Якоб, не веря своим ушам, проговорил:
– Ты говоришь, что ничто не отличает евреев от язычников?
– Истинно так, но это говорю не я, а святая Тора.
– Да как можешь ты называться Барухом и говорить такое?! Ты что, всерьез отрицаешь, что Бог избрал евреев, осыпал их милостями, помогал им и многого от них ждал?
– И снова, Якоб, прошу, поразмысли о том, что ты говоришь. Еще раз напомню тебе: избирают, расточают блага, помогают, ценят, ожидают – люди. Но Бог! Разве у Бога есть эти человеческие атрибуты? Вспомни о том, что представлять Бога во всем подобным нам – ошибка. Помнишь, я говорил о треугольниках и треугольном Боге.
– Мы были сотворены по образу его, – настаивал Якоб. – Обратись к книге Бытия. Дай я покажу тебе эти слова…
Бенто, не дожидаясь, прочел на память:
– И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле. И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их[41].
– Точно, Барух, это те самые слова, – подтвердил Якоб. – Вот бы благочестие твое было таким же стойким, как твоя память! Если это – собственные слова Бога, то кто ты такой, чтобы сомневаться в том, что мы сотворены по образу его?
– Якоб, примени же разум, данный тебе Богом! Мы не можем воспринимать такие слова буквально. Это метафоры. Неужели ты и впрямь считаешь, что все мы, смертные, из коих некоторые глухи или горбаты, страдают запором или тяжким недугом, сотворены по образу Божию? Подумай о таких, как моя мать, которая умерла, когда ей было чуть больше двадцати лет. Подумай о слепорожденных или калеках, или безумных с огромными, раздутыми водянкой головами, о золотушных, о тех, у кого больные легкие и кто кашляет кровью, о скупцах или убийцах. И они, что ли, подобны Богу?! Ты думаешь, что душа Бога похожа на нашу? И Он желает, чтобы Ему льстили, и становится ревнивым и мстительным, если мы не повинуемся Его законам? Может ли такой ущербный, искаженный образ мысли присутствовать у совершенного существа? Это всего лишь оборот речи тех, кто писал Библию.
– Тех, кто писал Библию? Ты так уничижительно говоришь о Моисее и Иисусе, о пророках и судьях? Ты отрицаешь, что Библия – это слово Божие?! – Голос Якоба становился громче с каждой фразой, и Франку, который жадно внимал каждому произнесенному Бенто слову, положил ладонь на рукав брата, пытаясь успокоить.
– Я никого не уничижаю, – ответил Бенто. – Это – только твой личный вывод. Но я действительно говорю, что слова и мысли Библии исходят из человеческих представлений – от людей, которые писали эти стихи и воображали… нет, лучше сказать – желали быть похожими на Бога, быть сотворенными по образу Божию.
– Значит, ты отрицаешь, что Бог глаголет устами пророков?
– Очевидно, что любые слова Библии, о которых говорится как о «слове Божием», рождены только в воображении разнообразных пророков.
– В воображении! Ты говоришь – в воображении? – Якоб в ужасе прикрыл рот ладонями, а Франку попытался скрыть усмешку.
Бенто понимал, что каждое слетающее с его губ слово разит Якоба, как гром, однако не мог сдержаться. Так радостно было сбросить наконец кандалы молчания и выразить вслух все те мысли – плоды одиноких размышлений, которыми он лишь изредка делился с раввинами в самой туманной форме! Ему вспомнилось предостережение ван ден Эндена – «caute, caute!» – но на сей раз он проигнорировал здравый смысл и ринулся вперед:
– Да, именно воображение, Якоб, и не ужасайся ты так: мы узнаем об этом из самих слов Торы, – Бенто краем глаза отметил ухмылку Франку и продолжил: – Вот, Якоб, прочти это вместе со мной, в главе 34 Второзакония, стих 10: И не было более у Израиля пророка такого, как Моисей, которого Господь знал лицем к лицу. А теперь подумай, Якоб, что это значит. Ты, конечно, помнишь, Тора говорит нам, что даже Моисей не видал лика Бога, так?
