Через три дня бледный и взволнованный Альфред попросил о личной встрече с герром Шефером.
– У меня проблема, герр Шефер, – начал Альфред, открывая свой портфель и вынимая из него семисотстраничную автобиографию Гете, между страницами которой торчали несколько криво оторванных клочков бумаги. Он раскрыл книгу на первой закладке и ткнул пальцем в текст. – Герр Шефер, Гете упоминает Спинозу вот здесь, в этой строчке. А потом еще здесь, парой строчек ниже. Но потом идут несколько параграфов, где это имя не появляется, и я не могу уяснить, о нем это или нет. На самом деле, я бо́льшую часть этого просто не понимаю. Это очень трудно! – Он перевернул страницы и указал на другой раздел: – Вот, и здесь то же самое! Он упоминает Спинозу два или три раза, потом четыре страницы идут без всякого упоминания. Насколько я могу судить, здесь неясно, говорит он о Спинозе или о ком-то другом. Он еще пишет о каком-то человеке по имени Якоби… И так повторяется еще в четырех других местах. Я понимал «Фауста», когда мы читали его в вашем классе, и понимал «Страдания молодого Вертера», но здесь, в этой книге, я читаю страницу за страницей – и ничего не понимаю!
– Чемберлена-то читать гораздо легче, не так ли? – сказал герр Шефер, но мгновенно пожалел о своем сарказме и поспешил добавить более мягким тоном: – Вы можете не уловить смысла всех слов Гете, Розенберг, это вполне понятно. Но вы должны сознавать, что это – не строго организованная работа, а вереница воспоминаний о его жизни. Вы когда-нибудь сами вели дневник? Или, может быть, пробовали писать о своей жизни?
Альфред кивнул:
– Да, пару лет назад, но я вел его всего несколько месяцев.
– Что ж, расценивайте эту книгу как что-то вроде дневника. Гете писал его не столько для своего читателя, сколько для самого себя. Поверьте мне, когда вы станете старше и больше узнаете об идеях Гете, вы лучше поймете и оцените его слова. Позвольте-ка… – Взяв у Альфреда книгу и просмотрев заложенные страницы, герр Шефер воскликнул: – А, я вижу, в чем проблема! Вы подняли обоснованный вопрос, и мне необходимо пересмотреть ваше задание. Давайте пройдемся по этим двум главам…
Сдвинув вместе головы, герр Шефер и Альфред надолго углубились в текст, и герр Шефер попутно помечал в блокноте номера страниц и строк.
Отдавая Альфреду блокнот, он сказал:
– Вот что вы должны переписать. Помните, три разборчиво написанные копии! Но тут есть одна загвоздка. Это получается всего двадцать или двадцать пять строк – задание намного более короткое, чем первоначально назначил вам директор, и я сомневаюсь, что такой объем его удовлетворит. Поэтому вы должны кое-что сделать дополнительно: выучите эту сокращенную версию наизусть и расскажите ее на нашей встрече с директором Эпштейном. Думаю, он сочтет это приемлемой заменой.
Заметив тень сердитой гримасы на лице Альфреда, герр Шефер добавил:
– Альфред, хотя мне не нравится эта перемена в вас – вся эта чушь о расовом превосходстве, – я по-прежнему на вашей стороне. В течение прошлых четырех лет вы были хорошим и послушным студентом – правда, как я вам не раз говорил, могли бы проявлять и большее усердие. Уничтожить собственные шансы на будущее, не получив аттестата, – для вас это было бы настоящей трагедией. – Он выждал, чтобы последняя фраза как следует запомнилась. – Мой вам совет: вложите всю душу в это задание. Директор Эпштейн захочет большего, нежели простое переписывание и пересказ. Он будет ждать от вас понимания того, что вы прочли. Так что старайтесь, старайтесь, Альфред. Лично я хочу увидеть вас успешным выпускником.
– А можно, я все же покажу вам свой экземпляр, прежде чем писать две другие копии?
Бездушный ответ Альфреда неприятно царапнул его самолюбие, но герр Шефер сдержался, ответив:
– Если вы будете следовать моим инструкциям, изложенным в блокноте, в этом не будет необходимости.
