bannerbannerbanner
Цветущий репейник (сборник)

Ирина Дегтярева
Цветущий репейник (сборник)

Полная версия

У мальчишек спросом пользовались водяные пистолеты. Они, правда, выходили из строя после двух-трех уличных битв, но тогда их пускали в ход в качестве дубинок. Хватали за ствол и пластмассовым прикладом норовили угодить недругу по затылку, в лоб или глаз, огреть по спине или чуть ниже. К концу побоища на улице оставались лежать обломки ядовито-зеленой или оранжевой пластмассы, а героям доставалось дома за расточительство. Полку с игрушками в магазине вновь щедро поливали слезами и канючили, канючили, выпрашивая у родителей новый пистолет.

Поскольку китайская пластмасса стоила не слишком дорого, пистолет приобретался, и частенько родители сами становились объектом нападения, получив из-за угла ледяную струю в физиономию.

…Но такого магазина, как «Детский мир», Гурька и в самых сладких снах не видел.

Третьяковскую галерею променяли на магазин, и Гурька, открыв рот, вертел головой и плелся в толпе, уцепившись за подол Юркиной куртки. Целый зал магазина был заполнен только мягкими игрушками – от страуса до крота, от верблюда до кролика – пушистыми, самых причудливых цветов.

Юрка направился к отделу с радиоуправляемыми машинками, а Гурька вдруг замер у стенда. Там, затертый между двумя пухлыми лупоглазыми мишками, сидел клоун. С тонкими тряпичными руками и ногами, с таким же мягким и, как показалось Гурьке, теплым тряпичным телом. Ладошки, ступни с круглыми розовыми пяточками и лицо были из податливой резины. Он не мог оторвать взгляд от клоуна и, завороженный, трогал его пальчики на ноге.

– Ну что ты тут? – Юрка вернулся к отставшему Гурьке и дернул его за рукав. – Смотри, потеряешься. – Он заметил предмет Гурькиного вожделения и глянул на ценник. – Неслабо! Две тысячи.

– Сколько? – вздрогнул Гурька.

Мать ему в дорогу на всё про всё дала баснословные деньги – пятьсот рублей, красненькую бумажку. А зеленоватую, тысячную, Гурька видел только у матери в руках после получки. И очень скоро несколько зелененьких краснели в пятисотки, таяли и желтели в сотенные, затем в синие пятидесятирублевые, а потом мамин потертый кошелек, пухлый от времени, а не от обилия денег, распирали металлические кругляши монет. Возвращаясь из школы, Гурька все чаще находил в кастрюльке на плите макароны. Макароны растягивались на несколько дней и в прямом, и в переносном смысле. Тянулись скукой и безнадежностью. Но когда терпение было на исходе, мать снова приносила зелененькие тысячные бумажки. Макароны не изгонялись из меню окончательно, но зато теперь у Гурьки могла появиться новая рубашка, книжка и очередная китайская пластмасска-пистолет.


Гурька помотал головой, уставившись на клоуна, стоившего аж две зелененьких тысячных. Он считал себя «сурьезным» парнем и игрушками особо не интересовался. Правда, до сегодняшнего дня он настоящих игрушек и не видел. Клоун смотрел на него тоскливо и просительно: Гурька знал, что клоун в своей тряпичной душе мечтает поехать с ним в Сорок седьмой.

– Гурий Иванович, пойдем, я тебе лучше мороженое куплю, – сочувственно предложил Юрка, оттягивая брата от полки.

Они вышли из магазина и побрели по солнечной улице, наполненной гулом машин и людским гомоном. Свернули в один переулок, в другой, стесненные приземистыми, обновленными старинными домами и усадьбами. Гурька отгрызал куски от клубнично-бананового мороженого, глотал его ледяным, уже не чувствуя вкуса онемевшим от холода языком.

– А ты небось ботаником будешь? – Юрка ел мороженое не торопясь. – Всё цветочки разглядываешь.

– Может, и ботаником. Но уж точно не шахтером. Один раз с дедом в шахту лазил. До сих пор внутри все дрожит. Ты бы к нам приехал в Сорок седьмой, дед бы и тебе экскурсию устроил. Воспоминаний на всю жизнь хватит.

– Куда там! Мать не отпустит. Она вашего Сорок седьмого как чумы боится. В музей пойдем?