Якоб кивнул:
– Да, Тора так говорит.
– Итак, Якоб, коль скоро он Бога не видел, это должно значить, что Моисей слышал истинный голос Бога, а ни один пророк, следующий за Моисеем, истинного голоса Его не слышал.
Якоб промолчал.
– Объясни мне, – проговорил Франку, который ловил каждое слово Бенто, – если никто из других пророков не слышал голоса Божьего, тогда что же является источником пророчеств?
Радуясь тому, что Франку наконец принял участие в разговоре, Бенто с готовностью ответил:
– Я полагаю, что пророки были людьми, наделенными необыкновенно живым воображением, но не обязательно обладали развитым здравомыслием.
– Значит, Бенто, – проговорил Франку, – ты считаешь, что чудесные пророчества – это всего лишь воображаемые представления пророков?
– Именно так.
Франку пробормотал:
– Кажется, будто на свете нет ничего сверхъестественного. Тебя послушать, так все имеет свое объяснение.
– Именно так я и считаю. Всё – и я имею в виду, действительно всё – имеет естественные причины.
– По мне, – промолвил Якоб, который во все глаза смотрел на Бенто, пока тот рассуждал о пророках, – так есть вещи, известные лишь Богу, вещи, имеющие причиной одну только Божью волю.
– Я верю, что чем больше мы будем в состоянии узнать, тем меньше будет такого, что известно одному лишь Богу. Иными словами, чем обширнее наше невежество, тем большее мы приписываем Богу.
– Да как ты смеешь…
– Якоб, – перебил его Бенто, – давай-ка вспомним, почему мы трое встретились. Вы пришли ко мне, потому что Франку был в беде, у него случился духовный кризис, и ему требовалась помощь. Я не звал вас – на самом деле я советовал вам обратиться к рабби, а не говорить со мной. Ты возразил: мол, вам сказали, что рабби сделает Франку только хуже. Помнишь?
– Да, верно, – подтвердил Якоб.
– Тогда какой нам обоим смысл и дальше вдаваться в такую дискуссию? Наоборот, есть только один истинный вопрос, – Бенто повернулся к Франку, – скажи мне, сумел ли я тебе помочь? Помогло ли тебе что-нибудь из сказанного мною?
– Все, что ты говоришь, несет мне утешение, – ответил Франку. – Ты помогаешь мне сохранить здравый рассудок. Я уж совсем было отчаялся, и твое ясное мышление, то, как ты не принимаешь ничего на веру, основываясь на авторитете, – это… я ничего подобного прежде не слышал! Я вижу, что Якоб в гневе, и прошу за него прощения, но что до меня самого… да, ты помог мне.
– В таком случае, – сказал Якоб, внезапно поднимаясь на ноги, – мы добились того, ради чего пришли, и наши дела здесь завершены!
Франку, похоже, оторопел и остался сидеть, но Якоб ухватил его за плечо, заставил встать и повел к двери.
– Спасибо тебе, Бенто, – проговорил Франку, стоя на пороге. – Пожалуйста, скажи мне, можно ли будет еще с тобой встретиться?
– Я всегда рад разумной дискуссии. Просто приходите в мою лавку. Но, – и последняя фраза Бенто была предназначена Якобу, – такой дискуссии, которая исключает здравый смысл, я не приветствую.
Как только дом Бенто скрылся из виду, Якоб широко ухмыльнулся, обнял Франку и крепко сжал его плечо:
– Теперь у нас есть все, что нам нужно! Мы отлично поработали. Ты прекрасно сыграл свою роль, на мой вкус – даже слишком хорошо, – но я не собираюсь это обсуждать, потому что мы еще не завершили то, что нам надо сделать. Смотри-ка, что мы добыли. Евреи – не богоизбранный народ; они ничем не отличаются от других народов. Бог не испытывает к нам никаких чувств. Пророки лишь воображали свои пророчества. Святые писания – не святые, они целиком и полностью суть творения человеческих рук и представлений. Слово Божие и воля Божия – вещи несуществующие. Книга Бытия и остальная Тора – это басни или метафоры. Раввины, даже величайшие из них, не обладают особым знанием, а действуют лишь в собственных интересах…
Франку помотал головой:
– У нас пока есть не все, что нам нужно. Я хочу еще раз с ним встретиться.