Когда Альфред развернулся, собираясь уйти, герр Шефер окликнул его:
– Розенберг, минуту назад я протянул вам руку помощи. Я сказал, что вы были хорошим студентом и что я хочу видеть вас с аттестатом в руках. Неужели вы ничего не хотите сказать в ответ? В конце концов, я был вашим учителем четыре года!
– Да, герр Шефер.
– Да, герр Шефер?
– Я не знаю, что сказать.
– Хорошо, Альфред, можете идти.
Герр Шефер уложил в свой портфель студенческие работы, взятые на проверку, решил выбросить Альфреда из головы и стал думать о своих двух детях, о жене и о шпацле[29] и вериворсте[30], которые она обещала к сегодняшнему ужину.
А Альфред отбыл в полной растерянности. Как быть с заданием? Не сделал ли он все только хуже? Или, наоборот, ему дали передышку? В конце концов, наизусть-то он учит легко. Ему нравилось заучивать наизусть реплики для театральных спектаклей и речи…
Через две недели Альфред стоял у длинного стола герра Эпштейна, вопросительно глядя на директора, который сегодня выглядел еще более внушительным и свирепым, чем обычно. Герр Шефер, по сравнению с директором, казавшимся тщедушным, с унылым лицом, жестом велел Альфреду начать пересказ. Бросив последний взгляд на свой экземпляр текста Гете, Альфред выпрямился, объявил:
– Из автобиографии Гете, – и начал:
– Мыслителем, который трудился надо мной столь решительно и оказал столь великое влияние на весь мой образ мысли, был Спиноза. Тщетно озирая весь мир в поисках средства, которое могло бы усовершенствовать странную мою природу, я наконец набрел на «Этику» этого философа. И в ней обрел успокоительное для своих страстей; в ней, казалось, открылся мне широкий и свободный взгляд на вещественный и смертный мир…
– Итак, Розенберг, – прервал его директор, – что же такое Гете получил от Спинозы?
– Э-э… его этику?
– Нет-нет. Боже милосердный, неужели вы не поняли, что «Этика» – это название книги Спинозы! Что́, по словам Гете, он обрел в книге Спинозы? Что, как вы думаете, он подразумевает под «успокоительным своим страстям»?
– Нечто такое, что его умиротворило?
– Да, отчасти. Но продолжайте: эта мысль вскоре снова появится.
Альберт некоторое время проговаривал текст про себя, чтобы найти нужное место, потом снова стал декламировать:
– Но что особенно привлекло меня в Спинозе – это его свободный от связей интерес…
– «Незаинтересованность» – а не интерес! – рыкнул директор Эпштейн, пристально следивший за каждым словом пересказа по своим заметкам. – «Незаинтересованность» означает эмоциональную непривязанность!
Альфред дернул подбородком и продолжал:
– Но что особенно привлекло меня в Спинозе – это его свободная от привязанностей незаинтересованность, сиявшая в каждой фразе. Это великолепное высказывание – «кто любит Бога, тот не может стремиться, чтобы и Бог, в свою очередь, любил его» – со всеми посылками, на коих оно покоится, и всеми вытекающими из него логическими следствиями, наполнило весь мой ум…
– Это трудный фрагмент, – снова перебил директор. – Позвольте, я объясню. Гете говорит, что Спиноза научил его освобождать свой разум от влияния других. Искать собственные чувства, делать собственные умозаключения, а потом действовать в соответствии с ними. Иными словами, позволяй своей любви свободно течь, но не позволяй влиять на нее мысли о той любви, которую можешь получить взамен. Мы могли бы применить ту же самую идею к предвыборным речам. Гете не стал бы строить свою речь, основываясь на том восхищении, которое получит от других. Вы понимаете? До вас дошло?