– В какой?

– Да все равно. А то мать меня съест, если узнает, что мы некультурно шлялись по улицам и магазинам.

– Скажем, что были, – пожал плечами Гурька. – А сами еще погуляем. У вас тут солнечно, народу много и одеты все разноцветно. У нас одежду потемнее носят, не маркую, боты резиновые. По нашей «грязелечебнице» чтобы пройти, ничего не сломать и не извозюкаться, надо скафандр надевать и амуницию, как у хоккеистов.

* * *

Фотографии в картонной коробке из-под конфет почти все были черно-белые. Память о Сорок седьмом. Тетя Надя засунула их в самую глубь нижней полки шкафа, но, когда Гурька доставал книжку по цветоводству, коробка вывалилась, и фотографии рассыпались. Мальчик уселся на полосатый половик и стал разглядывать карточки.

Узнал и свой барак, и маленькую мать с тетей Надей. Они стояли у барака. Здесь, на фотографии, еще не было отдельных входов, а двери комнат выходили тогда в общий коридор. Девчонки в ситцевых платьях и в валенках держались за руки, испуганно таращили глаза. На фотографии у тети Нади две светлые косички лежат на костлявых плечах, бледное остроносое лицо и отчего-то слишком длинные руки, достающие аж до валенок, или это валенки слишком высокие, наверное бабушкины.

Теперь у тети Нади каштановые, чуть в рыжину короткие кудряшки на голове, а сама тетя Надя румяная, круглолицая и полная, с короткими и пухлыми руками.

«Почему она так не любит вспоминать Сорок седьмой? – Гурька рассматривал фотографии и пожимал плечами. На черно-белых снимках поселок казался даже красивым. – Она увидела другую жизнь и расстроилась, что столько лет, все детство и юность, прожила иначе. А я? Смогу я вернуться домой прежним?.. А клоуна наверняка уже купили. Здесь народ богатый. Откуда у них столько денег? У нас дед, мать, бабушка работают, и все равно денег нет. Тут платят больше. Но ботаникам везде платят мало. Так Юрка говорил. Да и в Сорок седьмом ботаники никому не нужны. Ну и наплевать! Значит, надо бежать оттуда и искать место, где нужен кто-то, кроме шахтеров».

Гурька сгреб карточки, сунул их обратно в коробку и услышал голос дяди Мити, донесшийся с террасы.

– Что же ты ребят без денег в Москву отправила? Юрка сказал.

Тетя Надя что-то ответила. Гурька не расслышал.

– Ну, знаешь! – сердито воскликнул дядя. – О чем тогда с тобой говорить?

* * *

Дождь шел слабый, будто с неохотой. Специально для Гурьки, чтобы легче было уезжать, чтобы напомнить, как там, в поселке. Может, прямо из Сорок седьмого он сюда добрался, растеряв свой заряд в долгой дороге. Изнуренный и ослабленный, дождь выливал остатки влаги на незнакомый, солнечный, цветочный и пестролюдный город. Он пришел за Гурькой.

Дядя Митя провожал Гурьку на машине своего сослуживца. Дядя достал из багажника большую картонную коробку, заклеенную скотчем.

– Ой, нет, дядя Митя. Мне это тащить? После поезда еще часа четыре до дома на автобусе, а потом пешком. Коробка тяжелая? Что это?

– С этого вопроса и следовало начинать, – улыбнулся дядя Митя. – Откроешь в вагоне, узнаешь, что внутри. А дома не поленишься, черкнешь дядьке письмецо с отзывом и благодарностью. Усёк? И вообще, Гурька… – Дядя взялся за влажный от дождя поручень вагона. – Ты парень взрослый, сообразительный. На тетку зла не держи. А сам двигай в правильном направлении. Если что нужно, не стесняйся, пиши прямо мне. Помогу.

Дядя отнес коробку и Гурькину сумку в купе. Вышел на платформу. Проводница копошилась в тамбуре, задевая парня то локтем, то мягким бедром.

Гурька вдохнул сырой московский воздух и вздохнул. Нет, до дома дыхание не задержишь, и в Сорок седьмой Москву не привезешь.

Дядя Митя пожал ему руку.

– Ну, бывай, Гурий Иванович. Пиши.