– Погоди, но я только что перечислил все его прегрешения: его слова – это чистая ересь! Это то самое, что требовал от нас дядя Дуарте, и мы исполнили его волю. Наши доказательства ошеломительны: Бенто Спиноза – не еврей, он… он антиеврей!
– Нет, – повторил Франку, – у нас недостаточно доказательств. Мне нужно еще. Я не дам показания под присягой, пока не услышу больше.
– Да этого и так более чем достаточно! Вспомни, ведь твоя семья в опасности. Мы заключили сделку с дядей Дуарте – от сделки с ним еще никто не смог отвертеться. А именно это пытался сделать Спиноза – обдурить его, обойдя еврейский суд. Только благодаря дядиным связям, дядиным взяткам и дядиному кораблю ты не томишься в португальском застенке. И уже через две недели его корабль возвращается за твоими матерью и сестрой и за моей сестрой. Ты хочешь, чтобы их убили, как и наших отцов?! Если ты не пойдешь со мной в синагогу и не станешь свидетельствовать перед судьями, считай, что сам поднес факел к их кострам!
– Я не дурак, и нечего погонять меня, как барана! – отрезал Франку. – У нас есть время, и я хочу получить больше сведений, прежде чем стану свидетельствовать. Еще один день не играет никакой роли, и ты это знаешь. И более того, дядя обязан заботиться о своих родственниках даже в том случае, если у нас ничего не выйдет.
– Дядя делает то, что он хочет. Я знаю его лучше, чем ты. Он следует только своим собственным правилам, и великодушием никогда не отличался. Я даже не желаю больше видеть этого твоего Спинозу. Он клевещет на весь наш народ!
– У этого человека больше мозгов, чем у всей конгрегации, вместе взятой! И если ты не хочешь к нему идти, я поговорю с ним один.
– Ну уж нет, если ты пойдешь – пойду и я! Я не позволю тебе разговаривать с ним наедине. Уж больно он убедительно говорит! Если пойдешь один, херем объявят не только ему, но и тебе! – Заметив озадаченный взгляд Франку, Якоб добавил: – Херем – это отлучение: еще одно еврейское слово, которое тебе лучше бы запомнить.
– Guten Tag[42], – произнес незнакомец, протягивая руку. – Я – Фридрих Пфистер. Я вас, случайно, не знаю? Ваше лицо кажется мне знакомым.
– Розенберг, Альфред Розенберг. Вырос здесь. Только что вернулся из Москвы. На прошлой неделе получил диплом Политеха.
– Розенберг? Ах, да, да – именно! Вы – маленький братец Эйгена. У вас его глаза. Можно к вам подсесть?
– Разумеется.
Фридрих поставил свою кружку с пивом на стол и уселся напротив Альфреда.
– Мы с вашим братом были друзья – неразлейвода, и по сию пору поддерживаем связь. Я часто бывал у вас дома – даже катал вас на спине. Вы ведь… насколько?.. на шесть-семь лет младше Эйгена?
– На шесть. В вашем лице тоже есть что-то знакомое, но припомнить вас как следует я не могу. Не знаю, почему, но у меня сохранилось мало воспоминаний о раннем детстве – они все стерлись. Знаете, мне было всего лет девять или десять, когда Эйген уехал из дома учиться в Брюссель. Я почти не видел его с тех пор. Говорите, вы все еще поддерживаете связь с ним?
– Да, всего две недели назад мы с ним ужинали в Цюрихе. – ответил Пфистер.
– В Цюрихе? Так он уехал из Брюсселя?
