– Это что-то подростковое, – покорно заслоняя дочь от очередного прогуливающего планерку репортера, сказал Морской в пространство. – Твой отчим наверняка объяснил бы это как-то по-научному…
– Знаю! – хмыкнула Лариса угрюмо. – Сказал бы, что я слишком зажата и слишком уж скромна. И добавил бы, что маме стоит всем этим милым качествам у меня поучиться… – Высунув голову из подмышки отца, Ларочка огляделась, удостоверилась, что вокруг снова никого нет, и решилась выйти на открытое пространство. Одними губами жутко многозначительно прошептала: – Все-таки ты прав: хорошо, что я хожу в балетный класс!
«Балетный класс! Верно!» – Морской наконец вспомнил, где именно должна сейчас быть дочь. По утрам понедельников она посещала хореографическую студию в знаменитом харьковском Дворце пионеров на бывшей Николаевской площади. Вообще-то он прекрасно знал, что нынче полагается говорить «Площадь Тевелева», но мыслям не прикажешь.
О том, что девочке «тоже стоит засветиться», среди кружковцев первого в Союзе детского Дворца, Двойра – мать Ларочки и бывшая жена Морского – твердила еще с 1935 года, с тех пор, как по инициативе товарища Постышева была возрождена традиция Новогодних елок. На бал-маскарад под елочку тогда отправились «лучшие дети города», и среди них оказалась дочь Двойриной подруги. На бал девочке надели пшеничный венок и шелковое платье, обшитое тугими колосьями, скрепленными лентой с цитатой из речи товарища Сталина: «Дадим стране 7–8 миллиардов пудов пшеницы». Такой костюм вывел ее на передовицы всех газет, что Двойре, разумеется, покоя не давало, ведь Ларочка была «куда как симпатичней».
Вообще-то с Двойрой Морской был в разводе практически с самого Ларочкиного рождения, однако отношения у них оставались дружескими, и с мнением друг друга о воспитании дочери бывшие супруги привыкли считаться. Но тут Морской восстал. Конечно, сам Дворец ему был по душе: роскошное здание в стиле классицизма – высоким залом, хорами и множеством причудливых переходов внутри. Оно было построено в 1820 году специально для заседаний Дворянского собрания, а после революции стало сердцем Советской Украины: служило домом Всеукраинскому Центральному комитету. Когда столицу, а значит, и весь ВЦИК перенесли в Киев, все это огромное помещение подарили пионерам. И в целом это было хорошо, но сама идея Новогодней елки вызывала у Морского множество вопросов. По всей стране школьники учат стих, мол, Новый год: «Гадкий праздник буржуазный» и что «Связан испокон веков с ним обычай безобразный: / В лес придет капиталист, / Косный, верный предрассудку. / Елку срубит топором, / Отпустивши злую шутку», а в Харькове для пионеров, видите ли, возрождают традиции… Все это могло обернуться большими неприятностями и устроителям бала, и всем, кто в нем участвовал.
Как показало время, опасения Морского были напрасны: идея елки прижилась, распространилась по всему СССР, а харьковские пионеры укрепили свое звание самых счастливых и прогрессивных пионеров мира. Крыть больше было нечем и пришлось начать хлопоты о принятии Ларочки в кружковцы Дворца. Решение о том, достоин ли ребенок, принимали в педсовете и в комитете комсомола школы. С первым проблем не возникло, а во втором, как выяснилось, никто не знал, что Ларочкин папа занимает далеко не последнюю должность в значимой областной газете, зато знали, что он – беспартийный. Не помогли даже так сильно окрылявшую Двойру связи: давний приятель Морского, журналист Гриша Гельдфайбен помогал Дворцу с литературной студией, но на прием детей никакого влияния не имел, а прекрасный Петя Слоним – пошли ему судьба долгие годы жизни, ведь столько раз выручал, сам набрасывая рецензии и нужные газетные заметки! – стоявший у истоков Дворца, руководивший театральной секцией и неоднократно пересекавшийся с Морским как руководитель Театра Юного зрителя, к счастью, Двойре был не знаком, потому с чистой совестью можно было пойти на поводу у своей нелюбви обращаться к занятым людям с глупыми просьбами и об этом рычаге давления не упоминать. В общем, пришлось ругаться и напоминать, что отчим Ларочки – член партии с двадцатилетним стажем. В итоге все решилось, и перед семейством открылись двери всех секций. Авиамодельный класс, оформленный в виде кабины дирижабля, зимний сад для биологов, трамвайная лаборатория, кружок знаменоносцев, клуб помощников пожарных и юных исследователей Арктики… – От этого многообразия у Морского вставали дыбом все оставшиеся волосы – и было это, хоть немного, но внушительно.