Проводница с грохотом убрала ступеньки, захлопнула дверь. Дождь вдруг усилился, облепил стекла поезда, наверное, чтобы не возвращаться в одиночестве, чтобы добраться домой на крыше и оконных стеклах. Стекло на двери в тамбуре тоже взмокло, запотело, и дядю Митю, поднявшего руку в прощальном жесте, совсем не стало видно.

Гурька сел в купе на свою нижнюю полку. Два соседа-командированных уже выставили на стол бутылку водки и резались в карты. Мальчик перочинным ножом вскрыл коробку, откинул крышку. Коробка была уставлена маленькими пластиковыми горшочками с самыми разными растениями. Тут были и кактусы, и фиалки, и несколько примул, и гиацинт, и еще что-то совсем незнакомое. Отделенные картонкой-перегородкой от горшков, в коробке лежали книжки по садоводству и ботанике и целлофановый пакет. Гурька развернул его и вынул клоуна.

Гурька знал, что к тетке больше никогда не приедет, да и дядю не станет беспокоить просьбами. Но и жить, как раньше, не сможет, бесцельно просиживая у окошка в бараке, глядя на грязную улицу и на бредущих по ней со смены и на смену шахтеров – под тусклым светом редких фонарей и унылым дождем.

Рокировка


Лимонные сухие корочки, острые как бритва. Шелестящие папиросы «Беломорканал», пустые бумажные трубочки с давно осыпавшимися на дно шкафа крошками табака. Запах немного пыльный, кожаный, чуток шерстяной, с привкусом маминых духов.

Борька Алешин часто забирался в шкаф. Прикрыв за собой дверь, он садился на дно, запутавшись в подолах маминых платьев и в штанинах папиных брюк. Даже тонкая щель в неплотно прикрытом шкафу не нарушала глухой, обволакивающей тишины.

Постоянный гул создавало шоссе, проходившее под окнами Борькиной комнаты. Оно текло, отражая последождевой асфальтовой поверхностью фонарный свет и свет автомобильных фар, сине-красный неон магазинных вывесок, проплывающих мимо. А по утрам и вечерам шоссе скрывалось в бензиновом тумане, и разноцветные крыши машин, влекомые течением потока, напоминали опавшие листья инопланетных деревьев – синие, серебристые, фиолетовые, черные. Они сваливались на городское шоссе, наверное, прямо из космического пространства.

 

В темноте шкафа останавливалось время, и все казалось ничтожным, ненужным, растворялось в мелкие пылинки, повисавшие в узкой полоске света из-за дверцы.



И сегодня Борька, вернувшись из школы, уединился в шкафу. Он не собирался, как обычно, придумывать решение очередной шахматной партии. Борька уткнулся лбом в колени и замер, затих, будто бы и не дышал. Глубоко провалился в собственные мысли. Потом вдруг вскочил, чуть не оборвав все платья с вешалок, и побежал в коридор. Там в платяном шкафу висели старые родительские плащи и пальто. Их давным-давно не носили – они состарились, ткань скукожилась, сжалась. Скорее всего, родители с возрастом утратили юношескую стройность, да и просто плащи вышли из моды – ждали теперь своей очереди на переезд к бедным родственникам. И бедные родственники ждали. А мама тем временем предавалась воспоминаниям о плаще, в котором она познакомилась с папой.

Борька безжалостно сдернул пресловутый плащик с плечиков, разложил его на кухонном столе. Он бы взял отцовский старый плащ, но тот не подходил по размеру.

Притащив с балкона кисточку и темно-зеленую краску, прямо по светло-зеленой ткани плаща Борька стал ляпать причудливые кляксы, по форме напоминавшие острова в Тихом океане. После этого он ожесточенно защелкал ножницами. Через полчаса просушки портняжного шедевра на балконе Борька нацепил его и предстал перед зеркалом. Обрезанный подол был теперь гораздо выше колен, рукава стали три четверти. На местах срезов осталась бахрома. Из плаща вышла длинная куртка, а скорее, даже балахон. Борька выглядел в нем то ли лесником, то ли лешим.

Он махнул рукой на отражение и полез в галошницу за своими старыми туристическими ботинками, в которых ездил с отцом в горы. Под плащ Борька нацепил растянутый мешковатый свитер, надел потертые и прорванные в нескольких местах джинсы.

