bannerbannerbanner
полная версияСлучайные встречи…

Иоланта Ариковна Сержантова
Случайные встречи…

Полная версия

Небо

Рассвет с нежностью взирал на утреннее небо. Всклокоченные русые кудри облаков придавали ему очарование, которое никогда нейдёт впрок. Им можно было сколь угодно долго восхищаться, но повторить, скопировать, срисовать или даже напомнить, как выглядело оно, хотя бы немного, не удавалось ещё никому. К каждой подобной попытке сделать это, неизбежно примешивалось дыхание старателя78, его невольное желание передать томление собственного сердца.

Взирая на поползновения, робкие или отчаянные, небо трепало всякого такого по щеке, ровно дитя, и шептало на ушко:

– Так это же ты… Ты, сам… не я.

Трудно. Невозможно почти постичь небо таким, каким оно кажет себя теперь, и в одну только минуту, за единый взмах ресниц делается немного иным. Склоняя главу и так, и эдак, надеемся на памятливость, вольно или невольно переиначиваем то, что не требует того.

Примеривая к себе всё округ, кроим мир по доступным нам контурам, кривым правилам разного вида79, но замечаем лишь то небо, что можем понять, с которым сумеем смириться.

Оно же, не изменяя себе, – одно и тоже, всегда и для всех.

Неужто так сложно постигнуть это, простое? Дорасти до него, объять… Сможется ли?.. А дОлжно ли? Или просто – согласиться с тем, что оно именно таково. Всё на виду, без прикрас и утаённой злобы, прозрачно, откровенно, светло, а если и хмурится когда, то сердито на одного себя.

…Рассвет взирал на утреннее небо с нежностью…

Тот, кому нечего терять

Густой, жаркий, каким обыкновенно и бывает летний полдень, щурился от солнца, разглядывая пологую полянку на берегу реки с привязанным ко вбитому в землю колышку тёлышем. Мы с сыном стоим и следим за тем, как сочная травинка, прильнув к липкому носу, дразнит малыша, юлит, избегая шороха языка, а телёнок, чуя медовый сладкий запах, волнуется, крутится на месте, словно упавшая на спину божья коровка, но слизнуть листочек не выходит никак.

Вокруг под ногами – целое море точно такой же травы, не менее сладкой и сочной, а вот захотелось ему именно этой, заветрившейся уже от горячего дыхания дня. Изрядно притомившись, телёнок оставил травинку и принялся пережёвывать припасённую загодя жвачку. Временами он грустно, протяжно стонет: «М-му, м-ма…»

– Мама, можно я ему помогу? – Спрашивает сынишка.

– Помоги. – Разрешаю я. – Только это не мальчик, а девочка, она.

Сыну нет и четырёх лет, но он смело направляется к тому, кто раз в пять крупнее его. Малыш заботливо расчёсывает тёлочке пятернёй чуб, снимает приклеившуюся к носу травинку и подаёт ей. Та радуется, тянется к ребёнку, нюхает выгоревшую макушку и принимается вылизывать её. Она пахнет солнцем, речной водой, счастьем… мамой! Сын смущается, ему немного щекотно, да и волосы скоро делаются влажными, но отстраниться от телёнка он не решается. Ему очевидно кажется, что если сейчас отойдёт, то это будет равносильно тому, как толкнуть рыдающего в песочнице малыша.

Из ближнего к речке двора показалась женщина с ведром, и ещё издали кричит:

– О-ох… Заморочит она голову дитёнку-то!

– Да нет, что вы, всё хорошо, – Хором выгораживаем тёлочку мы.

Женщина подходит, здоровается поближе и начинает жаловаться:

– Корову-то зарезать пришлось, старая была, недоглядела я, – загуляла она, а разродиться сама не смогла. Вот и тянется теперь теля ко всякому, мамку ищет. – Вздыхает женщина и ставит перед тёлочкой ведро с молоком. – Ей уж пятый месяц, можно бы уж и не поить, а мы всё на ферме покупаем, балуем.