Пока Морской с Двойрой решали, куда заставить ходить дочь, Ларочке стукнуло 14 лет и она плавно перекочевала из пионерского возраста в комсомольский. Дворца комсомольцев в Харькове еще не придумали, и тема вроде бы закрылась. Но тут в прошлом году в ответ на Двойрины стенания, мол, Ларочка не отличается должной легкостью в походке, сутулится и не знает, куда девать руки, Морской навел справки о любительских хореографических студиях и узнал, что, оказывается, с самого открытия во Дворце пионеров существуют балетные классы, и что поступить туда давно уже без всяких рекомендаций может любая школьница, не имеющая троек в табеле. Как Ларочка призналась позже, поначалу она в отчаянии собралась нарочно схватить какую-нибудь тройку, лишь бы родители отвязались, но раз сходив на классы, передумала. С необходимостью держать спину и тянуть носок ее примирила личность балетной наставницы. С ней Лара подружилась и на классы ходила с удовольствием.
«Что, интересно, могло случиться, чтобы она прогуляла свой балет?» – обеспокоенно подумал Морской.
– Ты меня вообще слушаешь? – Ларочка дважды провела ладонью перед лицом задумавшегося отца.
– Конечно, – соврал Морской.
– Я узнала кое-что про Колю! И это очень странно.
Морской мгновенно мобилизовался, отбросив прочь ненужные воспоминания. Оказалось, балетный урок сегодня не задался. Некая Галочка опаздывала, и все переполошились. Уже и в Малый концертный зал заглянули, и в расположенную в этом же крыле Дворца театральную студию сбегали – иногда, опаздывая на занятие, Галочка пила там чай с режиссером драмкружка и костюмершами, – но ее нигде не было! Нужно было, конечно, сходить в администрацию, но девочки не хотели оказаться жалобщицами и решили просто тихо посидеть.
– Гхм… – Морской одновременно старался не сбить дочь с мысли и хоть что-нибудь понять. – При чем тут Коля? Или ладно… Объясни, пожалуйста, почему нельзя начать занятие без Галочки? С такой зависимостью от каждой опоздавшей ваш коллектив далеко не уйдет. Неудивительно, что вы до сих пор не дали ни одного показательного выступления.
– Во-первых, мы давали, ты просто не явился посмотреть, – возмутилась Ларочка, – чтобы не стыдиться, все забыл. Во-вторых, Галочка – наш преподаватель. Я миллион раз тебе про нее рассказывала!
Морской смутился. От многих дел одновременно в голове творилась каша, и, беседуя с каким-то человеком он в мыслях был уже на следующей встрече. Он знал, что от всего этого страдает неумением слушать, но был уверен, что к дочери это не относится. И вот выходит…
«Буду впредь внимательнее!» – мысленно пообещал себе Морской, и тут же забыл об этом, чтобы не терзаться попусту.
– Поскольку Галочка не пришла и к середине занятия, я испугалась, – продолжала Лариса взволнованно. – Девочки решили расходиться, а я не выдержала и побежала к Галочке домой. Мало ли, вдруг она тяжело заболела, и нужно что-нибудь купить или позвать помощь… Или упала, например, на лестнице, сломала ногу и не может встать…
– Хорошо, конечно, что ты такая заботливая, дочь. Старшему поколению, даже классным дамам и балетным наставницам, действительно нужно помогать. Но твоя Галочка, что, живет одна? – прервал ее Морской.