Раскрашенный плащ сильно вонял краской, но Борька будто и не чувствовал. Он завязал свои длинные, до плеч, волосы в хвостик. Мама очень гордилась Борькиной пышной шевелюрой. Она даже сама мыла ему голову, и ей вряд ли бы понравился такой пренебрежительный хвостик. Да и одежду она подбирала сыну сама. Он носил брюки со стрелкой, выглаженные рубашки, джемпера, а иногда пиджак и галстук.

Теперь Борька пошел гулять в самодельном костюме, ни на что не похожем. И сразу почувствовал на себе удивленные, заинтересованные, возмущенные взгляды. Поначалу Борька застеснялся и ссутулился, но потом решил не поддаваться смущению, расправил плечи и постарался выглядеть независимым и спокойным. И чем усерднее он старался, тем загадочнее и таинственнее выглядел со стороны. Казалось, вот-вот вытащит из-под полы своего балахона если не гранатомет или бластер, то уже наверняка пистолет.

Насмешек, которых Борька опасался, он не услышал. И даже пальцем у виска никто не покрутил, разве что у Борьки за спиной.

Дома он свернул одежду в узелок и спрятал под кровать.

На шахматном столике у окна отбрасывали величественные тени шахматы в красном свете закатного солнца. Белый король в массивной шапке, увенчанной крестом, с трепетом замер, ожидая от Борьки мудрого решения своей судьбы. Черный король, напоминая тень белого короля, точил саблю и натравливал свою свиту на белых.

Борька подошел к шахматам, подержал черного ферзя в руке и поставил на ту же клетку.

«Как странно… – Борька задумчиво потер нос. – Все думают, что черные и белые – враги. Может, черные – это просто тень белых? Ведь они совершенно одинаковые, отличаются лишь цветом. Черные побеждают, если ошибаются белые, – белые оступились, и черные заняли их место. И наоборот. Тень исчезает, когда белые делают все правильно. Солнце светит, оказывается прямо над ними, и теней больше нет. Но почему тогда черные – это тень, а не наоборот? Ведь и в жизни сразу сложно определить, кто белый, а кто черный. Белый снаружи – доброжелательный, отзывчивый человек – вдруг совершает предательство, а другой – мрачный, грубый – на самом деле всем помогает и добрый в душе. И вообще не бывает однозначно добрых и злых – белых и черных. А если смешать белое и черное, получится серое. Что же выходит – все люди серые?.. И я? А серые, значит, безликие?»

Борька сгреб шахматы, собрал их в кучку в центре доски и перемешал. Белое осталось белым, черное – черным. Не так просто их смешать. И черное неприступное, да и белое, несмотря на свою кажущуюся белоснежную беззащитность, умеет проявить твердость.

Шахматные фигуры Борька расставил по местам и вздохнул. Солнце окончательно исчезло за домами и потихоньку засасывало вслед за собой дневной свет. Скоро он перестанет быть светом и превратиться в ночь. Шоссейная река гудела надрывно перед коротким ночным затишьем.

Борька услышал, что пришли родители, но из своей комнаты не вышел. А они его и не беспокоили. Не выходит, значит, занят. Уроки делает, шахматные партии решает.

Мать не вмешивалась в дела Борьки. Разве что занималась его внешностью, прической и одеждой, да еще правильным питанием – супы, каши, котлеты.

Сегодня вечером Борька сидел в комнате и прислушивался. Вдруг все-таки позовут. Ужинать. Вместе. Но Борьку не беспокоили…

Он рано лег спать. Сон не шел. Он, похоже, вылетел в открытое окно и растворился в автомобильном потоке, уплыл вместе с инопланетными опавшими листьями.

