bannerbannerbanner
полная версияВ алмазной крошке росы…

Иоланта Ариковна Сержантова
В алмазной крошке росы…

Полная версия

Как жить нельзя

– Надо же. Я отлично помню, как меня принимали в октябрята, а вот в пионеры – увы, стёрло из памяти ластиком лет.

– А ты пробовал по начальной букве вспомнить?

– Это как?

– Называешь буквы алфавита одну за одной, по порядку, и когда дойдёт до той, с которой начинается место, где произнёс пионерскую присягу, пробел тут же и заполнится.

– Да ну, зачем мне это теперь. На что сдалось оно? Я давно пенсионер. Что мне с того вздора, пенсию прибавят?

– Тебе её мало, что ли?

– Мне всегда надо больше! Всего! Воспитан так. Мать говаривала в своё время: «Запомни, сын, предлагают конфеты – бери, сколько унесёшь. В обе руки, в карманы. Небось. не последним делятся. А коли просят что – отдай такое, которое самому никогда не пригодится. Не уверен – откажи, да так, чтобы тебя ещё и пожалели. Тогда и своё сохранишь, и хорошим для всех будешь.» Мудрая была моя матушка, Царствие ей небесное.

– Скорее – хитромудрая. Себе на уме. Свою выгоду тешила, и тебя тому учила.

– На то она и мать, пользу блюсти, особливо для собственного дитяти.

– Так не ребёнок ты давно! Да и знавал я твою матушку, помню отлично. Наши-то мамы, если не позабыл, в одной школе учились, за одной партой сидели. Только твою после выпуска в студентки пристроили, а моя поехала по комсомольской путёвке на Алтай узкоколейку строить. В вагончике жила, зубы там оставила, перемерзали у бедной, к утру, рассказывала, вода в ведре льдом покрывалась у кровати, картошкой сладкой питалась.

– Чего это? С сахаром, что ли, ела?

– Плохо смеёшься. Зря. Потому – подмороженной делалась картошка! Вот, почему! И, знаешь, я, в отличие от тебя, не забыл, как меня в октябрята принимали, прямо в классе, после уроков пионеры прикалывали нам к рубашке октябрятские звёздочки. А пионерами мы стали у дэка, где памятник Ленину. День был солнечный, ветер сильный, но домой шёл с распахнутой курткой, чтобы все видели – я теперь пионер. И гордился этим, и ни разу за всю жизнь не забыл повязать галстук!

– Гордился он… Простыл бы, было бы после чем гордится. Лечи тебя потом матери, на лекарства траться…

– Ну, не простудился же!

Мы подглядываем за чужими жизнями, будто живём свою. Осуждаем чьи-то промахи и совершаем собственные, дабы было про что поговорить прочим, тем, которые судят о нас по себе. Но мы разные! Неодинаковые. Соседство зла и добра дают познать отличие и сделать выбор в пользу того, что нам ближе. Ну – не могут же все на свете быть хорошими, кому-то нужно нести в себе бремя противоположности…

– Для полноты мира?

– Или для примера, дабы понимали, как жить нельзя.

Чисто женская любовь

– Ой… я у вас в красном уголке забыла сумочку, а там карандаши и всё прочее…

– Ничего, сестрёнка, сейчас на пост позвоню, солдат принесёт.

– Да я б и сама сбегала!

– Не лишай человека радости, посиди на месте.

И через некоторое время солдатик – уши вразлёт, на которых ловко держалась пилотка, принёс искомое.

От казармы до казённой квартиры командира идти было неблизко, но всякий, по первому требованию, делал это с охотой, ибо, как оказалось, загодя предвкушал, что ему дадут посидеть за круглым столом, где он пожуёт, не подгоняемый сослуживцами, и не нечто безликое столовское, выверенное по граммам и питательной ценности, а домашнее, приготовленное мужней женой для любимого супруга и званых дорогих гостей.