Будто понимая, о чём речь, тёлочка взбивает выдохом белую пенку и, неумело шевеля хвостом, дабы отогнать от себя слепней, едва ли не всхлипывая, принимается пить. Нет рядом мамки, и чем пахнет её тёплый, родной бок, уже и не вспомнить.

Наблюдая за тем, как телёнок, прикрыв глаза, медленно пьёт из ведра, нас посещает отчётливое видение немолодой коровы с отломанным рогом, некрепкой уже, проваленной спиной, костлявым крупом и полным выменем в ажурной корзинке из нежно-голубых ручейков вен под тонкой чистой кожей. Люди, те, что постарше, умело скрывают слёзы, а маленький мальчик с мокрой зализанной макушкой, гладит тёлочку промеж ушей, роняя солёные капли из глаз прямо в молоко.

В тот же час, за рекой, на огне закатного солнца плавится лес. Сухие, озябшие от участия стволы тают и стекаются к оранжевому озеру уходящего дня, в котором волны горя и радости вздымаются, разбиваясь одна о другую.

Не умеющий понять чужих страданий, не способен познать счастье. Как тот, кому нечего терять, вроде бы и не жил.

«…время всякой вещи…»

80

Утро стыдливо скрывало своё неумытое лицо за сотканным из прозрачного папируса рассвета опахалом кроны зимнего леса. Расшалившись, ветер отогнул его уголок, да рассмеялся так, что посыпались излишки снежной пудры с нежных его щёк, а вместе с ними попадали и кусочки персиковых румян солнца. Пара лёгких воздушных движений пуховки облаков, – так, из жалости или намерения помочь, и день сразу невзрачен, бледен, даже как бы немного нездоров. Скрипят коленки стволов, мелкие веточки сотрясает кашель так, что даже осыпаются семена почек, лишая скорую весну части листьев и цветов.

Смущённый собственным нерадением, день мрачнел всё больше, не замечая матримониальных приготовлений синиц, поползней, воронов и белок, коим последняя декада зимы казалась не стоящей внимания безделицей. В их судьбах уже во всю бушевали шторма весенних соков. Полные чаяний новой судьбы, они не принимали всерьёз неурядицы той, что проживали теперь, но были уже все в грядущем, которое сулило избавление от прежних ошибок случайностей, где всему определено своё место, где правильное подчинено правилам, а плохое – лишь объяснимое возмездие за неповиновение им…

Угадав настроение дня, вечер довольно скоро перенял бразды правления в свои руки, и всё пошло, как нельзя лучше. Ибо, если серость дня приводила в исступление, то бессодержательность сумерек, напротив, умиротворяла, невольно указуя на то, что – «Всему своё время81», и не пристало дню ровняться с ночью, потому, как у каждого свой черёд.

– Но утро, – вспомянет, либо позабудет оно прошлый урок?..

– Да было бы оно, а там поглядим.

Некто

Ровным полукруглым куском незрелого сыра, луна обветривалась на звёздном сквозняке. Ей было немного неловко предстать на люди в подобном, определённо ущербном виде, хотя, некоторых прельщало именно это, нынешнее её состояние. Оно будило фантазии, увлекало и манило…

– Ну, коли так, – Вздыхала луна, – так и быть, потерплю до полнолуния, а пока… тешатся пусть.

Взирая на лунный огрызок, Некто предвкушал приятная глазу картина весенних велюровых полей, местами укрытых взбитыми сливками облаков, и заодно развлекал себя стойкими пиками сбитых на сторону завитков мыслей. Все они были о том, что преступно тратить себя вне призвания. Каждый рождённый, наделён особым даром, у всякого – свой талан82, и прописанное в Библии указание о нетерпимости к бесполезному его сокрытию в недрах земной коры… Как возможно манкировать сим?!

Некто был весьма усерден и скор в мыслях, но нетороплив в делах. Несмотря на это, даже ему казалось очевидным отличие человека от прочих живых и одушевлённых. А состоит оно в том, что птица, лягушка или зверь, – наперёд знают свою судьбу83, но человек, испробовав себя во многом, должен верно угадать зовущий из глубин голос, призывающий на предначертанный ему путь. Ошибиться никак нельзя, иначе – напрасно всё: томления надежд, дерзновения, само появление на свет, – сей неоценимый, обесцененный нерадением дар.