– Около полугода назад. У него был рецидив чахотки, и он приехал в Швейцарию, чтобы отдохнуть и подлечиться. Я учился в Цюрихе и навестил его в санатории. Его выпишут через пару недель, и потом он переедет в Берлин, проходить высший курс банковского дела. А я через несколько недель переезжаю в Берлин учиться, так что мы будем там часто видеться. Вы ничего этого не знали?
– Нет, наши дороги давно разошлись. Мы никогда не были близки с братом, а теперь и вовсе потеряли связь.
– Да, Эйген упоминал об этом – и, как мне показалось, с горечью. Я знаю, ваша мать умерла, когда вы были совсем дитя, – для вас обоих это было тяжким ударом. И, как мне помнится, ваш отец также умер довольно молодым, и тоже от чахотки?
– Да, ему было всего 44. Это случилось, когда мне исполнилось 11 лет. Скажите, герр Пфистер…
– Пожалуйста, зовите меня Фридрихом. Друг вашего брата – и ваш друг. Будем теперь Фридрих и Альфред, согласны? И, Альфред, вы хотели спросить…
– Да. Интересно, Эйген когда-нибудь говорил обо мне?
– При нашей последней встрече – нет. Мы не виделись три года, и нам многое нужно было друг другу рассказать. Но он неоднократно вспоминал о вас в прошлом.
Альфред замешкался, а потом выпалил:
– Не могли бы вы рассказать мне все, что он обо мне говорил?
– Все? Что ж, я попытаюсь, но вначале позвольте мне поделиться одним замечанием: с одной стороны, вы сообщаете мне, как нечто само собой разумеющееся, что вы и ваш брат никогда не были близки и, похоже, не предпринимали никаких усилий, чтобы связаться друг с другом. Однако сегодня вы полны готовности… даже, я бы сказал, жаждете услышать новости о нем. Вот ведь парадокс! Он заставляет меня задуматься, уж не заняты ли вы некими изысканиями о себе и своем прошлом?
Альфред на мгновение отшатнулся, пораженный проницательностью вопроса.
– Да, верно. Мне удивительно то, что вы об этом заговорили. У меня внутри сейчас происходит… ну, не знаю, как и сказать это… хаос. Я видел в Москве буйные толпы, радующиеся анархии. Теперь эти волны катятся по Европе – по всей Европе. Океан людей, лишившихся своих корней. И я – такой же бесприютный, как они, может быть, даже более потерянный, чем другие… отрезанный от всего…
– И поэтому ищете якорь в прошлом, жаждете неизменного прошлого… Я могу это понять. Дайте-ка я покопаюсь в памяти, что же говорил о вас Эйген… Подождите минуту, я сосредоточусь и вытащу эти образы на поверхность.
Фридрих прикрыл глаза и через некоторое время снова медленно их открыл.
– Я ощущаю некое препятствие – похоже, на пути стоят мои собственные воспоминания о вас. Давайте я сперва расскажу вам о них, а тогда уж смогу припомнить и слова Эйгена. Хорошо?
– Да-да, хорошо, – промямлил Альфред. Ему пришлось покривить душой: ничего особенно хорошего в этом он не видел. Напротив, весь их разговор был чрезвычайно странным: каждое слово, слетавшее с уст Фридриха, было необычным и неожиданным. Однако при всем том он доверял этому человеку, который знавал его ребенком: у Фридриха была особая аура «домашности».
Вновь прикрыв глаза, Фридрих заговорил отстраненным тоном:
– Бой подушками… я пытался расшевелить вас, но вам не хотелось играть… я не мог втянуть вас в игру. Серьезный – о, какой серьезный! Порядок, порядок… игрушки, книги, игрушечные солдатики – все в таком строгом порядке… вы любили этих игрушечных солдатиков… ужасно серьезный маленький мальчик… Я иногда катал вас на спине… кажется, вам это нравилось… но вы всегда быстро спрыгивали… может, вам не нравилось веселиться? Дом казался холодным… без матери… где были ваши друзья?.. никогда не видел в вашем доме друзей… вы были пугливы… убегали в свою комнату, закрывали дверь, всегда бежали к своим книжкам…
Фридрих умолк, открыл глаза, от души глотнул пива и поднял взгляд на Альфреда.