– Нет, с дедушкой. Но он уже старик и мог, наверное, чего-нибудь не заметить. Пап, – тут Лариса посмотрела на отца с большим сочувствием, – Галочка – совсем не старшее поколение. Ей двадцать лет. Она моя подруга… А уж потом руководитель кружка.
«Доверили ребенка дилетантам!» – подумал Морской, но вслух ругаться не решился, ведь и про возраст Галочки наверняка Лариса тоже когда-то говорила.
– Итак, ты побежала к Галочке на квартиру, – он поспешил вернуться к сути разговора.
– Да. Дом ее стоит прямо возле ДК Связи. И там сейчас ужасно грустная картина. Галочку не пускают домой. Ее комнаты опечатаны. Чтобы собрать вещи дедушке в больницу, Галочка была вынуждена лезть через окно. И плакала. Потому что одну комнату совершенно разнесло: стекла выбиты, потолок обгорел и помещение пропахло гарью. Все потому, что у них был взрыв. Представляешь! Тот самый взрыв, что обсуждали мои одноклассницы, тот самый, из-за которого товарищ Мессинг смог прийти к тебе пораньше, – это был Галочкин взрыв. И виновником его, кажется, был Коля.
– Стоп! – Морской запутался настолько, что даже не стал, как обычно, делать вид, что он прекрасный отец и понимает дочь с полуслова. – При чем тут Коля? Почему комнаты опечатаны? И как это они так опечатаны, что кто угодно может влезть в окно?
– Не «кто угодно», а хозяйка помещения. И, в общем-то, не может, но следователь добрый и сказал, мол, лезьте на свой страх и риск. Произошло там следующее: Коля с нарядом получил приказ доставить Галочкиного дедушку в тюрьму и… ну… как Галочке сказали, не совладал с корыстью и решил ограбить старика, – пересказывая, Ларочка, кажется, еще больше прониклась серьезностью ситуации и воодушевленное «представляешь!» сменилось полной растерянностью. – Как Галочке объяснили, когда она давала показания, Коля устроил взрывы, убил своих коллег, ранил Галочкиного дедушку и попытался скрыться, но не смог, потому что на него свалилась балка. Колю задержали, дедушку спасли и отправили в больницу, а Галочку не пускают домой, потому что ее комнаты теперь – место преступления и там должно работать следствие…
Едва справившись с желанием немедленно ощупать Ларин лоб и проверить, нет ли у нее температуры, Морской несколько раз переспросил подробности и в замешательстве проговорил:
– Коля убил? Ради ограбления? Речь точно про нашего Колю?
– Да. Николай Горленко. И внешность совпадает. Галочка запомнила, потому что следователь, кроме подробностей взрыва, допытывался также, не встречала ли она Горленко раньше и не приводила ли в дом. Она не встречала и не приводила, поэтому следствие решило, что Коля действовал спонтанно, взбесившись, когда обнаружил во время обыска слитки золота, припрятанные стариком… Галочка хотела объяснить, что это какое-то недоразумение, но вышло, будто она защищает убийцу и мешает следствию. Ей посоветовали не вмешиваться в то, чего не понимает, а лучше срочно ехать в городскую больницу отвозить деду вещи. И разрешили влезть в окно…
– Так-так, – ухватился за спасительную ниточку Морской. – А почему твоя наставница подумала про недоразумение?
– Да потому, что никакого золота у адвоката Воскресенского не было. Все изъяли при первом аресте! – горячо выпалила Ларочка, явно повторяя чужую интонацию, и испуганно замерла, поняв, что фраза прозвучала слишком громко. – Так говорила Галочка. Адвокат Воскресенский – ее дед, – пояснила она через миг и тут же требовательно заявила: – Папа Морской, ты должен что-то придумать! Коля ведь не виноват, правда?
– Со вторым соглашусь, с первым – готов спорить, – сбивчиво пробормотал Морской и спросил невпопад: – А Воскресенский, интересно, знает, что Коля его якобы ограбил?