«Благополучие… Благополучие… – Борька смаковал это слово. – Получить благо. Я родился в хорошей семье и получил это самое благо. Все во круг считают меня благополучным. Еще бы! Учусь хорошо. По шахматам уже соревнования выигрываю. Брючки и рубашка отглажены, пиджачок… Алгебра и геометрия всегда сделаны на пятерку, вернее, на шестерку. Все в классе просят списать. И я даю! Это не проявление необыкновенной щедрости. Просто с детства учили не быть жадным, а иначе – „жадина-говядина, турецкий барабан…“. А других, которым делиться нечем, учили брать у тех, у кого есть что взять, а если вдруг не дают, кричать громко и убедительно: „Жадина-говядина…“ Теперь смешно обижаться на „турецкий барабан“, а привычка все отдавать не пропала. Хотя так бывает жаль решения задачи, над которой просидел несколько часов. А самое неприятное, когда на уроке вызовут не меня, а того, кто списал. И для всех он станет автором оригинального решения. А если вдруг следом вызовут меня, то как я буду выглядеть с точно таким же решением? Сидишь, нервничаешь: лишь бы не вызвали. Страдаешь за собственный ум. Вот уж где „горе от ума“! – Борька вздохнул и повернулся на другой бок, но спать все равно не захотелось, разве что подушка была прохладнее. – Отчего те, кто списывают, не волнуются, не комплексуют по этому поводу, не опасаются унизительного разоблачения? Может, когда нечего терять, то и переживать не о чем? Вот уж где серость так серость. Ни самолюбия, ни тщеславия, ни целей, ни надежд. Беспечность, безалаберность, лишь бы проскочить, лишь бы пронесло, а то, что будет потом, так ведь это будет потом. Наверное, из этих и вырастают такие, как дядя Слава».

Сослуживец отца дядя Слава поразил Борьку. Не внешним видом. Он был самым обычным: среднего роста, средней внешности, даже симпатичный, голубые глаза, сияющие, правдивые. Дядя Слава считал, что все вокруг ему должны, и только об этом и говорил. Николай Иванович должен был дать ему должность начальника отдела и почему-то не дал; Сергей обещал дать денег взаймы, но не дал: у него, видите ли, ребенок родился и ему самому деньги нужны; а брат Иван обязан принимать его со всей семьей на своей даче и кормить за свой счет, но отчего-то не хочет. А у брата Ивана своих детей четверо.

Пока дядя Слава изливал душу, Борька наблюдал за реакцией отца. Тот к концу ужина был вишнево-красный и больше дядю Славу домой не приглашал. Борька знал, что и на работе, завидев дядю Славу, отец припускался по коридорам своего НИИ, скрываясь или в туалете, или в кабинете Николая Ивановича.

«Вот он, дядя Слава, наверняка из тех, кто в школе списывал, в институте сдувал, учился по шпаргалкам, даже в НИИ работает, но выше должности младшего научного сотрудника не поднимается и, как говорит отец, не поднимется. Он всю свою жизнь списал, а своей не прожил. Но вместо того, чтобы опомниться хоть сейчас, он все ждет, что кто-то придет, поможет, даст, подарит.

В школе поощряют списывание, вернее, учителям это все равно, безразлично. „Списываешь – списывай, тебе жить“. А потом удивляются, что у нас вырастает столько несамостоятельных, никчемных людей. Работать толком не могут, знаний ведь никаких, да и жить не научились. Помогите им, люди! Паразиты! – Внутри Борьки все клокотало, он сам себя продолжал накручивать. – А те, кто все своим горбом добывают, в конечном счете окажутся в виноватых, если, став взрослыми, перестанут помогать паразитам. „Ах, богатенькие, безжалостные! Ну конечно, богатство глаза застит“. А то, что деньги богатым дались не от рождения, а после долгих лет работы и отдавать их кому попало нельзя, – это никого не волнует. Так же будут вопить: „Жадина-говядина…“ – только другими, „взрослыми“ словами. Да еще подстерегут в темном переулке, треснут по голове камнем и отберут деньги, а то и просто так треснут, не из-за денег – из принципа, чтобы „знал гад, что делиться надо“».

Борька снова вздохнул, и притихшая за окном шоссейная река наконец отпустила из своих вод его сон. И Борька уснул.

* * *

Утром он дождался, чтобы родители ушли первыми, и нарядился в свои самодельные одежки. Борька опоздал в школу впервые за все время учебы. А биологичка Лилия Сергеевна словно бы и не заметила.

– Алешин, садись скорее на свое место.

Она только чуть приподняла брови, удивившись Борькиному облачению, – он ведь так в плаще и вошел в класс. И удивила-то ее не его одежда, а то, что именно он так вырядился.

– Опять твой брат приехал? – шепнул сосед по парте Гошка Кудрин.