Довольный собой, по обыкновению утомлённый бездельем, Некто крепко спал, а Большая Медведица, выплеснув из ковша взбитый сливочный ком луны, вновь собирала молоко по малым каплям звёзд. Ей было некогда рассуждать зачем живёт и почему.

Иметь право выбора и умение распорядиться им. Первое – счастье, а второе – большой, человеческий труд.

Корова Конструктор

На что только не обменивало человечество плоды своего труда. Также, как птицы, которые, желая расположить к себе, преподносят друг другу травинки, яркие цветы и золотистые локоны соломы, люди обменивались ракушками, камешками, перьями и золотыми самородками. Едва ли в память о причудах пернатых, но конец двадцатого века был-таки примечателен частичным низвержением товарно-денежных отношений, в угоду натуральному обмену. К примеру, работницам швейных фабрик заработную плату выдавали зимними рейтузами со штрипками и без, а каждый трудящийся шинного завода в день получки катил домой по колесу. Предприимчивые граждане выстраивали длинные цепочки взаимовыгодного обмена ненужного им товара на жизненно необходимые другим, и уже вскоре никого не удивлял обмен трёх колёс на два мешка муки с пятью фунтами зелёного кофе в придачу. За приличную кофту можно было получить два фунта «Краковской», а за неприличную и все три.

 

Впрочем, на арену мены были допущены лишь собственно работающие или убеждённые тунеядцы. Тем же, которые упорно пытались найти нуждающихся в их интеллектуальной и физической силе, оставалось надеяться на благодушие руководства любого из заводов, коим, в силу заполненных до перекрытия крыши складов, приходилось делиться излишками с ожидающими свободных рабочих мест в бюро по трудоустройству. Попали в это когорту страждущих и мы.

Раз в неделю являясь под светлые очи служащего, дабы подтвердить своё намерение работать, не за страх, но за совесть и не жалея живота своего, мы встречали его сочувствующий взгляд. Спустя некоторое время оказалось, что денежное довольство нам было заменено на… Поглядев на маленького сына, служащий улыбнулся и сообщил, что, вместо денег, нам выдадут игрушки, а именно – конструктор, и вручил документ, который подлежало обменять на обещанный товар. Спорить было бесполезно, поэтому, подтянув повыше спадающие брюки, мы направились в магазин. Естественно, пешком.

Через пару часов, по суматохе на практически пустом месте впереди, стало понятно, что цель нашей нелёгкой прогулки уже близка. Граждане обоего пола и трудоспособного возраста активно выносили из дверей магазина разнообразную, не поддающуюся описанию утварь. С трудом добравшись до подозрительно пустой витрины, мы протянули барышне за прилавком документ. Приняв его от нас, продавщица некоторое время молчала, словно привыкая к виду бумажки, и явно не позволяя негодованию покинуть её ярко накрашенный рот. Нынешнее положение вещей, когда товар приходилось отпускать по неким документам с печатью, не имеющим ничего общего с денежными знаками, к которым она привыкла за годы работы в торговле, не мог её не раздражать.

– Нам… – Я улыбнулся сынишке, – Нам конструктор, пожалуйста.

Недовольно вздохнув, барышня скрылась в подсобке. После недолгого отсутствия, она вышла с длинным рулоном ковра наперевес. Уронив его на прилавок, как бревно, продавщица достала из кармана резиновую корову и кинула рядом с ковром:

– Вот!

– Что это?! – Спросили мы.

– Ваше! – переводя дух сообщила барышня.

– Но нам сказали…

– Это всё, что осталось, – развела руками она.

Идти до дома было далеко. Я сгибался под тяжестью ковра, а сынишка всю дорогу вертел в руках корову и, нежно растягивая букву «у», называл её по имени:

– Конструктор! Конструктор!