– Кушайте, не стесняйтесь. Добавки положить? – мягким говорком интересуется жена командира, и по доброте душевной, не спрашиваясь, всё подкладывает и подкладывает ему в тарелку, глядя на солдатика с нежной улыбкой, как на дитя:

– Соскучился, поди, по мамкиным разносолам…

Солдатик кивает, не открывая рта, но всё ж, загнав за щёку непроглоченное, ему удаётся ответить хозяйке:

– По маме соскучился очень, и по отцу, и по сестрёнке, но вы вкуснее готовите! Честно!

Розовая от удовольствия, женщина идёт к холодильнику, достаёт креманку с клубничным желе, и ставит её перед парнишкой:

– Вот ещё. Десерт!

Желе готовилось всем поровну, под расчёт и хозяйка отдала парнишке свою порцию. Не из потрафить лести, она и так знала про себя, что кулинар лучше многих, но как ребёнку, для которого сладкое непременно напомнит о маме, тем более, когда она далеко.

В этот самый момент в квартиру вошёл командир:

– Эт-то ещё что такое? – с серьёзным видом строго поинтересовался он, отчего солдатик подскочил со стула:

– Здравия желаю, товарищ командир! Разрешите обратиться…

– Разрешаю сесть и спокойно доесть то, чем потчует тебя моя жена! – прервал тот солдата, и вымыв руки, сел за стол.

От смущения, солдатик почти не чувствовал вкуса клубники и лёгкой кислинки желе. Ну, да ничего, животу всё одно будет вкусно.

Чинную молчаливую трапезу сопровождали раздумья сообща, хотя у каждого о своём. Хозяйка прикидывала, чем порадовать мужа на ужин, солдатик думал о маме и целом ведре сгоревших её пирожков с капустой, что мальчишкой нёс однажды в закут свиньям, пока не видит отец, а командир вспоминал, как мать заставляла его, восьмилетнего, стирать носовые платки в холодной воде, мыть полы, которые запрещала перед тем мести, «чтобы не пылить», да ещё отчищать железной щёткой с кислотой рыжую, ноздреватую из-за отбитой эмали ванну.

– О! Я там жду, а они тут… Пируют! – раздалось вдруг от порога кухни.

– Садись за стол, сестрёнка! Хорошо быть причиной для радости, как считаешь?

– А то! – кивнула девушка, подмигнув сперва брату, а потом и солдатику.

Обменявшись взглядами, золовка со свояченицей вздохнули хором, и с замешанной на печали материнской, чистой женской любви, принялись глядеть, как едят мужчины. Ибо – не бывает веселья без грусти и наоборот.

Назло

Собрав подле себя складки берега, как пышность юбки, гадюка принимала солнечные ванны. Неподалёку, ухватившись за край листа кубышки и выпучив глазёнки в будущее, парил лягушонок. Течение воды щекотало его по животу и самовольно сучило раскинутыми на стороны ножками. Тут же – поверх самого листа, отдыхала безногая ящерица веретенница, что долго крутилась перед тем веретеном, сминая простынь поверхности воды, будто никак не могла удобнее устроиться

Играя водой, схожая с рыбой, вьюном12 ящерица, всё же не могла себе позволить долгих купаний, а посему лежала теперь, приподняв милую головку, и присматривалась к гадюке, чей траурный наряд и пугал, и приводил в изумление строгой красотой и аккуратностью. Платье, повторяющее контуры тела, тем не менее, подчёркивало одни лишь достоинства.

Не отыскав к чему придраться, веретенница вновь принялась крутиться, мотая тонкое полотно воды округ себя, будто индийка, вполне оправдывая назначенное ей название.