Борькин брат приезжал в прошлом году и две недели учился в их школе. Он поразил всех своими экстравагантными нарядами, нелепыми по форме и вызывающей окраски. Борька догадался, что Гошка заподозрил влияние брата на сегодняшний Борькин костюм.

– Димка не приезжал.

Кроме Гошки, никто ничего не спросил. Поглядывали удивленно, и только. На контрольной по алгебре к Борьке повернулись головы сразу нескольких списывальщиков. А Борька лишь отрицательно покачал головой и закрыл тетрадь ладонью от обладавших особенно острым зрением.

– Что, и ты не смог решить? – спросили они Борьку после контрольной в надежде, что это осечка, временный сбой, а завтра машинка для списывания вновь заработает бесперебойно.

– Нет, я все решил, – не ожидая от себя такого равнодушного тона, ответил Борька.

– Ты чего, Алешин? С дуба рухнул? – Гошка Кудрин, еще ничего не понимая, панибратски толкнул его локтем в бок.

– Благотворительная контора закрыта, – непонятно для Гошки и троих страждущих одноклассников ответил Борька и тут же с усмешкой пояснил: – Списывать больше не дам.

– Почему? – искренне возмутился и поразился Костька Подставкин.

– Не хочу, – весело откликнулся Борька.

– Жаба душит? Жалко? – сжал кулаки Стасик Горовой.

– Просто не хочу, – еще более весело и с облегчением ответил Борька.

– Жадина! А в глаз не хочешь? – Стасик сжал кулаки, но к Борьке не полез.

Потому что Борька Алешин был не субтильный отличник, не очкарик с шахматной доской под мышкой, а вполне крепкий, широкоплечий парень, с обычно нахмуренными бровями, с гривой волнистых пшеничных волос, с твердым взглядом сочно-коричневых глаз, темнеющих в тени нахмуренных бровей. И не только взгляд у него твердый, но и кулаки. Мальчишки поняли это давно. Стали было приставать к Борьке, когда он три года назад перевелся к ним в школу, но получили отпор. Спустя три года Борька возмужал. Да еще и эта странная его сегодняшняя одежда – что-то вроде боевой раскраски – настораживала. Мальчишки, перешептываясь, отошли.

Борька забрался на подоконник в коридоре и задумался, глядя на весенний школьный двор. Под руководством Лилии Сергеевны одни подметали плиты двора, а другие граблями прочесывали землю под деревьями.

Скоро между плитами пробьются одуванчики и подорожник. Они будут оберегать двор все лето. Ни ботинки, ни сапоги не потревожат их. Разве что коснется цветков одинокая пара легких босоножек, красных, застегнутых высоко на щиколотке, как у нее. Желтые головки одуванчика закачаются от этого прикосновения, но скоро опять замрут в безмолвии двора.

Она сегодня вообще не смотрела в сторону Борьки. Он несколько раз глянул на ее затылок в ореоле пушистых золотистых волос. Они выбивались из хвостика и колыхались над головой, подсвеченные весенним солнцем, лившимся из окна, у которого она сидела.

* * *

Борька открыл шкаф. Постоял, вдыхая знакомый запах – лимонные корочки, беломорины и мешочек с лавандой. Постоял и закрыл.

 

Шахматы со вчерашнего дня замерли в стройных неподвижных рядах в ожидании своего шахматного бога, который переставит белую пешку, и начнется битва. Первый ход повлечет за собой следующий, и так до победного конца.

Борьке нравилось быть богом, пусть хоть шахматным. Решать и за белых, и за черных, кому побеждать и жить, а кому погибать во славу короля и во имя бога.

Передвигая фигуры, каждая из которых была на мягкой скользящей подкладке, Борька иногда в задумчивости отрывал взгляд от шахматной доски и глядел в окно.

Вечная железная река так и текла.

«Она так и будет катить свои машинные волны, – подумал Борька. – И даже когда меня вдруг не станет. В этой комнате кто-то другой будет стоять у шахматного столика, переставляя фигуры этой вечной игры. А может, и дома нашего тогда не будет, а шоссе так запрудят машины, что выйдет вселенский железный потоп. И все машины во всем мире встанут, и наступит Тишина». Борька провел ладонью по лицу и вернулся мыслями и взглядом к шахматам.