– Вот пока всё, что всплывает из хранилища моей памяти, – возможно, другие воспоминания покажутся позже. Вы этого хотели, Альфред? Мне нужна уверенность. Я хочу дать брату моего ближайшего друга то, что он хочет и что ему нужно.
Альфред кивнул и тут же отвернулся, пристыженный собственным изумлением: никогда еще он не слышал таких речей. Хотя произносимые Фридрихом слова были родными, немецкими, весь его язык был Альфреду совершенно чужд.
– В таком случае я продолжу и добуду из памяти комментарии Эйгена на ваш счет. – Фридрих снова закрыл глаза и через минуту заговорил все тем же странным, отстраненным тоном: – Эйген, расскажи мне об Альфреде, – а потом переключился на другой голос – тот, который, вероятно, должен был обозначать голос Эйгена:
– Ах, мой стеснительный, боязливый братец – замечательный рисовальщик, он унаследовал все семейные дарования! Мне так нравились его наброски Ревеля: порт и все эти корабли, стоящие на якоре, тевтонский замок с его взмывающей ввысь башней – даже для взрослого эти рисунки считались бы талантливыми, а ведь ему было всего десять. Мой маленький братец – вечно не вылезающий из книжек, – бедняга Альфред – такой замкнутый… так боялся других детей… Его не любили: мальчишки дразнили его и обзывали «философом»… не так-то много ему досталось любви: мать умерла, отец при смерти, наши тетушки – женщины добросердечные, но всегда заняты собственными семьями… Мне следовало больше для него сделать, но до него трудно было достучаться… и самому мне не так-то много доставалось…
Фридрих открыл глаза, раз или два моргнул, а потом, уже своим обычным голосом, проговорил:
– Вот что я помню. Ах, да, было еще одно, Альфред, и я говорю об этом со смешанным чувством: Эйген винил вас в смерти вашей матери.
– Винил меня? Меня?! Да мне и было-то всего пара недель от роду!
– Когда умирает близкий нам человек, мы часто ищем козла отпущения.
– Не может быть, чтоб вы говорили серьезно! Или серьезно? Я имею в виду – Эйген и вправду так говорил? Но это же бессмыслица какая-то…
– Мы часто верим в вещи, которые не имеют смысла. Конечно, вы ее не убивали, но, как я представляю, Эйген лелеял мысль о том, что если бы ваша матушка не забеременела вами, она была бы сейчас жива. Правда, Альфред, это только мои догадки. Я не могу вспомнить его точные слова, хотя доподлинно знаю, что он испытывал по отношению к вам негодование, которое сам же заклеймил как иррациональное.
Альфред, лицо которого стало пепельно-серым, хранил молчание несколько минут. Фридрих пристально смотрел на него, потягивал пиво, а потом мягко произнес:
– Боюсь, я сказал слишком много, но когда друг меня просит, я стараюсь дать ему все, что могу.
– И это хорошее качество. Точность, честность – благородные немецкие добродетели… Я ценю это, Фридрих. И столь многое из сказанного вами кажется истинным… Должен признать, я порой недоумевал, почему Эйген не заботился обо мне больше. И эта дразнилка – «маленький философ», – как часто я слышал ее от других мальчишек! Думаю, она на меня сильнейшим образом повлияла, и я замыслил отомстить им всем, став в конце концов философом.
– А как же Политехнический? Как одно сочетается с другим?
– Я не то чтобы дипломированный философ, – степень у меня в архитектуре и инженерии – но моим истинным призванием была философия, и даже в Политехническом я нашел кое-каких ученых профессоров, которые руководили моим личным чтением. Более всего иного я почитаю немецкую ясность мысли. Это – моя единственная религия… Однако в этот самый момент мысли мои расстроены и блуждают. Если честно, у меня голова идет кругом. Наверное, мне просто нужно время, чтобы усвоить сказанное вами.