Альфред кивнул. Что до него на самом деле дошло – это что директор Эпштейн затаил на него злобу. Он дождался жеста директора и продолжил:
– Далее, не до́лжно отрицать, что теснейшие союзы складываются из противоположностей. Всеприемлющее спокойствие Спинозы составляло резкий контраст с моей всевозмущающей деятельной энергией. Его математический метод противостоял моим поэтическим чувствам. Дисциплинированный склад его ума сделал меня его пылким учеником, его самым решительным почитателем. Разум и сердце, понимание и чувство искали друг друга с неизбежным тяготением, и следствием явился союз самых различных натур…
– Знаете ли вы, что он подразумевает под «двумя различными натурами», Розенберг? – осведомился директор.
– Я думаю, он имеет в виду ум и сердце.
– Именно! А который из них – Гете и который – Спиноза?
Альфред недоуменно посмотрел на него.
– Это не просто упражнение для памяти, Розенберг! Я хочу, чтобы вы понимали выученные слова. Гете – поэт. Так кто он – ум или сердце?
– Он – сердце. Но он также обладал великим умом.
– Ах, да! Теперь я понимаю ваше замешательство. Но здесь он говорит, что Спиноза предлагает ему тот баланс, который позволяет Гете примирить свою страстность и кипучее воображение с необходимым спокойствием и рассудком. И именно поэтому Гете говорит, что он – «самый решительный почитатель Спинозы». Понимаете?
– Да, господин директор.
– Теперь продолжайте.
Альфред замешкался, в его глазах мелькнула паника.
– Я потерял мысль. Я не помню, на чем мы остановились…
– Вы прекрасно справляетесь, – вставил герр Шефер, пытаясь успокоить его. – Мы понимаем, как трудно читать наизусть, когда вас так часто прерывают. Можете свериться со своими записями, чтобы найти это место.
Альфред глубоко вздохнул, пробежал взглядом заметки и продолжал:
– Некоторые выставляли его атеистом и считали достойным порицания; но, с другой стороны, они также признавали, что он был спокойным, задумчивым человеком, добрым гражданином, с сострадательной душой. Похоже, критики Спинозы забыли слова Писания: «По плодам их узнаете их» – ибо угодная людям и Богу жизнь не может произрастать из порочных принципов. Я по сей день помню, какой покой и ясность низошли на меня, когда я впервые переворачивал страницы «Этики», написанной этим выдающимся человеком. Поэтому я вновь поспешил прибегнуть к сему труду, коему я стольким обязан – и вновь меня охватил тот же дух умиротворения. Я предался чтению и размышлению и ощутил, заглянув в себя, что никогда еще не мог узреть мир так ясно.
Договорив последнюю строчку, Альфред шумно выдохнул. Директор сделал ему знак сесть и заметил:
– Ваш пересказ был удовлетворителен. У вас хорошая память. А теперь давайте проверим ваше понимание этого последнего отрывка. Скажите мне, считает ли Гете Спинозу атеистом?
Альфред отрицательно покачал головой.
– Я не расслышал ваш ответ.
– Нет, господин директор, – громко произнес Альфред. – Гете не думал, что он атеист. Но другие так считали.
– И почему же Гете с ними не согласен?
– Наверное, из-за его этики?
– Нет-нет. Вы что, уже позабыли, что «Этика» – это название книги Спинозы? Итак, почему Гете не согласен с критиками Спинозы?
Альфред затрепетал, но не издал ни звука.
– Боже мой, Розенберг, да загляните же в свои записи! – велел директор.
Альфред просмотрел последний параграф и наконец отважился:
– Потому что он был добр и жил жизнью угодной Богу?
– Точно так. Иными словами, имеет значение не то, во что вы верите или говорите, что верите – а то, как вы живете. А теперь, Розенберг, последний вопрос по этому фрагменту. Скажите нам еще раз, что Гете получил от Спинозы?
– Он говорил, что обрел дух умиротворения и покоя. Он также говорил, что узрел мир с большей ясностью. Это – две главные вещи, которые он обрел.