Король как будто напрашивался на рокировку. Борька всегда чувствовал желания фигур: это была больше чем логика игры – интуиция игрока. Сейчас белому королю хотелось спрятаться. Уединиться в углу доски, за коренастыми пешками. Борька сделал рокировку. И когда проносил короля мимо ладьи, вдруг подумал:

«Я ведь тоже сделал рокировку. Только я не спрятался в углу поля, а как бы переселился в другое тело, принял другой образ и оказался в центре доски. Все думают, что моя одежда сделала меня иным, и воспринимают меня соответственно, вернее, не воспринимают всерьез. А я из-под забрала новой одежды наблюдаю за всем прежним взглядом короля и оцениваю все своим прежним разумом.

Они не поймут, да и она никак ко мне не переменилась. А если снова стать самим собой, одеться как прежде, словно ничего не происходило? Только списывать все равно никому не дам».

– Боря, ты дома? – Мать постучалась к нему в комнату и вошла, не дожидаясь ответа.

Она была в бежевом брючном костюме и даже при галстуке рубинового цвета, с коротко стриженными волосами, окрашенными в разные цвета – были и совсем белые пряди, и медные, и словно мраморные. Мама работала в туристической фирме. Каждое утро она брала под мышку коричневый лакированный портфельчик и до позднего вечера пропадала на работе. Она была деловая от носков замшевых туфелек до разноцветных прядей на макушке.

– Мне звонила Лилия Сергеевна. Сказала, что ты поразил ее до глубины души своим сегодняшним демаршем.

– Глубина души у нее, наверное, очень большая, – усмехнулся Борька. – Во всяком случае, по выражению ее лица я особого удивления не заметил.

– И тем не менее. Что это ты так экстравагантно оделся? Испортил мой плащ. Проще было попросить, и я бы купила тебе одежду, какую бы ты захотел. Я считала, что в школу и вообще в присутственные места надо ходить в строгой классической одежде. Но если у тебя другая точка зрения… Я ведь никогда не навязывала тебе свое мнение.

– Мам, считай, что это был психологический опыт, тест. Завтра я оденусь как обычно, и все вернется в привычное русло.

– Что с тобой? – Мать подошла, заглянула в глаза. – Ты как будто не в своей тарелке.

– Нет. Я остаюсь самим собой даже в необычной одежде.

– Все шутишь. Но все-таки, с тобой что-то не так?

– Ты спрашиваешь или констатируешь? – прищурился Борька.

– Борь, это все игра слов!

Мать замолчала, прошлась по комнате. Тронула шапку белого короля с крестом.

– Борька, ты у нас самостоятельный и, как мне кажется, самодостаточный. Только смотри не заиграйся. Многие считают, что шахматы – это модель жизни, отражение жизни. Я не знаю, сколько существует вариантов шахматных партий. Допустим, миллион. Но в жизни, я знаю, всегда будет миллион первый вариант, которого ты не сможешь предусмотреть.

Мать положила короля на шахматную доску и ушла.

* * *

Борька рано вышел из дома. Сел на заборчик у дороги и смотрел, как русло шоссейной реки, освещенное будто пыльным рассеянным утренним светом, по цветной капле наполняется железным потоком. И когда поток уже бурлил вовсю, Борька побрел в школу, одетый в отглаженные брюки и рубашку.

Она подошла к нему до урока в коридоре и впервые заговорила с ним.

– Ты вчера забавный маскарад устроил. Не ожидала от тебя.

Борька улыбнулся, воспринимая это как комплимент. Вот она, рядом. И говорит с ним. Значит, удалось и все было так просто?

– Я хотела тебя попросить… – Она замялась. – Ты дашь мне алгебру списать?

Борька помолчал, вглядываясь в ее такое изученное им лицо.

– Я не даю списывать, – и добавил через мгновение: – Никому.

…Острые сухие лимонные корочки кололи ладонь, которой Борька опирался о дно шкафа. От табачного запаха и аромата духов щекотало в носу.

В тишине шкафа Борька был спокоен, почти равнодушен. Белые и черные – они все были в его голове, в его воображении и двигались в соответствии с его желанием и логикой, твердой и неумолимой.

Вот только серый цвет не был в его власти, и она тоже. Борька на мгновение задумался не о шахматах, но очень быстро в его мозгу снова привычно, успокаивающе стали роиться беспроигрышные варианты шахматных партий.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru