, раздалось многократно, весёлое: «Идём! Идём! Идём! Ить!» И с шорохом пересыпаемых из мешка семян, чуть ли не мне под ноги опустилась пара почтенных10 птиц, в окружении девиц, приспешников и прихлебателей11.
В самом деле, клестов-сосновиков привлёк не я, а заросли выращенного мной винограда. Я усердно трудился, ухаживая за ним. Некогда хилый кустик возмужал и, опершись на предоставленную для нашего общего удовольствия беседку, щедро, крупными стежками обшил её. Созревшие к концу сентября сизые ягоды были красивы, но совершенно несъедобны. Однако, стоило воткнуть в землю по соседству пару слабых веточек винограда с ещё более невкусными плодами, как, то ли из чувства соперничества, то ли в благодарность за обретение товарищей, гроздья налились столь густым сладким нектаром, что даже той малой толики, которая пробивалась сквозь плотную кожицу, хватало, дабы напоить округу благоуханием и дурманящим ароматом.
Впрочем, всё это великолепие было надёжно спрятано под сенью листьев чудовищных размеров, каждый из которых имел не менее десяти вершков12 в ширину, и добраться до ягод было не так-то просто. Осень, без какого-либо желания услужить, но скорее по привычке, оборвала их все, открыв к винограду доступ всем, кто пожелает полакомиться.
Прилетали дрозды всех мастей, свиристели, дубоносы и разного рода дятлы, а в этот день изъявили желание пировать клесты. Скромные домашние халаты дев, цвета пыльного лимона, на фоне ярких, оранжево-красных кафтанов парней, казались до неприличия невзрачными и заношенными. Даже серо-коричневые, маркие, для удобства, одежды отроков да отроковиц, и те гляделись куда более нарядно.
Недолго пировали птицы. Быстро расправившись с большей частью ягод, клесты оставили после себя усеянную фантиками виноградной кожуры тропинку, и улетели домой, на небритую, колючую от сосняка поляну.
…Мёрзлая земля поддавалась с трудом, и хотя я понимал, что никто не позарится на насквозь пропитанную сосновой смолой птицу, мне не хотелось, чтобы кто-то глумился над ней от скуки или из озорства…
Это был какой-то, прямо скажем, несчастливый пирожок. Тесто, из которого он был сделан, долго пролежало на уголке кухонного стола, кисло и куксилось. Хозяйка не сразу вспомнила о нём, а когда в следующий раз пекла пироги, заметила его, но, вместо того чтобы выбросить в помойную лохань, обернула тестом щепоть яблочного повидла и сунула в печку, порешив: «Авось не заметят среди других и съедят». Не желалось ей нести убыток, ну никак. Работники, которых полагалось наделить пирогами, и впрямь не сразу распознали подвох. Затерявшийся среди прочих, этот пирожок был не так румян, как остальные, и, вместо сдобного духа, издавал такой ясный хмельной аромат, что от него заранее пучило живот.
Покивав друг на друга, ибо никому не хотелось получить в свою долю того, что он не положит в рот, работники оставили было этот пирожок на полотенце, но в последнюю минуту, самый старый из мастеровых, махнул рукой, и сказавши: «Нехорошо так с пищей», – сунул его в котомку.
Взять-то он его взял, но вот покушать позабыл, или не захотел мешать с румяными, пахучими да гладкими. Ну и затерялся пирожок в котомке, стал вроде наперсника: куда по какой надобности работник, то он вместе с ним, болтается, завёрнутый в тряпочку, сохнет, пылится мелко.
И вот, перед самым Крещением, жинка мужичка, что по работам ходил, стряхнула котомку с лавки неловко, а ей оттуда пирожок на ногу-то и упади. Да так больно! Очерствелый, он сделался словно камень. Вскрикнула женщина, обозлившись, ухватила с пола пирожок и прямо так, босая – к двери, в сенцы, кинула во двор со злобы, и попала в стайку воробьёв, что на всякий случай щебетали во дворе, напоминая о себе, в чаянии подачки. И тут – пирожок… Дождались!
Воробьи обступили его и, расталкивая друг друга, каждый попытался отломить хотя малую толику, да не вышло. Воробыши могли лишь чирикать13, но так, чтобы как следует чирикнуть14 клювом, этого они не умели.
По случаю, мимо пролетал пёстрый дятел. Услыхав15 суету подле пирожка, он опустился выяснить, из-за чего шум, повертел головой так и эдак, но, не думая особо долго, привычными взмахами продолбил в окаменевшем тесте дупло, ровную, круглую дырочку. А после, жмурясь от удовольствия, дятел слизывал повидло, закусывая мучными стружками. Ему очень нравилось, что они не пропадают зря, и их можно есть. Тюкая полегоньку, он расширял пустоту, подбирая каждый кусочек, что отлетал от пирожка.