Запыхавшийся по домашним делам соловей, уделил минутку, полюбоваться соседскому ничегонеделанию, но не осудил, не очернил свою душу завистью. У всякого – свои хлопоты в известный час, да жизнь не токмо одних них ради. Бывает, когда и прельстишься отсрочкой исполнения долга, поддашься соблазну ступить прочь круговерти поджидающих тебя обязанностей, да к изумлению ожидающих от тебя обыкновения, сделаешь нечто по наитию, от куражу… И окажется самым главным в той твоей собственной жизни и до, и после того.

– Ба, а было что-то в твоей жизни, что ты сделала назло?

– Назло людям или наперекор судьбе?

– Ну, хотя чего-нибудь?!

– Не помню, жизнь долгая…

– У-у-у, так неинтересно. Я думал, ты у меня необыкновенная.

– Обычная я. Самая, что ни на есть. Было раз с подружкой обрились на лысо.

– Как?!

– Да, так. Глупые были. Поспорили друг с дружкой?

– А на что хотя бы спорили?

– Уже и не вспомню. Да только именно такой, с прикрытой косынкой лысиной, твой дедушка меня и заприметил…

…Не делая из того представления, гадюка тихонько уползла в тень смородинового куста. Перегревшийся лягушонок нырнул под зонт листа кубышки, а ящерка, набравшись довольно сил от солнечного света, вновь завертелась веретеном, дабы, ежели глянет кто в её сторону, точно знал, как её зовут.

Не дожившим до лета…

Не дожившим до лета посвящается…

– Что ты видишь? Звёзды?

– Пасмурно. Корпус напротив и больше ничего

Когда смотришь вокруг, заметно нечто своё, а не то, что в самом деле. И не от того, что лжёшь, но так устроен мир, – всякий прикипает сердцем к той его части, что интересна, понятна, которая подходит к неровным, нервным краям души.

– Ты меня совсем не понимаешь…

– Я стараюсь!

– Плохо стараешься. Это ж так просто! Очевидно!

– Для меня это не так. То, что в первую очередь встаёт перед твоим внутренним оком, таится от меня. Слушай! Может, «Каждому – своё.» – это именно об этом?!

– Ты что, совсем ничего не читаешь? И как я с тобой вообще нахожусь рядом?..

Не понимаю.

– Да, куда уж нам… тёмным.

– Не нахожу причин для сарказма. Это латынь, suum cuique13, говорят, именно этой фразой Платон изложил сущность справедливости.

– И в чём она?

– Человек должен поступать так, как дано ему природой, по возможности, но при этом не может быть стеснён в правах по этой причине, в сравнении с теми, кто способен потрудиться на благо государства больше и лучше.

 

– Ну, да. Он же не виноват, что родился непутёвым…

– Это ты о ком?

– О себе, конечно! Исключительно! А ты о ком подумал?

– Не суть.

Помню, как я спросил у него накануне того дня, как вечность вскружила ему голову и увлекла за собой в небытие:

– Что ты видишь там, за окном? Звёзды?

– Пасмурно. Корпус напротив и больше ничего…

И это было так страшно, ибо до того вечера, сколь бы дождей не проливалось и гроз не гремело над головой, он грезил только об одном – о море, что повсегда было рядом, хотя и далеко.

Наивны мы…

Сон был так себе. Не то, чтобы кошмар, но почти. Я всю ночь бродил с матерью по кладбищу, мягко втолковывай ей нечто очевидное, а она по-обыкновению брезгливо кривила рот и не соглашалась. «Но ты-то, ты, бестолочь, откуда можешь про это знать!» – раз за разом повторяла она, покуда рассвету не наскучило слушать мои стоны, и он не потряс меня за плечо, коснувшись щеки розовой рукой, отчего я тут же проснулся.

Когда некто высказывает своё суждение, мать внимает, уважительно, ловит каждый витамин произнесённого вслух, важно кивает головой при этом, поддакивает с удовольствием или настороженно, коли противу убеждения, но стоит мне вставить своё слово, я тут же оказываюсь осмеян, повержен, растоптан. Делает она это с явным наслаждением, привычно развлекается с отточенным навыком ярости, вкупе с уверенностью в том, что она – за правое дело, и вправе воспитать из меня человека с прописной буквы. И плевать, что я уже наполовину сед. Я – мутный родник, который утоляет жажду справедливости, в той, понятной ей одной мере. И куда деваются навыки и понимании о приличиях. Я – та красная тряпка, что мешает рассудку находиться в пределах причудливого ограждения, избавленного от пыли, веснушек ржавчины и заусеницев, побеленного и покрашенного в очередной раз, как кладбищенская оградка.

Говорят, я наивен, добр и открыт, вероятно, именно потому не сразу, лишь с годами постиг, что являюсь не чем иным, как живительным источником, кой поддерживает в ней жизнь, или тем обломком породы, из которого она огнивом собственного упрямства выбивает искры, надобные гаснущему в ней временами фитилю.

Эпитетами, которыми награждала меня в детстве мать, можно было бы украшать заборы. С годами она стала оскорблять словами, что в большом числе отыскиваются в циркулярах сената14 и записях стряпчих15. Помноженные на мою чувствительность с воображением, они молотом били по душе, оставляя кровоподтёки и вмятины на сердце. Ровно такие же виднелись на коже после ремней, коими лихо управлялась мать, не передоверяя этой чести больше никому.

Приклеенный к месту сыновней любовью, я не в шутку страдал, да не от боли, это было б последнее дело, но от непонимания – за что со мной так. Нелюбовь.. Я был и по сию пору остаюсь беззащитен перед нею.

Не стану скрывать, было время, пытался забыться в вине, но не отыскав там истины, бросил эту недобрую затею, что вымарывала из жизни всякий, следующий за возлиянием день. А мне показалось жалким тратить бесценные мгновения на пустоту и мигрень.

Знаю, напрасно, но я всё ещё жду, что мать расхохочется однажды, и, сменив вечно недовольное мной выражение, взглянет, не тая любви и скажет, как ей удалось провести меня, и что в самом деле она – добрая, ласковая, а я глупый и такой наивный… Да и вообще, – как же мог вообразить про неё такую дикость, такую вопиющую, несусветную чушь. Я жду этого часа более полувека. Но покуда очевидно, что для матери мёртвые дороже живых. А я – лишь помеха в её великих делах.

Разумеется, мы не имеем в виду долженствование помнить и чтить ушедших, тут про сопричастность к чувствам тех, кто рядом.

Наивны мы, по-обыкновению, и в этом глупы-с.

Все понимают про любовь, что оно такое. А нелюбовь? Из чего она? Из каких таких особо суровых нитей, что сеть, сотканная из них, рвёт сердце в мелкие клочья…

От сих до сих

Широкие поля туч то и дело заслоняли мрачное чело небосвода. Казалось, идёт эдакий разбитной парнище вразвалочку да широким шагом, то и дело поправляя на себе несколько великоватую, вероятно отцовскую шляпу. Та съезжает набок потешно, но задержавшись на ушах, переменяет направление в сторону лба, а там уж только выдающийся вперёд, чуть задранный вверх, курносый, едва ли не кверху крючком нос мешает шляпе слететь наземь мутным осенним листом, взбив понемногу пыли с каждой стороны, да уж и выпачкавшись заодно.

От сего непорядка в одежде, на округу напала хмарь, и грузная от грусти, она воздыхала, взывая к ветру развеять ея тоску, освободить от внезапной напасти.

Ну и старался услужливый ветр, надсаживался, рвал жилы, только вот после его усердия, помимо обкусанных наскоро облаков лежали сваленными в беспорядке вырванными клоками из шевелюры леса сухие дерева, – и у обочин, и просто так, – примяв под себя просеки, начёс полян, и вместе с тем оборвав напрасно цветы, что не голубил покуда никто, – ни пчела, ни шмель, ни даже паук не успел одарить их ещё лёгкими своими шалями. Не за шалости, за просто так, за ненужную никому красу.