– Точно! Известно, что великий Гете целый год носил в кармане экземпляр «Этики» Спинозы. Представьте – целый год! И не только Гете, но и другие великие немцы. Лессинг и Гейне говорили о ясности и умиротворении, которые нисходили на них благодаря чтению этой книги. Кто знает, возможно, и в вашей жизни настанет время, когда вам тоже понадобятся умиротворение и ясность, которые дает «Этика» Спинозы. Я не стану просить вас прочесть эту книгу теперь же. Вы слишком юны, чтобы осмыслить ее значение. Но я хочу, чтобы вы пообещали, что до своего двадцать первого дня рождения вы ее прочтете… Или, возможно, мне следовало бы сказать – прочтете ее к тому времени, когда полностью возмужаете. Даете ли вы мне свое слово – слово доброго немца?
– Да, господин директор, даю слово!
Чтобы отделаться от этого допроса, Альфред был бы рад пообещать, что прочтет целиком всю энциклопедию по-китайски.
– А теперь давайте перейдем к сути этого задания. Вам вполне ясно, почему мы дали вам такое задание по чтению?
– Э-э… нет, господин директор. Я думал, это просто потому, что я сказал, что Гете восхищает меня превыше всех остальных.
– Безусловно, это отчасти так. Но вы же наверняка поняли, что в действительности означает мой вопрос?
Альфред уставился на него пустым взглядом.
– Я спрашиваю вас: что для вас означает то, что человек, которым вы восхищаетесь превыше всех прочих, выбрал в качестве человека, которым он восхищается превыше всех прочих, еврея?
– Еврея?..
– Неужели вы не знали, что Спиноза – еврей?
Тишина.
– Вы что же, ничего не выяснили о нем за истекшие две недели?
– Господин директор, я ничего не узнавал о Спинозе. Это не входило в мое задание.
– И поэтому вы, благодарение Богу, увильнули от излишней необходимости немного расширить свои знания? Верно, Розенберг?
– Давайте-ка выразим это по-другому, – поспешил на помощь герр Шефер. – Подумайте о Гете. Как бы он поступил в такой ситуации? Если бы от Гете потребовали прочесть автобиографию какого-то неизвестного ему человека, что сделал бы Гете?
– Он постарался бы побольше узнать о нем.
– Вот именно! Это важно, если вы кем-то восхищаетесь – стремитесь его превзойти. Используйте его как своего наставника.
– Благодарю вас, герр Шефер.
– И все же, давайте продолжим рассмотрение моего вопроса, – гнул свое директор Эпштейн. – Как вы объясните беспредельное восхищение и благодарность Гете по отношению к какому-то еврею?
– А Гете знал, что он еврей?
– Господи боже мой! Разумеется, знал!
– Но, Розенберг, – заговорил герр Шефер, в голосе которого тоже начало прорываться раздражение, – вдумайтесь в то, о чем спрашиваете. Какое это имеет значение – знал ли он, что Спиноза – еврей? С чего вы вдруг вообще задали этот вопрос? Неужели вы думаете, что человек склада Гете – вы ведь сами назвали его универсальным гением – стал бы разбираться, принимать ему великие мысли или нет, в зависимости от их источника?!
У Альфреда был такой вид, будто его громом поразило. Никогда еще в его мозгу не бушевал подобный вихрь мыслей. Директор Эпштейн, положив ладонь на руку герра Шефера, чтобы успокоить его, не сдавался:
– Мой главный вопрос к вам по-прежнему остается без ответа. Как вы объясните то, что универсальный немецкий гений почерпнул столь значительную помощь в идеях представителя низшей расы?
– Вероятно, дело в том же, о чем я говорил, имея в виду доктора Апфельбаума. Может быть, в результате мутации может появиться и хороший еврей, несмотря на то, что вся их раса порочна и недоразвита…
– Это неприемлемый ответ! – заявил директор. – Одно дело – говорить так о враче, добром человеке, что усердно трудится в избранной им профессии, и совсем другое – называть плодом мутации гения, который, вполне возможно, изменил ход истории. А ведь есть много других евреев, чья гениальность – прекрасно известный факт. Подумайте о них. Позвольте напомнить вам о тех, которых вы знаете сами – но, может быть, не догадываетесь, что они – евреи. Герр Шефер говорил мне, что в классе вы читали наизусть стихи Генриха Гейне. Он также упоминал, что вы любитель музыки, и, как я догадываюсь, вам случалось слушать произведения Густава Малера и Феликса Мендельсона. Так?