Воробьи с беспокойством наблюдали за тем, как то, что показалось им негодной ни на что безделицей, крошка за крошкой исчезает у них на глазах. Впрочем, дятел был один, и скоро оказался сыт. После того, как он улетел, воробьи, а чуть позже и синицы, продолжили начатое трудолюбивой птицей. И такой воцарился переполох, такая сумятица! Синицы по-цыгански трясли плечами перед воробьями, сгоняя их с пирожка, а брат брата, воробей воробья отпихивал ножкой так, чтобы другие не увидали, – совестно толкаться, не делиться стыдно, а голод не тётка16.
Впрочем, как не много было желающих откусить от пирожка, его всё никак не убавлялось. Едят его, клюют, крошат, а он вроде бы, как не делается меньше, – знай, щёки дует, да выпускает всё новые доли повидла.
Слух о чудесном пирожке разнёсся на всю округу. Даже большой зелёный дятел прилетал посмотреть на него. Приобняв за шею сосну, дабы не ронять себя, обнаруживая на миру любопытство, он хорошенько разглядел диковинку, и порешил возвернуться к ней, как покрепче сожмёт её в кулаке мороза. Тогда уж, – рассудил дятел, окромя него самого, никому не дано будет отведать сего замечательного кушанья. Но тут, откуда ни возьмись, не смущаясь никого и нисколько, не ястребом и не тихой сапой, к пирожку подступилась соя. Малая тётка17 по отцу ворону, сестренница18 воробью по матери, важная, сиятельная19 лесная птица сойка, союшка, что носит с собою зеркальце20, чтобы было куда посмотреть небу, коли будет в том нужда. Сойка не стала терзать пирожок на людях. Недолго думая, ухватила его половчее, и унесла. Вот и всё.
Один страшится, другой берёт и делает. Первому крошки, а второму – весь пирожок!
Рассвет. В холодных ладонях леса зреет золотое тёплое зёрнышко солнца, и многое, что скрадывает мгла, становится явным, внятным, заметным. К примеру то, что под собранным горстью черепашьим панцирем кленового листа, посечённом иглами льда, притулился маленький шарик, – чей-то уютный дом. То орехотворка21, спуталась или поленилась, не долетела до дуба, заложила новую жизнь под залог своей там, где показалось ближе. И прогадала. Дуб-то не отпускает от себя листву запросто, не роняет подолгу, ни осенней стужей, не зимним дождём, а клён – повеса и ветреник, кинул, прямо под ноги тому, кто первым пройдёт, а обойдёт или придавит, – тут уж не угадать.
Вьётся ручейком по лесу оленья лыжня. Всего в двух прыжках косули от неё – утоптанная кабаньим семейством, за одну только ночь, дорога с юга на север. Тянутся к дубу, кто за красотой, кто за мудростью, кто за силой. Есть в нём стержень22, да сокрыт глубоко. У заснеженного дуба длинная рябая шейка, как у дрозда или рябчика, только не такая пышная, сытая, как у них.
Взвалив на спину кусочек солнца, летит пёстрый дятел. Сосны, ели, лиственницы, туи просвечиваются до стволов. Пасмурный рассвет не дал бы разглядеть, что там, в ветвях, не комья заледенелого снега, а разноцветные пушистые шары воробьёв, синиц, лазоревок, снегирей… Сидят тихо, не тратят сил в мороз на чрезмерную опасливость.
– Дык- дык- дык…Тыхь… – Раздаётся вдруг холостое потрескивание мотора, что не заводится на холоде никак. «Откуда бы ему быть тут?» – Думаю я, выглядывая в окно, и вижу сойку, что похоже тарахтит, надрываясь шутейно, дразнится, сверкая голубоглазо, да насмешливо хохочет мне в ответ. Так… по-человечьи.
Тут же и воробьи, – чешутся, по-собачьи, взбивают пуховые жилеты, которые носят, не снимая, с осени и до самой весны, а синица, вгрызается волчонком в приросшее к свиной шкурке сало, вырывает клочки, и проглатывая их, озирается на мир, что вынуждает не быть, но казаться грубее, чем ты есть на самом деле.