Ковёр, прекрасный толстый шерстяной ковёр, по сию пору бережёт уши и нервы соседей снизу, покрывая пол в нашей гостиной, а корова… Она навсегда осталась трогательным напоминанием о том чудесном даре новой жизни, о детстве, в котором волшебно всё, и у любой коровы могут быть самые прихотливые имена.

Вредное молоко

Моей маме…

Маме, на заводе, где она работала, выдавали молоко. За вредность. Стакан в смену, а вернее, – полулитровую стеклянную бутылку каждые два дня.

Я гордился маминой работой. На работе она занималась полуфабрикатами, но не замороженными пельменями или котлетами. Это были нарезанные тонкими кружочками монокристаллы кремния. Вследствие противоречивости свойств84, его можно было использовать для нанесения микросхем85 и прочих нужд звёздной86 отрасли. Но для того, чтобы эти пластинки работали так, как надо, их поверхность должна была быть безупречной. И вот, моя мама как раз и занимались тем, что отыскивала среди сотен десятков пластин те, которые не были достойны носить на себе ничего важнее пыли. Мама мало рассказывала о том, чем занята на заводе, но иногда с её уст слетало такое словосочетание, как «вакуумная гигиена», которое пугало обилием гласных, но совершенно определённо давало понять, что ни о какой пыли на рабочем месте не могло быть и речи. Так же, вскользь, мама иногда спрашивала, знаю ли я, как надо действовать в том случае, если мне представится смешивать воду с кислотой. Что я стану делать, – налью воду в кислоту или наоборот, и была довольна, если я, не раздумывая, склонялся ко второму варианту.

По причине ли тщания и чрезмерной ответственности, с которыми мама относилась к работе, то ли из-за привычки быть скрупулёзной и внимательной, за что бы ни бралась, но ко мне она была столь же строга, как и к пластинкам кремния. От меня требовалось блюсти чистоту всего: ушей, комнаты, репутации, поступков и помыслов. Но… кто из нас безгрешен?

Мама была постоянно недовольна мной. Я поджидал её возвращения с работы, полный двоякого чувства любви и страха, ибо понимал, что никогда не смогу угодить, как бы ни старался. Заходя в дом, мама доставала из сумки бутылку с молоком, закупоренную крышечкой из белой фольги, и, оглядывая немытый пол или посуду, принималась меня отчитывать. Я же, пропуская мимо ушей все её «сколько раз тебе говорить…», наливал молоко в чашку и жадно, не отрываясь, пил. Бывало, что летом, после жаркой толчеи трамвая, в котором мама ехала домой, молоко было с едва заметной перчинкой кислоты, но это, впрочем, никак не портило его. Если бы мама разрешала, я бы не пачкал посуду, а пил прямо из бутылки, но, под её строгим взглядом, был вынужден переливать молоко в чашку.

И так, не выпитый мамой стакан молока, который должен был защитить её от вредного влияния паров серной87 и плавиковой88 кислот, с завидным постоянством доставался мне. Женщины, что работали с мамой бок о бок, пеняли ей этим, и выпивали за обедом положенное сами… Честно говоря, это не очень-то помогло, и мало кто из них покинул сей бренный мир здоровым. А что касается меня… Я помню каждую каплю этого «вредного» молока, его едва заметный голубоватый цвет, и мамин, блекнущий с годами, бирюзовый взгляд. В то время, пока я пил, она смотрела на меня, как на убогого, – жалея и любя, любя и жалея. Молоко от того казалось вкуснее стократ. И.… после, я не находил такого больше никогда, как не искал.

…На губах весны

Рассвет – неряха и сластёна, – набросал повсюду кусочков розовой пастилы и белого зефира, пролил целое облако малинового варенья, так и не донеся до рта, а у самого горизонта обронил, расписанное деревами, полное блюдо вишнево-лимонного мармелада. Сквозь него видно на просвет золотистые снопы солнечных лучей… Рассвет прибыл только что с очередного свадебного застолья, коих много в конце зимы, и столько раз кричал «Горько!», что охрип, а теперь, кажется, доволен уже возможности помолчать, предоставив слово влюблённым воронам да синицам, косулям да белкам.