– Альфред, думаю, я могу объяснить, что вы чувствуете. Я сам это пережил и видел в других. Вы реагируете не на воспоминания, которыми я с вами поделился. Это нечто иное. Лучше всего можно объяснить это, прибегнув к философскому стилю. Я тоже прошел солидную философскую подготовку, и для меня поговорить с человеком сходных наклонностей – истинное удовольствие.
– Мне это доставило бы не меньшее наслаждение. Несколько лет я мог разговаривать на философские темы только с одними инженерами.
– Хорошо-хорошо… Позвольте мне начать так. Вспомните первый шок и недоверие по отношению к открытию Канта о том, что внешняя реальность не такова, какой мы ее обыкновенно воспринимаем – то есть что мы составляем природу внешней реальности посредством наших внутренних ментальных конструкций. Вы неплохо знакомы с Кантом, полагаю я?
– Да, знаком, и очень хорошо. Но как он связан с моим нынешним состоянием ума? Это…
– Ну, я имею в виду, что внезапно ваш мир – я сейчас говорю о вашем внутреннем мире, в значительной степени созданном вашими прошлыми переживаниями, – оказался не таков, каким вы его считали. Или, если выразить это по-другому, воспользовавшись термином Гуссерля – ваша ноэма оказалась взорвана.
– Гуссерль? Я избегаю еврейских псевдофилософов! А что такое ноэма?
– Советую вам, Альфред, не списывать со счетов Эдмунда Гуссерля: он – один из великих. Его термин «ноэма» относится к вещи, каковой мы ее переживаем – к структурированной нами реальности. К примеру, представьте себе здание, т. е. идею здания. А потом представьте, как вы прислоняетесь к зданию и обнаруживаете, что оно не является плотным, поскольку ваше тело проходит сквозь него. В этот момент ваша ноэма о здании взрывается – ваш Lebenswelt[43] внезапно оказывается не таким, как вы думали.
– Я приму к сведению ваш совет. Но не могли бы вы еще немного прояснить? Я понимаю концепцию о структуре, которую мы навязываем миру, но никак не соображу, какое это имеет отношение к Эйгену и ко мне.
– В общем-то, я говорю о том, что ваш взгляд на отношения с братом, существовавший у вас всю жизнь, изменился одним махом. Вы думали о нем в одном ключе – и вдруг в прошлом происходит сдвиг, совсем крохотный, но вы теперь узнаёте, что он порой обижался на вас, несмотря на то что эта обида, конечно, была иррациональной и несправедливой.
– Так, значит, вы говорите, что голова у меня идет кругом оттого, что прочное основание моего прошлого оказалось смещено?
– Точно! Отлично сказано, Альфред. Ваша психика сейчас перегружена, потому что целиком поглощена восстановлением прошлого и не имеет возможности делать свою обычную работу – например, заботиться о вашем равновесии.
Альфред задумался.
– Фридрих, это потрясающая беседа. Вы дали мне массу пищи для размышлений. Но позвольте заметить, что отчасти головокружение у меня появилось до начала нашего разговора.
Фридрих прихлебывал пиво и молчал – спокойно, выжидающе. Похоже, он хорошо умел ждать.
Альфред помедлил.
– Я обычно ни с одним человеком стольким не делюсь. На самом-то деле, я едва ли вообще с кем-то о себе говорю, но в вас есть нечто такое, очень… как бы это сказать… вызывающее доверие. Нечто очень дружелюбное.
– Ну, в некотором смысле я же вам не чужой. И, конечно, вы понимаете, что невозможно только что сойтись с человеком и сразу стать его старым другом.