Несколько минут он еще находился в прострации. Прокручивал в голове что-то вязкое, от «если эта Галочка находилась при взрыве, то отчего не пострадала, а если вне его – то почему давала о нем показания?» до «Можно ли вообще доверять словам 20-летней пигалицы?» А потом вдруг понял, что пришло время действовать. Именно ему и именно сейчас!
Попросив дочь сосредоточиться на текущих делах и идти в школу – разумеется, дав взамен обещание сообщать новости по делу Коли, – Морской в два прыжка оказался в кабинете главреда, где все еще полным ходом шла планерка.
– Есть новости по взрыву после концерта Мессинга! – прокричал он с порога. – Срочно иду разбираться!
В ответ на иткинские «а говорили, задача для криминального репортера» Морской лишь отмахнулся и, пообещав щекочущий нервы, но позитивный репортаж об опасностях, подстерегавших гастролера Мессинга в Харькове, умчался к себе всем звонить, чтобы получить информацию, необходимую для визита к пострадавшему от взрыва старику.
В больнице все оказалось проще, чем ожидалось. На проходной Морской сверкнул редакционным удостоверением и, громко назвав фамилию заведующего отделением, с каменным лицом направился к лестнице. Но ни к какому заведующему, разумеется, не пошел, а поднялся выше, на тот этаж, где лежал Воскресенский.
– Приемные часы закончились, обход врачей был утром, а передачи мы до завтра не принимаем, – неприветливо ответила санитарка из окошка.
Морской улыбнулся, протянул прихваченную из редакции коробку конфет и набрал полную грудь воздуха, чтобы рассказать, как для ведущей областной газеты и всего СССР важно допустить сейчас прессу к больному адвокату и как страна будет благодарна санитарке, если она откроет дверь на этаж. Говорить ничего не пришлось. Взяв конфеты, санитарка молча открыла дверь и, шаркая ногами, проследовала в ординаторскую.
– Только не долго, пока дежурная медсестра не заявилась. А я пока чайку глотну, а то ни разу за день свободной минутки не выдалось, – подала голос она уже из-за полузакрытой двери.
Морской зашел в палату и оторопел. Пустующая дальняя кровать была аккуратно застлана, на ближайшей же, хрипя и явно задыхаясь, умирал старик. Это был Воскресенский. Лицо его было ярко-красным, одна рука хаотично шарила по одеялу, другая – с воткнутым в вену катетером и трубкой от капельницы – была стянута жгутом и почему-то привязана к металлической раме кровати. Повинуясь инстинктам, оставшимся от медицинского прошлого, Морской бросился к пациенту. Вырвал иглу, отбросил одеяло, освободил руку, пытаясь перевернуть старика – если тот подавился, его срочно нужно было положить лицом вниз…
– Что, что вы делаете? – вяло забормотал Воскресенский, пытаясь сопротивляться.
«Говорит и дышит? Уже легче!» – Морской отстранился и кинулся было в коридор за подмогой, но он крепко схватил его за руку.
– Стойте! – сдавленно прорычал, – стойте здесь!
Дыхание его все еще было учащенным и надрывистым, но, кажется, состояние немного улучшилось. Морской огляделся. Капельница! Похоже, у старика был анафилактический шок вследствие аллергии на лекарственный препарат. Вливают что ни попадя без проб! Нужно было срочно вколоть адреналин. Морской рванулся.
– Мне нужно с вами поговорить! – не сдавался старик. – Ведь я умираю, да? В последние минуты становится легче, я знаю. Не хочу провести их впустую, как всю жизнь… Я много жил, я много видел и много знаю. Я писал им про это, но не уверен, что делу дадут ход. Пусть хоть информация не умрет вместе со мной. Слушайте, запоминайте, передайте потомкам, чтобы знали…
Морской замер.