– А что, они все – евреи, господин директор?!
– Да, и вы не можете не знать, что Дизраэли, великий премьер-министр Англии, был евреем, не так ли?
– Я не знал этого, господин директор…
– Ну, конечно! А в настоящее время в Риге идет опера «Сказки Гофмана», сочиненная Жаком Оффенбахом, еще одним отпрыском еврейского народа. Как много гениев! И как вы это объясните?
– Я не могу ответить на ваш вопрос. Мне надо будет об этом подумать… Пожалуйста, господин директор, можно мне уйти? Я плохо себя чувствую. Обещаю, я подумаю об этом!
– Да, можете идти, – разрешил директор. – И я очень хочу, чтобы вы задумались. Думать вообще полезно. Подумайте о нашем сегодняшнем разговоре. Подумайте о Гете и об этом еврее Спинозе.
После ухода Альфреда директор Эпштейн и герр Шефер несколько минут молча смотрели друг на друга, а потом директор заговорил:
– Он говорит, что собирается подумать, Герман. Каковы шансы на то, что он действительно задумается?
– Близки к нулю, я бы сказал, – вздохнул герр Шефер. – Давайте дадим ему аттестат и сбудем с рук долой. Он страдает отсутствием любознательности, которое, скорее всего, не поддается излечению. Копни его разум в любом месте – и наткнешься на ту же скальную породу ни на чем не основанных убеждений.
– Вы правы. Я ничуть не сомневаюсь, что и Гете, и Спиноза в эту самую минуту улетучиваются из его головы и больше никогда ее не потревожат… Тем не менее то, что сейчас произошло, сняло у меня камень с души. Мои страхи просто смешны! Этот юноша не обладает ни достаточным интеллектом, ни силой духа, чтобы нанести серьезный вред, увлекая других своим образом мыслей.
Бенто выглянул в окно, наблюдая, как брат идет к синагоге. Габриель прав: я действительно наношу вред своим самым близким людям. Выбор мне предстоит устрашающий: я должен либо отступиться от себя, отказавшись от своей самой сокровенной природы и стреножив свое любопытство, либо вредить тем, кто мне роднее всех… Рассказ Габриеля о гневе в его адрес, прорвавшемся на субботнем ужине, пробудил в памяти Бенто отеческое предостережение ван ден Эндена о растущей опасности, которая грозит ему в еврейской общине. Он размышлял о возможностях избежать этой ловушки почти час, потом встал, оделся, сварил себе кофе и вышел через черный ход с чашкой в руке, направляясь к лавке, носившей гордое название «Импорт и экспорт Спинозы».
В лавке он смахнул пыль, вымел мусор через переднюю дверь на улицу и опорожнил большой мешок ароматного сушеного инжира – новой поставки из Испании – в ларь. Усевшись на свое обычное место у окна, Бенто прихлебывал кофе, закусывая инжиром, и целиком ушел в образы, проплывавшие в его голове. Он не так давно начал практиковать этот новый тип созерцания: он целиком отключался от потока мышления и воспринимал свой внутренний мир как театр, а себя – зрителем, наблюдающим происходящее действо. На внутренней сцене сразу же возникло лицо Габриеля со всеми его печалями и растерянностью, но Бенто уже научился опускать занавес и легко переходить к следующему действию. Вскоре перед ним материализовался ван ден Энден. Он хвалил успехи Бенто в латыни, по-отечески легонько пожимая его плечо. Это прикосновение… ему нравилось его ощущать. Но, подумал Бенто, когда Ребекка, а теперь и Габриель от меня отворачиваются – кто станет ко мне прикасаться?