Влюблённость – это боль, напряжение от стеснения собственного я, дабы дать место рядом с собой кому-то ещё, – так непросто вселить две души в одну. Это квинтэссенция89 – сотен жизней и любовей, глотОк припасённого Проведением зелья, испытание, требующее душевных сил, как любое какое-нибудь неукротимое явление. Расплескав часть из кипящей чаши сего чувства, оно теряется скоро…

Любовь – иное, это то «приглУбое90 приморское место, закрытое от ветров»91, в коем одном можно укрыться, наконец, от бурь и штормов влюблённости. Всё чужое идёт здесь ко дну, не добрав до песчаного берега, с которого видны карманы горизонта, куда день складывает свои золотые. Любовь – испытание и награда, – вот прямо так, сама по себе. Она – случай, и приживается далеко не всегда, не везде. Ровно так, как существуют неплодородные земли, бывают неплодородные души и сердца.

Ожидающий любви, не утолит своих порывов до той поры, пока не решится сменить тщетность суеты на дело, которое заставит говорить об нём. Впрочем, не ради него самого.

Обрезанная пригорком колея – уже не те нервные линии дороги, стремящиеся к единению в недостижной92 безграничности, но словно осторожный надкус. Как если бы кто отважился проведать, лакомо ли оно, да после рассудил, как ему быть, – не останавливаясь идти вперёд, а то и повернуть назад когда-либо?.. Обломанные ветки понавдоль пути, – огрызены они косулей брежно93 или оставлены так для опознания, дабы не сбиться, в другой раз, – не всё ли равно? Любой путь хорош и сам по себе.

Повалившись навзничь, присыпанная снежком осина, как стёртые кружением колёс рельсы, сияют подлунно. Лещина, из досады красе сестры94, вся в нелепых рюшах лишайника, цвета увядшего салата. И сыплет с неё лишек95 на дорогу, оленям под ноги, а те подбирают мягкими губами с ветшающей, истёртой мягкой пяткой оттепели салфетки сугроба, жуют недолго, роняя крошки.

 

Заледенелые комочки снега на ветвях, будто бы серые жемчужины вербы. И рано бы им ещё, а радуют, как бы это и в самом деле уже они, – первые капли молока на губах весны.

Стужа

От мороза побелело всё: щёки сугробов, просветы просек и само небо. Об эту пору, каждый вдох делается колюч, сердца звенят, словно хрустальные бокалы, роняя на пересушенные скатерти снегов кровавые капли.

Звери ёжатся под меховыми куртками, трут лопатками одна об другую, стараясь согреться, вздрагивают, бегут от мороза, да не тут-то было, – от него, как от себя, не убежишь.

Где-то вдали теплится холодная свеча солнца. Ветер осторожно раздувает его пламя, и, разгораясь всё ярче, оно словно бы дразнит. От студёного его света заметнее и острые скулы бледных пригорков, и нездоровые, впалые овражки ланит продрогшей земли, и видимое едва, слабое биение жизни на длинной шее рек, обёрнутых в шёлковый шарф позёмки.

Лес переступает с ноги на ногу, стучит сапогами на одном месте каблучком о каблучок, так озяб. Дятел лениво играет кастаньетами обмороженного ствола. Роняет через раз ущербные обмороженные звуки. Хочется подойти поближе, подобрать на память, хотя один, но дорогу преграждает неширокий шаг лисицы. Не поспела она за зайцем, чей бег заметен не глазу, но по следам щёпотью. Мышам тоже нынче не до прогулок, отсыпаясь на пороге весны, они немы и незаметны.

С досады, спугнула лиса косулю с нагретого места зря, а та, бежала спросонья прочь, да не в чащу, – к людям на крыльцо, и ну стучаться. Но, видать, спали там крепко, не услыхали, не отворили. А после уже, утро варило снежную кашу из горсти оставленных косулей ячменных следов. След к следу, крупинка к крупинке.

Студёный ветер сгребает ближе к жилью серо-коричневые клубы воробышей. Там же, в ожидании угощения, синицы ранят крылья об острые края вырытых воробьями в толще снега нор. Их тёмные клювы от стужи кажутся синими, огрубевшими губами. И даже подле горсти вываленного в жиру овса, закутанные в пуховые платки синицы вызывают сострадание.

– Собрать бы их всех, да запазуху… – Мечтает он, отвернувшись к окну.

– Да, вот и я про то ж, – Подобным же манером скрывая слёзы жалости, отвечает ему она.

А синица, словно расслышав, взлетела к окошку, прижалась щекой к стеклу, и подмигнув весёлым глазом, пропела своё «Не-гру-сти!», поделившись своим дыханием, особо драгоценным в стужу теплом.

Кто зачем живёт

Зачем вы живёте? Чтобы после некто похвалил за это? Отчего хотите быть всё время на виду, и чтобы превозносили, называли и славным, и хорошим, поддакивали, кивали головой согласно? Без того никак? Идёте, словно по шатким мосткам, раскачиваясь под присмотром чужих взглядов, слов и мнений. Неужто нет своих? А если отвернутся все, замолчат разом? Так что же, не сумеете пройти? Сами… Не поймёте куда? Без понуканий. Не бегом, зажмурив глаза, а спокойно и размеренно, вдумчиво, с радостным удовольствием, смакуя каждый вдох, каждое мгновение…

Прошлогодние семена клёна на снегу, как коричневые бабочки. Глядя на них, верится, что зима не всерьёз, и мороз под тридцать – опечатка в сводках прогноза погоды, а глаза слезятся от яркого солнца, но вовсе не от холода… А в доме зябко по причине сквозняка от связки заледеневших дров, и ручеёк талой воды от них, как кот, тянет бледную лапу под низкий шкап, спрятав когти. Но что же он там хочет найти? Весна за порогом, здесь её нет. Хотя… Божьи коровки, выбираясь из-под засохших листов столетника96, как из-под одеял, из углов оконных рам, потягиваются до хруста в надкрыльях, зевают сладко, взлетают на шторы и качаются там, воображая, что это огромный листок. Цвет, конечно, не очень похож, но, в общем, в ожидании, пока солнце разбудит настоящие, сойдёт и так…

Олень, петляя по лесу, размашисто чертит своё «Я люблю…» на снегу. Лис не столь многословен. Оставляет повсюду записки, писанные разведёнными чаем из чаги чернилами. Та, кому они предназначены, найдёт их и явится в условленный час. Она никогда не опаздывает, и верна, только вот большую часть года очень занята.

И ведь нет дела лису думать, – как и кто посмотрит на то, чем озабочен он, куда идёт и с кем, ибо тревожится об исходе верных дел, растит детей, кормит, учит, бережёт лесной дом и для себя, и для внучат. А спроси его кто, зачем живёт, – рассмеётся, поморщит чёрный нос, чихнёт, да побежит дальше. Некогда ему по пустякам-то, лясы точить…

Ветер…

I

Ветер прикрыл за собой обитую ватой облака дверь, на землю посыпалась сухая пыль мелкого снега, и шуршанием своим по стволу, в котором находилось дупло белки, потревожила её. Мысь всполошилась, словно на потеху. Пробежалась в одну сторону, обернулась на другую, постояла в зарослях… подумала и возвращаясь на дерево перехватывалась лапами по стволу гулко: "Шлёп! Шлёп! Шлёп!" Он гудел натужно, как язычок колокола, но лязгнуть звуком, зазвенеть так и не осмелел.

На дне банки воспоминаний каждого столько мути… Она из драгоценных дней, часов и минут, которые мы провожаем равнодушным взглядом, ровно, как и вытекающую воду, или лепестки пламени, что живы, пока живо то, что питает их. Струя воды теряет свою упругость, делается вялой, прерывистой, а после чихает вдруг, пенится, и вот уже последняя капля оставляет после себя лишь мокрое пятно на песке. Мы тут же пугаемся, принимаемся хлопотать напрасно телом и душой, обещаем быть внимательнее впредь, но, стоит потоку возобновиться, как теряем нить разговора, смысла, жизни… Возвращаем себе прежнюю беспечность.