– Альбомные списки! – с невесть откуда взявшейся силой прокричал старик и многозначительно посмотрел Морскому прямо в глаза. – Запомните это страшное выражение. Думаете, вас будет судить суд? Честный Трибунал или обеспокоенное Особое совещание в общепринятом понимании этого слова? – Морской надеялся, что лично его судить вообще не будут, но возражать не стал. Старик продолжил: – Нет! Знайте, в 1937 году партия издала тайный указ, согласно которому почти все политические дела рассматриваются особо уполномоченными «тройками». Представитель прокуратуры, человек от обкома партии и доверенный НКВД – вот те, в чьих руках окажется ваша судьба. Старик устремил безумные глаза в потолок и продолжил: – Всех, по кому нужно вынести приговор, собирают в общий альбом. Одно дело – один лист альбома. В нем – анкетные данные арестованного, краткое описание преступления, пометка о том, признал ли он вину, и проект приговора: на выбор 10 лет лагерей или расстрел. Всё! Ни развернутого обвинения, ни показаний свидетелей, ни протоколов допросов, ни заключения экспертов. Это противоречит всем судебным нормам. Это вредительство и преступление! Вот так-то, – старик закончил, тяжело сглотнув. Выцветшие, но все еще голубые глаза какое-то время смотрели на потолок, потом несколько раз моргнули, как бы проверяя, умеют ли еще это делать. Удостоверившись, что может даже и еще поговорить, адвокат продолжил: – Все это в камере мне рассказал один человек. Ныне покойный. Расстрелянный. Он сам работал в системе и потому все знал. Когда пришел его черед предстать перед судом, он понимал, что будет дальше. И рассказал мне все про «тройки» и альбомные списки. Совсем без возмущения, как факт. Хотя сам был когда-то грамотным юристом и не мог не понимать, что эти списки – форменное нарушение делопроизводства. Да, – старик усмехнулся. – Его слова были произнесены даже не для очистки совести или огласки, а просто как аргумент в пользу того, что ни у кого из нас нет шансов выжить.
– Но вы же выжили! – не выдержал Морской. – Как и многие, кого отпустили, разобравшись с ежовщиной…
– Да, повезло, – согласился старик. – Система поперхнулась собственными злодеяниями. Но суть не поменялась. Механизм судов остался прежним, понимаете? С тех пор, как меня освободили, я пытался что-то изменить. Писал, заявлял, требовал. Но им не до меня. И прямо сейчас, в эту минуту, когда я умираю в хорошей больнице под присмотром неплохого человека, харьковская «тройка» ставит подписи и приговаривает, не разбираясь, к смерти или лагерям очередной альбом людей…
– Послушайте, – Морской стал пятиться к двери. – Я только за лекарством вам схожу… Я на секунду. Просто подождите.
– Нет! – Во взгляде адвоката скопилось столько ужаса и боли, что было невозможно не повиноваться. – Стойте тут! Вы кто вообще такой? Я – Воскресенский, адвокат из Харькова. Так я представлялся всегда, попадая в новую камеру.
– Простите, – что ж, раз так, то Морской решил действовать. – Я и без представления знаю, кто вы. Я к вам целенаправленно пришел. Тот человек, что обвиняется в нападении на вас, мой друг. Я не верю, что он мог совершить преступление. Я хочу знать, что произошло на самом деле. Вы можете помочь?
– Могу помочь? – сам у себя переспросил старик. И тут же ответил, мрачнея: – Нет, не могу. Скорее уж моя внучка может. Она даже официально проходит главным свидетелем по этому делу. А я, все что знаю, уже рассказал следователю. И это на самом деле ничтожно мало. Верзила в штатском, что устроил взрывы и развалил комнату, сбил меня с ног и вжал в пол, навалившись всем своим весом – вот и вся моя картина происшедшего. Окружающий мир я не видел сначала из-за этого негодяя, а потом и вовсе оттого, что потерял сознание. Он прыгнул на меня, как зверь, чтоб придушить…
– Или чтобы спасти вас от последствий взрыва? – Морской живо представил подобную ситуацию. – Прикрыл собой, чтоб вас не повредило…
Старик несколько секунд подумал, потом сказал:
– Быть может. Мне о своих намерениях нахал не отчитался…
Адвокат попытался привстать на локтях, но закашлялся и бессильно повалился на подушку.
– Не уходите, подойдите ближе! Еще одно запомните! Поляки! – Старик снова, то ли от волнения, то ли от нового приступа задышал очень часто: – Об этом я никому не говорил, боялся. Но времени бояться больше нет! Послушайте! Недавно я встретил на улице одного знакомого. Такого же, как я, выпущенного. Спасшегося. Но с ним немного затянули, освободили только этим летом. И он рассказал, – старик перешел на страшный шепот, звучащий даже громче, чем все предыдущие словоизлияния, – что в нашей внутренней тюрьме на Чернышевской, в тех камерах, что в более глубоком подвале, сидели военнопленные поляки. Те, что из приближенных Войска Польского, слыхали? Они нам сдались, когда мы освободили их земли в 1939-м. Таких военнопленных было очень много. Столько, что, даже пытаясь изолировать их, администрации не удалось предотвратить тюремные слухи. Катастрофически много. Наверное, несколько тысяч. Понимаете? И всех их расстреляли. Не только военных, но и чиновников, помещиков, жандармов… Простых людей, которые и воевать не собирались, но были не в том месте, не в то время…
Первая полоса, газета «Красное знамя», сентябрь 1940 года, рис. художника В. Касияна
Морской нелепо замахал руками, как бы отгоняя от себя услышанное. Все это уже было похоже на бред. Тем более, старик, явно и сам перепугавшись того, что сказал, вдруг натянул одеяло себе на голову и затих. Уснул без сил? Впал в новый припадок?
Наступила гнетущая тишина. Морской десять раз пожалел о том, что решил поговорить с этим злополучным полусумасшедшим адвокатом. Бывает такая информация, узнав которую ты никогда не будешь прежним, но и поделать с ней ничего нельзя. Патовая ситуация: ни проверить, ни выкинуть из головы, ни что-нибудь предпринять. Обрастая слоем таких знаний, ты неминуемо становишься изгоем. Морской по долгу службы знал много, но усердно, изо всех сил старался забыть, а тут, представив картину с верными своей родине плененными поляками, понял, что позабыть не сможет. Как и биографию Саенко, читанную когда-то…
Тут, словно отвечая Морскому, Вселенная решила подшутить. Дверь на балкон – оказывается, тут был балкон! – с грохотом распахнулась и из-за шторы решительно вышел лично Степан Афанасьевич Саенко, только что помянутый Морским. Уверенной походкой он направился к двери и, резко мотнув головой, кивнул Владимиру, мол, иди за мной.
– Ты издеваешься? – рявкнул Саенко уже в коридоре, поправляя больничную пижаму, словно военный китель. – Уже и покурить спокойно на балконе нельзя, чтоб не оказаться замешанным в какую-нибудь гадость! – С укором глядя на Морского, он продолжил: – Я твой голос, товарищ, сразу узнал. И не обрадовался, застав тебя в такой компании, – он шевельнул косматыми бровями, указывая на палату Воскресенского. – Дед явно не в себе. Я все же соглашусь на отдельную палату. Попервой, когда предложили, я отнекался. Мало ли что на начальствующей должности, мало ли что арбитр – ну поступил на профилактику в больницу, значит, должен лежать, как все. С народом. Но дед меня, конечно, переубедил. Пока лежал спокойно – еще ладно, только воздух портил и все. Но час назад принялся стонать. И, главное, на обращения не реагирует. Кряхтит и стонет, стонет и кряхтит. И медсестры, как назло, нигде нет. Коридор пустой, как башка нашей санитарки. Я уморился, вышел на балкон. Тут ты со своими погаными беседами. – Саенко уже посмеивался, справившись с первым приступом недовольства. – Я стою, как дурак, выйти – значит показать, что слышал ваши сплетни, не выйти – значит подслушивать! Тьфу! Но этот бред про польских заключенных, конечно, все расставил по местам. Скажу тебе прямо – я его не слышал, слышать не желаю и тебе не советую.
– Вы правы, разумеется. Нелепо вышло, – рассмеялся Морской. – Простите… Я и сам не рад. Я на совершенно иную тему хотел поговорить, – он оправдывался и сам себя за это презирал.
Саенко был сейчас во всех газетах представлен как почетный член общества с безупречной репутацией, завидной для его возраста – пятидесяти с лишком лет – физической подготовкой и простой, свойственной только настоящим выходцам из народа, манерой общения. Регулярно поминались и производственные успехи возглавляемых им в разное время предприятий, и нынешнее безупречное руководство областным арбитражным судом, и совсем уж давние личные заслуги – доблестный чекист защищал город от белых в гражданскую и от бандитов в сложные послевоенные годы. Как представитель партячейки Дзержинского района Саенко заседал на съездах, как производственник – давал мудрые рекомендации молодым трудящимся… Но вот беда – когда-то Морской имел неосторожность поднять в архиве личное дело Степана Афанасьевича и знал теперь леденящие душу подробности. В гордом «нещадно гнал врага», коим газетчики описывали действия Саенко во время гражданской войны, ключевым словом было «нещадно». В бытность комендантом тюрьмы на улице Чайковского Саенко лично и пытал, и убивал. Причем часто ни в чем не повинных людей. Да, на дворе стоял 1919 год, а в зверские времена положено быть зверем. Да, количество жертв Морской прочитал в приложенных к личному делу вырезках из белогвардейской газеты «Южный край», которая, конечно, нарочно все искажала. Да, вся эта информация не была засекречена, а значит, никакой вины Саенко за собой не ощущал… Морской и тогда, читая материалы, и позже, всякий раз пересекаясь с Степаном Афанасьевичем, пытался оправдать его для себя. Пытался, но не мог. Перед его глазами всплывали страшные фото изуродованных жертв и душераздирающие подробности. И самое ужасное, что именно этому человеку – в одном лице убийце-садисту Степану Саенко и народному любимцу, честному большевику Степану Афанасьевичу – Морской был по глупому стечению обстоятельств многим обязан.
– Знаю я эти ваши «другие темы», – хитро сощурился Саенко. И, не дождавшись комментариев, лениво протянул: – Теперь молчишь, как истукан… Испужался? Верно, испужался. Другой на моем месте уже бы сообщил куда следует, и дело возбудил бы. Хана бы тогда и старику твоему, и тебе. Но я не стану. Я-то тебя знаю. Ладно, – для пущей демонстрации отсутствия злых намерений Саенко раскатисто зевнул. – Пойду пройдусь. Беседуй, раз пришел. А я похлопочу о собственной палате.
Вернувшись к Воскресенскому, Морской еще несколько секунд слышал только предательски громкий стук собственного сердца.
– Кто это был? – спросил старик, приподнимаясь в кровати хоть и с усилием, но уже вполне уверенно. Судя по всему, жизни старика больше ничего не угрожало.
– Не беспокойтесь! – засуетился Морской, подходя ближе. – Это ваш сосед по палате, он ничего не слышал… Вы не вставайте, вам не стоит напрягаться.
– Не буду, – согласился Воскресенский – скорее не со словами посетителя, а с сигналами собственного организма. – Сосед – это не страшно. Он хороший парень. Мы дружим. Даже если что и слышал, не выдаст. А вы?
– Что – я? – не понял Морской. – А, в этом смысле. Право, не волнуйтесь. Я из того, что вы наговорили, считайте, ничего не разобрал. Вы были под воздействием препарата, который явно вам противопоказан. Наверное, бредили…
– Спасибо, – адвокату становилось все лучше. Дыхание выравнивалось окончательно, кожа постепенно приобретала нормальный оттенок. – Я, видно, испугался, что умираю, вот и понесло. Пить хочется… Там где-то холодильник, – старик кивнул на дверь в коридор. – Прошу вас, дайте мне кефир. Внучка приносила… Там должно быть подписано…
Встречей с Саенко и провокационными рассказами Воскресенского больничные неожиданности не исчерпались. В коридоре Морской столкнулся с целой делегацией: Ларочка, Двойра и Яков как раз благодарили уже знакомую ему санитарку, одаривая яблоками, коих в этом году у всех уродилось несусветное количество.
– Четырнадцатая палата, – заученно вещала та, – но только на минутку. Я пока отдохну в ординаторской. Весь день на ногах, ни разу даже чаю не попила…
– Что вы здесь делаете? – ахнул Морской, кинувшись к вошедшим. – Лариса, почему не в школе?