Затем поток сознания Бенто скользнул дальше, он увидел самого себя, обучающего ивриту своего учителя и Клару Марию. Он улыбнулся, заставляя двух своих учеников, как детишек, зубрить алеф, бет, гиммель, – и улыбнулся еще шире видению Клары Марии, в свою очередь, гоняющей Спинозу по греческим альфа, бета, гамма. Он заметил яркое, почти лучистое свечение образа Клары Марии – этой юной калеки с искривленной спиной, этой женщины-ребенка, чья шаловливая улыбка сводила на нет все ее старания казаться взрослой строгой менторшей. Проплыла шальная мысль: если бы только она была постарше…
К полудню его долгая медитация была прервана каким-то движением за окном. В отдалении он увидел идущих к лавке Якоба и Франку, которые переговаривались на ходу. Бенто дал себе клятву вести благочестивую жизнь и знал, что негоже исподтишка наблюдать за другими людьми – которые, вполне вероятно, обсуждают его в этот момент. Однако не мог отвести взгляда от странной сцены, разворачивавшейся перед его глазами.
Франку отстал от Якоба на три-четыре шага. Тогда Якоб обернулся, схватил его за руку и попытался тащить силой. Франку выдернул руку и яростно затряс головой. Якоб что-то ему ответил, а потом, оглядевшись, чтобы убедиться, что поблизости нет никаких свидетелей, своими огромными ладонями ухватил Франку за плечи, резко тряхнул его, направил вперед и толкал перед собой, пока они не добрались до лавки.
На мгновение Бенто наклонился к окну, захваченный происходящим, но вскоре вновь вошел в созерцательное состояние и принялся размышлять о загадочном поведении Франку и Якоба. Через пару минут его оторвали от размышлений звук открывшейся двери лавки и шаги вошедших.
Он вскочил, поприветствовал своих гостей и подтащил поближе два кресла для них, а сам сел на большой мешок с кофейными зернами.
– Вы идете с субботней службы?
– Да, – ответил Якоб, – и одному из нас она принесла умиротворение, а другой еще более взволнован, чем прежде.
– Интересно… Одно и то же событие вызывает два столь различных отклика. И каково же объяснение сему феномену? – поинтересовался Бенто.
Якоб не замедлил с ответом:
– Не так уж это интересно, а объяснение и вовсе прозрачно. В отличие от Франку, у которого нет иудейского образования, я сведущ в еврейской традиции и иврите, и…
– Позволь мне прервать тебя, – проговорил Бенто, – но уже с самого начала твое объяснение само нуждается в объяснении. Любой ребенок, воспитанный в Португалии в марранской[31] семье, не искушен в иврите и еврейских ритуалах. В том числе и мой отец, который выучил иврит только после того, как покинул Португалию. Он рассказывал мне, что, когда он мальчиком жил в Португалии, великие кары грозили любой семье, обучающей своих детей еврейскому языку или еврейским традициям. Кстати, – Спиноза повернулся к Франку, – разве не слышал я вчера о возлюбленном отце, казненном из-за того, что инквизиция нашла у него зарытую в землю Тору?
Франку, нервно запустив пальцы в длинные волосы, ничего не ответил, но едва заметно кивнул.
Снова обращаясь к Якобу, Бенто продолжил:
– Итак, Якоб, позволь спросить тебя: откуда ты знаешь иврит?
– Мои предки сделались новообращенными христианами три поколения назад, – быстро заговорил Якоб, – но остались тайными евреями, полными решимости сохранить нашу веру живой. Мой отец послал меня в Роттердам работать в его торговом деле, когда я был одиннадцатилетним мальчишкой, и в следующие восемь лет я проводил каждую ночь за изучением иврита под руководством дяди-раввина. Он подготовил меня к бар-мицве в роттердамской синагоге, а потом продолжал наставлять меня в иудейских традициях до самой своей смерти. Я провел бо́льшую часть последних двенадцати лет в Роттердаме и недавно вернулся в Португалию только для того, чтобы спасти Франку.
– А ты, – обратился Бенто к Франку, которого, казалось, интересовали только плохо подметенные половицы лавки Спинозы, – ты совсем не знаешь иврита?
Но вместо Франку ответил Якоб:
– Нет, конечно. В Португалии, как ты только что заметил, запрещено все еврейское. Всех нас учили читать священные книги по-латыни.
– Скажи мне, Франку, ты совсем не знаешь иврита?
И снова вмешался Якоб:
– В Португалии никто не осмеливается учить ивриту. Такому человеку не только грозила бы немедленная казнь, но и вся его семья подверглась бы преследованиям. И сейчас матери Франку и двум его сестрам приходится скрываться.