В янтарных прядях солнечного дня заметно, как заурядный деревенский деревянный заборчик, за одну лишь метель превращается в балюстраду, украшенную мраморными шарами, а поляны, с застывшими морскими волнами трав со снежною солёною пеной, – в мелководье, до которого тысяча вёрст. Но во что превращаемся мы? Всего за одну жизнь…
Прозрачный, будто отлитый из хрусталя, лес сиял многочисленными гранями на белой, лилейной скатерти снега, и звенел едва слышно. То шалил ветер, проводя влажным пальчиком по его краю. Прислушиваясь к не имеющему пределов гудению, он клонил голову и глядел в никуда, стараясь понять, как, толкаясь друг об дружку, рождаются звуки, и улыбался, представляя, что делается им от того весело, тепло. Рассуждая в себе про брызги полутонов, которые распространяют они подле, ибо без оных никак нельзя, верил, – касаются даже лишённых понять мелодию, и тревожат их. Так матери будят поутру выстраданных душой детей, касаясь лица улыбкой или одним лишь намерением взглянуть.
Мороз разогнал всех по гнёздам, в тепло и тишину глубины дупла. Откуда почти неслышны приглушённые, осипшие голоса шагов, не видно седого пара выдоха, и голубых, в цвет неба, бесконечных теней. Большой зелёный дятел, выбравшись с верхнего этажа сосны, кинулся в полёт, как в ому или Крещенскую купель, – трижды с головой, и, ухая от собственной удали, возвернулся, не оглядевшись даже начерно. А удивиться было чему: снег, срывая последние листы с дубов тяжёлой рукой, сыпал им, как пеплом, на голову пёстрого дятла, отважно метущего клювом тропинку. И один лишь луч солнца птицей парил над лесом, не опасаясь ничего. Мороз, как не старался, так и не научился справляться с ним.
Он был до такой меры сутул, что волосы коротко стриженного затылка царапали спину. Несмотря на то, что шеи не было заметно вовсе, это не портило его, но напротив, придавало облику некую солидную плавность и законченность. Присаживаясь, он по-стариковски приподнимал полы одежд, и осматривался, чтобы ненароком не замарать подол. Из опрятности или нежелания утруждать себя лишними хлопотами, тут уж, – кому что приятнее воображать.
Как оказалось, он частенько гостил у нас, но лишь по какому-то недоразумению был представлен только теперь. Молодёжь, при виде его, конечно же сразу врассыпную, за портьеру, и ну, давай подглядывать за ним оттуда: в чью сторону обернулся, да покачал ли после головой, а, коли кивнул, то так или эдак. Но уж пока все вальсы не отыграют, – и гость сидит, и юношество носу не кажет, -или опасаются, либо стесняются осрамиться при нём.
Несколько понаблюдав за тем, метель растирала, по ходу времени, хлопья снега в муку. Явно испытывая неприязнь к ястребу, что кукольным пустым глазом с хорошо различимой хитринкой осматривался вокруг, она жалела синиц, которые из самых недр сосны с горечью следили, как скрывается под снегом чаша, случившаяся в месте единения трёх дубов, и служила им кормушкой. Ещё немного снега, еду будет не отыскать, а ночью, как обычно зимой, обещали мороз.
Не стерпела метель, уронила работу23 наземь, да сдунула ястреба прочь, согнала:
– Лети ж ты отсюда уже, окаянный! Вижу ведь, что сыт!
Едва опасность миновала, не тратясь на капризы24, синицы тут же принялись за обед, а метель подобрала с земли снег и продолжила перетирать его, довольная тем, что синицы успеют теперь и покушать, и в дупло унести, спрятать впрок.
Подыгрывая себе барабанными палочками обломанных стволов, негромко пел ветер. Деревья тёрлись друг об дружку, скрипя шестерёнками. Казалось, будто бы где-то неподалёку возится дед, привычно заводит крепкими сухими пальцами старый будильник перед сном, чтобы зачем-то проснуться поутру.
За всем этим можно было наблюдать до бесконечности, вот просто – стоять и любоваться, не мешая никому.
Косуля, издали подглядев за моим настроением, принялась обходить, – медленно и осторожно, чтобы не потревожить, не спугнуть минуты. Было заметно, что ей из-за того непросто ступать, по высокому-то снегу. Хрупкие веточки ног погружались всё глубже, сугробы жадно охватывали тонкие запястья и неохотно отпускали их. Облик косули – лесу подстать. Со стороны могло показаться, словно куст выбрался из земли и ползёт куда-то, пока не заметил никто.
Так очевиден и столь мил был порыв маленькой козочки – не оказаться помехой, что я не сдержался:
– Да ты моя маленькая!.. Маленькая козочка. Хотя… Как же я не заметил! Судя по рожкам, ты – мальчик.
Поглядывая на меня, прислушиваясь к знакомому запаху, он спокойно перешёл тропинку, опередив всего на каких-то два шага, и, улыбнувшись в мою сторону, словно проговорил: «Ну, ведь правда же, красиво у нас здесь?!»
– И не говори! – Согласился я вслух.