И остался позади сытый сосновым духом первый день лета, минул уже и второй, настоенный на сосновых иглах, – мимолётный, но пряный и праздничный от того.

Полон лес рябью юных, младых, будто выгоревших локонов побегов сосен, парят они мелкими волнами, играют воланами. А то и сама по себе сосна шевелит тонкими пальчиками веток, перебирая седые, тонкие локоны ветра.

…Вата облака выпросталась из-под голубой наволочки небес. Кипельно-снежное, нетронутое её сияние казалось невозможным после стольких-то ночей, что бывала она подушкой дням, в которую и смех сквозь слёзы, и безутешные рыдания, и надежды, что царапают по ткани обломками, и всё прочее, непрочное и порочное, чем полон сумрак.

Да и плюнуло тогда с досадою небо от того, взмахнуло мохнатой рукой леса, и пошёл дождь, весь в порывах ветра, как радости, каковой и должна быть сама собою жизнь. От сих до сих, с незапамятных приснопамятных по нынче, которое сделается вскорости точно таким, как некогда и они.

Широкие поля туч то и дело заслоняли мрачное чело небосвода. Пусть его. Не век же тому сумраку быть. Выглянет когда и солнышко, подсветит дорожку, ежели не вдаль будущего, а хотя бы на взгляд вперёд.

Только-то…

– Господи! Молю тя… – шёпот утреннего правила16 искреннен, горяч, подстать лучам полуденного солнца. Желание выгадать что-то для себя ещё дремлет, и ты горячо просишь о милости к тем, для кого уж не испросить здравия душевного и телесного, и помощи Божией, ибо истощились дни земной жизни тех, о ком неустанно докучаешь Всевышнему. Давно то случилось или недавно, – уже неважно, по меркам Вечности они – её неотъемлемая и неотделимая, взирающая на нас, а быть может, позабывшая в одночасье.

Да мы-то, мы пока ещё помним, и продляя их земное бытие воспоминаниями, воскрешением свежести собственных, пережитых некогда чувств, да в тщании утолить скорбь, вымаливаем надежду об избавлении от мук их, затаившихся, затаённых под пологом бесконечности, желаем умиротворения, кой не снизошло, не случилось в земной жизни…

По глупости или безверию, говорено было не единожды про то, что все страдания настигают именно здесь, в пределах промежду рождением и угасанием, а это страдание, не что иное, как муки совести. Только развешена та мУка, как мукА, всем не поровну. То ли весы виновны, то ли кто отмерил. Иначе не объяснить неодинаковое суждение об одном и том же. Для кого-то нечто – ужас ужасный и неподобающее, а иному – не стоит и слова, поворота головы, а уж тем паче – раздумий о том, хорошо оно или плохо.

Среди неважного многим, в ряду невосполнимых потерь, – недавнее причинение вреда церкви Спаса Преображения постройки 1840 года, вместо деревянной, возведённой на первом году 18 века в Матрёно Гезево… Матрёно-Гезово… Бирючанского уезда Воронежской губернии, ныне Алексеевского района Белгородской области.

Кому-то пустяк, есть утраты и горше намного, а иным…

– Что ж тебе далась та церковь?! Ну – красиво …было, ну – память. Отстроят, небось. После!

– Прадед Тихон служил там регентом…

– Только-то!

– Только-то…

– ....

– Господи! Молю тя… Не дать свершиться дурному, ведаем мы про то, что творим или ещё нет.

12подвижная пресноводная рыба отряда карпообразных с удлиненным скользким, покрытым мелкой чешуей, змеевидным телом
13Ка́ждому своё (лат. suum cuique)
14высший судебный орган Российской Империи по образцу 1864 года
15чиновник по судебным делам в Российском государстве XVIII века и первой половины XIX
16молитвенное правило
Рейтинг@Mail.ru