Но ведь надо-то всего, что стараться изо всех сил не потерять одну светлую мысль, которую ясным лучом послало Провидение. Мало одной? Ну, сберегите хотя бы её! Звучит складно, но сколь салфеток приходится измять, по ходу дела…

Отряхнувшись, как мокрая собака, ветер разбрызгал вокруг прозрачные пёрышки дождя, и те, что не пропали, но пристали к стёклам, мороз пригладил мокрым пальцем, как кленовый листок в травнике97.

II

Вспоминаю свои семь, мой день рождения, и огромный букет, что я вызвался нести сам вниз лепестками, на виду у всех. Встречные прохожие улыбались мне и клонилось назад, точно как те тюльпаны, что пытался вырвать из рук ветер. Он же раскачивал и челюсть кашалота над калиткой музея моряка.

По утрам мы пили немного густой томатный сок, что подавали в кафе на берегу, такой же вкусный, как утро над моим морем… То ли в шутку, то ли всерьёз, мама преподнесла мне его тогда: «Дарю!» – Сказала она. – «Не смогла вот только упаковать. Не отыскалось подходящей ему корзинки.»

И как мне теперь быть с тем подарком, коли оно там, а я тут?

Мы с братом бродили между дюн, похожих на спящих у берега верблюдов. Те давали поваляться на одеялах своих мягких, тёплых горбов, и мы лежали, любуясь бирюзой неба, а после катились кубарем, большими клубками перекати-поля98, и останавливаясь у самой воды, пели навстречу ветру: «О, море-море! Преданным скалам…» Прибой аплодировал нам волнами, и щедро осыпал мелкими янтарными крошками. Разгорячённые, мы спешили прильнуть к его прохладной груди, и, хотя замерзали скоро, не торопились уходить, как будто бы подозревая, что расставание будет долгим.

Нам хотелось запомнить его таким, – голубоглазым, с соломенными кудрями песчаных дюн, с молочной пеной волн на губах и карамелью янтаря с увязнувшими в его нежности мошками, некогда застигнутыми врасплох. Можно ли унести память о море с собой, до следующего «когда-нибудь», до очередного «потом». Толкование этих фраз с любого языка на каждый, вполне определённо означает «никогда».

Много лет спустя мне подарили мешок зелёного кофе. Это только так говорится «зелёный», на самом деле он был похож на мелкую, обсушенную солнцем морскую гальку. Я кидал горсть зёрен на чугунную сковородку, где они становились лёгкими, ломкими и варил из них кофе в медной турке. Густой и крепкий, как ночь. Пьянящий, как ветер с моря.

III

Ветер. Он – та тяжёлая книга с тонкими полупрозрачными листами, которую, прежде чем открыть, нужно облокотить о камень у дороги. Ветер несёт в себе звёздные россыпи запахов и звуков, но отчётливо слышно лишь те, что узнаёт счастье, живущее в тебе всегда.

78Тот, кто проявляет заботу, попечение о ком-л., чем-л.
79лекало
80Всѣ́мъ вре́мя и вре́мя вся́цѣй ве́щи подъ небесе́мъ (Экклезиаст)
81Книга Екклезиаста (Екк.3,1–8)
82талант
83предназначение
84анизотропия
85чип
86космический
87H2SO4
88HF
89по Парацельсу! – суть
90заглубленное
91гавань (В. Даль, Толковый словарь живого великорусского языка)
92недостижимый
93бережно
94лещина(орешник) относится к семейству берёзовых
95лишнее
96Ало́э древови́дное (лат. Alóe arboréscens)
97собрание сухих растений, гербарий
98перекати-поле может получаться из отмерших растений разных семейств: спаржа лекарственная, капустные, гвоздичные, маревые, зонтичные, свинчатковые, яснотковые, астровые
Рейтинг@Mail.ru