Пока мы стояли поодаль друг от друга, снег сперва заполнил следы лисицы, которая проходила тут ночью, потом вчерашние оленя, после взялся за наши, так что довольно скоро не стало заметно даже их. Но это было совершенно неважно, как и то, любое расстояние промеж нами, оно не означало ровным счётом ничего. Мы одинаково думали. Об одном и том же. О мире, в котором есть метель.
Тема урока, которая явно не интересовала одноклассников, лично меня радовала простотой и элегантностью ещё в средней группе детского сада. Речь шла о строении атома, напоминавшем систему планет. Казалось, что на поверхности одной из них обитают маленькие человечки. Они лепят крошечные куличики в миниатюрных песочницах, а когда вырастают, непременно идут в школу, и так же ленятся, подсчитывая, сколько ворон прилетело на ветку за окном, чтобы поглазеть на не ведающих своего счастья школьников, а сколько убыло. Ну, хоть какая-то польза от арифметики!
Пока мои товарищи активно сопротивлялись движению отрицательно заряженных частиц относительно положительного во всех отношениях ядра, я, устроив на коленях под партой книгу, исподтишка читал. Точнее – пытался. Накануне матерью был выкуплен очередной, двадцать четвёртый том Большой Советской Энциклопедии, и мне не терпелось просмотреть его, открывая наугад, от собак до струн25. Фолиант весил килограмма полтора, не меньше, и с трудом втиснулся в набитый учебниками портфель, но жажда быть первым, кому распахнёт он свои бледные, со сладким ароматом типографской краски страницы, была куда сильнее трудностей, сопутствующих этой затее. В то время я сравнил бы себя с голодным птенцом, в открытый рот которого что ни сунь, – проглотит, не задумываясь. Одну за другой я поглощал отпечатанные мелким шрифтом статьи, с первого раза запоминая наизусть, но не чувствуя вкуса, не насыщаясь, не… не… не… Многая отрицания, витая в пространстве моей пустой головы, упруго сторонились друг с друга, от чего я розовел и неприлично, словно после урока физкультуры, потел.
Заметив моё пыхтение и неподобающую моменту возню, учитель прочистил горло, проверив настрой голосовых связок, и играя ими, как на широких струнах контрабаса, грозно завопил:
– Это что это там у нас под партой?! Это ты у нас самый умный, что ли?! Вста-ать!
Совершенно понятно, что с тяжёлой книгой на коленях я не мог подняться так скоро, как это требовалось. К тому же, был риск повредить тонкие листы раскрытого тома, и мне ничего не оставалось, как, несмотря на изменения высоты тона, силы звучания и отсутствие пауз в речи разъярённого педагога, оставаться сидеть на своём месте.
Голос учителя, будто ватой, заполнил мои припухшие от смущения уши, но яростное «Во-он!» было-таки расслышано с облегчением, и радостью.
Немедленно разогнув колени, я позволил тому энциклопедии съехать по ногам к полу, на удивление легко сунул его в портфель, и, даже не пытаясь смотреть в сторону кафедры у доски, вышел из класса.
Когда кровь перестала пульсировать в висках и щёки приобрели почти нормальный цвет, я, наконец, смог осмотреться и обнаружил, что в коридоре нахожусь не один. Кое-где, у дверей класса тоже стояли ученики, и они явно скучали. Ковыряя пальцем стену, заглядывая в замочную скважину или приставляя к ней ухо, – каждый, как умел, томился бесцельно, словно отправленный матерью в угол, сообразно приобретённой за годы детства привычке. Я же чувствовал себя освобождённым из плена, и, водрузив на подоконник энциклопедию, продолжил поглощать запретный плод26 знаний, не отвлекаясь на то, что происходило вокруг.
Я даже не заметил, когда в коридор вошла тётя Паша, наша уборщица. Насильно громыхнув ручкой о ведро с горячей водой и подбоченясь, она воскликнула:
– Да что же за день-то такой!
Промежду строк, как сквозь сон, до меня едва доносилось её ворчание:
– Ну-ка ноги! Марш на подоконник! И не спускайся, пока не просохнет! – Командовала она каждому, но лишь подойдя к тому окошку, подле которого стоял я, она молча провезла швабру мимо, цыкнув остальным, – Видите, человек делом занят, а вы… Двоечники!
Вот эта, сказанная мимоходом школьной уборщицей, фраза, крепко засела у меня в голове. Именно благодаря ей, я понял, что иду верным путём, и главная задача теперь, не растерять то, о чём прочёл, но найти способ употребить27 его. Чтобы не пылилось просто так, как раз и навсегда прочитанная книга на полке в шкафу. Оно ведь – всё для чего-то нужно, только бы разобраться, что и для чего.