– Франку, – Бенто наклоняется, чтобы заглянуть тому прямо в глаза, – Якоб все время говорит за тебя. Почему ты предпочитаешь не отвечать?
– Он только пытается мне помочь, – говорит Франку шепотом.
– А тебе помогает то, что ты хранишь молчание?
– Я слишком расстроен, чтобы доверять своим словам, – отвечает Франку чуть громче. – Якоб говорит верно: моя семья в опасности, и у меня нет никакого иудейского образования, если не считать алфавита, которому он же меня и выучил, рисуя буквы на песке. И даже их он должен был сразу стирать ногой.
Бенто всем корпусом разворачивается к Франку, подчеркнуто не глядя на Якоба.
– Ты тоже считаешь, что хотя брату твоему служба в синагоге принесла облегчение, тебя она взволновала?
Франку кивает.
– И ты взволновался из-за того, что…
– Из-за своих сомнений и чувств, – Франку украдкой бросает взгляд на Якоба. – Чувств столь сильных, что мне страшно описывать их. Даже тебе.
– Доверь мне разобраться в твоих чувствах, а не судить их.
Франку упорно смотрит вниз, голова его подрагивает.
– Как ты напуган! – продолжает Бенто. – Позволь мне попытаться успокоить тебя. Прежде всего давай подумаем, рационален ли твой страх.
Лицо Франку искажается гримасой, и он озадаченно смотрит на Бенто.
– Давай определим, осмысленны ли твои страхи. Подумай о двух вещах: первое, я тебе ничем не угрожаю. Я даю обещание никогда не повторять сказанного тобою. Более того, я тоже во многом сомневаюсь. Могу даже разделять некоторые твои чувства. И, второе, в Голландии никакой опасности нет, здесь нет инквизиции. Ни в этой лавке, ни в этой общине, ни в этом городе, ни даже в этой стране. Амстердам уже много лет независим от Иберии. Ты знаешь это, не так ли?
– Да, – тихо отзывается Франку.
– И при всем при этом часть твоей души, неподвластная тебе, продолжает вести себя так, будто ей угрожает великая и близкая опасность. Разве не удивительно то, насколько разрознены части нашей души? И то, как наше сознание, ее высшая часть, подавляется нашими эмоциями?
Никакого интереса к этим словам Франку не проявил.
Бенто помедлил. Он ощущал растущее раздражение и чувство обязанности, почти долга. Но как к нему подступиться? Не слишком ли многого он ждет от Франку – и не слишком ли скоро? Ему вспомнилось множество случаев, когда его собственный разум не мог приглушить страхи. Вот хотя бы вчера вечером, когда он шел наперерез толпе, направляющейся в синагогу на службу в честь шаббата…
Наконец он решился применить единственный доступный ему рычаг и самым мягким тоном проговорил:
– Ты умолял меня помочь тебе. Я согласился сделать это. Но если тебе нужна моя помощь, ты должен сегодня мне довериться. Ты должен помочь мне оказать тебе помощь. Ты меня понимаешь?
– Да, – вздохнув, ответил Франку.
– Хорошо, тогда твой следующий шаг – проговорить вслух свои страхи.
Франку затряс головой:
– Я не могу! Они чудовищны! И они опасны.
– Не настолько чудовищны, чтобы выдержать свет разума. И я только что доказал тебе, что они не опасны, если нечего бояться. Смелее! Пришло время взглянуть им в лицо. Если нет, то снова скажу тебе, – голос Бенто стал тверже, – что в продолжении наших встреч нет смысла.
Франку сделал глубокий вдох и начал:
– Сегодня в синагоге я слушал, как Писание читали на незнакомом языке. Я ничего не понимал…
– Но, Франку, – перебил его Якоб, – разумеется, ты ничего не понимал. Я же говорю тебе снова и снова, что это – дело поправимое. Рабби ведет занятия по ивриту. Наберись терпения…
– И снова, и снова, – огрызнулся Франку, в голосе которого теперь прорезался гнев, – я говорю тебе, что дело не только в языке. Слушай меня хоть иногда! Дело во всем этом зрелище. Нынче утром в синагоге я огляделся и увидел всех в причудливо расшитых кипах[32], с молитвенными бело-голубыми бахромчатыми накидками, ныряющих головами туда-сюда, словно попугаи над своими кормушками, с глазами, возведенными горе́? Я слышал это, я видел это, и я думал… нет, я не могу сказать, что я думал!