– Мне мама разрешила, – Ларочка юркнула за надежную широкую материнскую спину и, выглянув оттуда, протараторила: – Я думала помочь. Заглянула перед школой к маме, все рассказала. А она сказала: «Надо ехать!»
– Да, я сказала, – Двойра с вызовом глянула на Морского. – И позвонила Якову. Он в этой ситуации уж точно разберется лучше нас.
Возмутиться Морской не успел, потому что Двойра перешла к делам, характеризующим ее с куда более положительной стороны.
– Я захватила фрукты для больного и Ларису, чтобы наше нашествие было похоже на визит обеспокоенных родственников, если посетителей пускают…
– А я – удостоверение, – продолжил текст жены Яков. – На случай, если не пускают никого. Мы опасались, что тебе не удастся прорваться к Воскресенскому. Тогда бы я попробовал. Твой Коля ведь и мой друг тоже. Кстати, да, привет!
Отвечая на крепкое рукопожатие, Морской подумал, что на самом деле вся эта суматоха, конечно, зря, но, черт возьми, приятно, когда на свете есть люди, готовые прийти на помощь и оказать поддержку в твоих самых безумных идеях. Двойра, Яков и Морской дружили несусветное количество лет еще с тех пор, как все вместе учились в мединституте, из которого Морской ушел после четвертого курса в журналистику. Не доучившись, разведясь с Двойрой и, как тогда казалось, навсегда рассорившись с Яковом. Двойра, конечно, переживала, а Яков ее утешал. Доутешался до того, что они поженились. Но прежде, понимая, что со стороны все это выглядит не очень, пришли покаяться. Морской был очень рад. И за друзей, и за то, что они оба простили все его грехи и сделали шаги к примирению.
– Ну что, узнал? – спросили Двойра и Яков хором.
– Увы, старик ничего не видел, – констатировал Морской. – Вернее ничего такого, что могло бы Колю обелить. Но и ничего, что могло бы очернить – тоже.
В двух словах пересказав услышанное – естественно, только про эпизод со взрывом, остальные слова Воскресенского Морской предпочел не разглашать, – он вспомнил о просьбе больного и умоляюще взглянул на Двойру.
– А еще у него только что на моих глазах был какой-то приступ, – зная о надежности Двойры в подобных делах, Морской решил отчитаться и про просьбу о кефире, и про общее состояние больного и больницы. – Я думаю, аллергическая реакция на капельницу. Сейчас уже получше. Но приступ может повториться. Нужно потребовать антигистамины. Правда, я не знаю у кого.
– Сейчас разберемся! – правильно поняла сигнал Ларочкина мама и, отобрав у Якова подозрительно объемную для одних только фруктов сумку, ринулась в палату, командуя на ходу: – Лариса, ты – со мной!
– Узнав, что случилось, я сделал пару звонков, – проговорил Яков, когда они с Морским остались наедине. – Старик в опасном положении. Он был арестован в 37-м, отпущен через два года как бы с оправданием и восстановлением в правах, но таких, как он, сейчас перепроверяют, чтобы в угаре массовых освобождений не проморгать истинных врагов. А этот Воскресенский – тот еще фрукт – словно нарочно напрашивается. Пытается вести какую-то никому не нужную борьбу за восстановление адвокатских частных практик и справедливость суда, которая якобы у нас страдает. Лишь бы покритиковать! Я точно знаю, что Колю послали не арестовать старика, а просто доставить для беседы. Немного напугать похожестью на новый арест, а там просто сделать внушение, чтобы прекращал вредительства. На международной арене сейчас совсем не то положение, чтобы можно было тратить силы на споры внутри страны. Сам понимаешь… А старик – не понимает. Лариса дружит с его дочерью, и мне бы не хотелось, чтобы адвокат наломал дров, когда его таки приведут на беседу. Ты же видишь сам – ведомственная больница, благоустроенная палата – это все не так просто. Это заявление, мол, мы вам зла не желаем, и если осознаете, что сейчас не время строчить жалобы, то будет вам достойная старость.