– Скажи, Франку, – попросил Якоб, – ведь только вчера ты мне говорил, что это и есть учитель, которого ты ищешь.
Франку прикрыл глаза.
– Я подумал: а какая разница между этим спектаклем и тем… нет, давай уж я выскажу свои мысли – тем балаганом, что происходил на католической мессе, которую, как мы знаем, должны посещать христиане? Когда мы были детьми, Якоб, помнишь, как после мессы мы – я и ты – смеялись над католиками? Мы высмеивали диковинные одеяния священников, бесконечные кровавые изображения распятия, преклонение перед мощами святых, просфоры и вино – и «поедание плоти», и «питие крови»… – голос Франку окреп. – Иудеи или католики… нет никакой разницы… это безумие. Все это – безумие!
Якоб торопливо нацепил на голову кипу, положил на нее ладонь и тихо запел молитву на иврите. Бенто тоже был потрясен и стал тщательно подыскивать правильные, самые серьезные слова:
– Думать о таком и считать, что ты такой один на свете… Чувствовать себя одиноким в своих сомнениях… должно быть, ты испытывал настоящий ужас.
Франку торопливо продолжал:
– И еще кое-что… еще одна мысль, еще ужаснее. Я не могу не думать о том, что ради этого безумия мой отец пожертвовал своей жизнью. Ради этого безумия он подверг опасности всех нас – меня, своих собственных родителей, мою мать, моего брата, моих сестер.
Якоб не сумел смолчать. Придвинувшись к брату и склонившись своей массивной головой над ухом Франку, он, стараясь говорить не слишком резко, произнес:
– Вероятно, отец понимал больше, чем его сын.
Франку покачал головой, открыл было рот, но ничего не сказал.
– И еще, подумай о том, – продолжал Якоб, – что твои слова делают гибель твоего отца бессмысленной. Такие мысли воистину означают, что его жертва напрасна. А он погиб, чтобы вера оставалась для тебя священной.
Франку, пристыженный, склонил голову.
Бенто понял, что должен вмешаться. Первым делом он обратился к Якобу и мягко проговорил:
– Всего минуту назад ты просил Франку высказать его мысли. Теперь же, когда он наконец стал их высказывать, как ты просил, – не лучше ли подбодрить его, нежели затыкать ему рот?
Якоб отодвинулся назад. Бенто продолжал, обращаясь к Франку все тем же серьезным тоном:
– Да, перед тобой настоящая проблема, Франку. Якоб утверждает, что если ты не веришь в то, что находишь невероятным, то тем самым делаешь мученичество своего отца бессмысленной жертвой. А кто пожелал бы причинить вред собственному отцу? Так много препятствий к тому, чтобы мыслить самостоятельно! Так много препятствий к тому, чтобы совершенствовать себя, пользуясь данным Богом разумом!
Якоб замотал головой.
– Погоди-ка, погоди – вот эти последние слова, о данной Богом способности мыслить. Это не то, что я говорил. Ты искажаешь мои слова! Ты говоришь о рассуждении? Я сейчас покажу тебе рассуждение. Воспользуйся своим здравым смыслом. Приглядись как следует. Я хочу, чтобы ты сравнил! Посмотри на Франку. Он страдает, он рыдает, он отчаивается. Видишь его?
Бенто кивнул.
– А теперь посмотри на меня. Я силен. Я люблю жизнь. Я забочусь о нем. Я спас его от инквизиции. Меня питает вера и поддержка моих братьев-евреев. Я утешаюсь знанием о том, что наш народ и наши традиции продолжают жить. Сравни нас двоих с помощью своего драгоценного разума и скажи мне, премудрый муж, что говорит тебе он?
Что ложные идеи дают ложное и непрочное утешение, подумал Бенто, но придержал язык.