– Сразу стать старым другом… – Альфред на мгновение задумался, потом заулыбался: – Я понимаю! Очень тонко подмечено… Что ж, день у меня начался с чувства отчуждения – я только вчера прибыл из Москвы. Я сейчас совсем один. Был женат – очень недолго: у моей жены чахотка, и отец несколько недель назад услал ее в санаторий в Швейцарии. Правда, дело не только в чахотке: ее состоятельная семья относится ко мне и моей бедности с чрезвычайным неодобрением, и я уверен, что наш крайне короткий брак на этом закончен. Мы слишком мало были вместе, а теперь даже перестали часто писать друг другу… – Альфред торопливо глотнул пива и продолжал: – По приезде, вчера, мне казалось, что мои тетки с дядьями и племянницы с племянниками рады видеть меня, и мне была приятна их радость. Я чувствовал себя своим среди своих. Однако хватило этого ненадолго. К утру, проснувшись, я вновь ощутил отчужденность и бездомность – и пошел бродить по городу, оглядываясь в поисках… чего? Наверное – ощущения родного дома, друзей или хотя бы знакомых лиц. А встречал лишь незнакомцев. Даже в своем училище я не встретил никого из тех, кого знал, кроме моего любимого учителя – учителя рисования. Но, увы, и он только притворялся, что узнал меня! А потом, менее часа назад, меня настиг последний удар. Я решился отправиться туда, где мое настоящее место – перестать жить изгнанником, воссоединиться со своей расой и вернуться в фатерлянд. Намереваясь вступить в германскую армию, я зашел в штаб-квартиру немецких войск, что прямо через улицу отсюда. И что вы думаете? Сержант-вербовщик, еврей по фамилии Гольдберг, отмахнулся от меня, как от надоедливой мухи! Он выгнал меня со словами, что германская армия предназначена для немцев, а не для граждан враждебных стран!
Фридрих сочувственно покивал:
– Может быть, этот последний удар был вашей удачей. Скорее всего, вам повезло, что вы получили отсрочку приговора – избавление от бессмысленной, грязной гибели в окопах.
– Вы говорили, что я был необыкновенно серьезным ребенком? Полагаю, таким я и остался. Например, всерьез воспринимаю Канта: я считаю нравственным императивом вступление в армию. На что был бы похож наш мир, если бы все покинули в беде смертельно раненное отечество?! Когда оно зовет, его сыновья должны отвечать на зов.
– Странно, правда? – заметил Фридрих. – Странно, что в нас, балтийских немцах, больше германского духа, чем в самих коренных немцах. Вероятно, у всех нас, переселенцев, есть это могущественное стремление, о котором вы говорите, – стремление к дому, к месту, которому мы действительно принадлежим. Мы, балтийские немцы, находимся в самом сердце эпидемии оторванности от корней. Я сейчас особенно остро чувствую ее, потому что на прошлой неделе умер мой отец. Из-за этого, собственно, я и оказался в Ревеле. Теперь я тоже не знаю, где мое место. Мои бабка и дед по матери – швейцарцы, и все же Швейцария мне тоже не родина.
– Мои соболезнования, – склонил голову Альфред.
– Благодарю вас. Во многих отношениях от судьбы мне досталось меньше, чем вам: моему отцу было почти восемьдесят, и я ощущал его здоровое присутствие всю свою жизнь. А мать по-прежнему жива. Я здесь помогаю ей переехать в дом ее сестры… На самом деле, я оставил ее только потому, что она прилегла подремать, и вскорости должен вернуться обратно. Однако прежде чем уйти, хочу сказать вам вот что: на мой взгляд, проблема дома для вас – проблема серьезная и не терпящая отлагательств. Я могу немного задержаться, если вы хотите поглубже ее исследовать.
– Я не знаю, как ее исследовать. Признаться, ваша способность беседовать о глубоко личных вещах с такой легкостью меня изумляет. Я никогда не слышал, чтобы кто-то выражал свои сокровенные мысли так открыто, как вы.
– Хотелось бы вам, чтобы я помог вам сделать это?
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду – помочь вам идентифицировать и понять ваши чувства по отношению к дому.
Альфред опасливо глянул на собеседника, но, подумав и сделав долгий медленный глоток латышского пива, согласился.
– Тогда попробуйте одно упражнение. Сделайте то же самое, что делал я, когда извлекал свои воспоминания о вас в детстве. Вот что я вам предлагаю: подумайте об этой фразе – «не дома» – и произнесите ее про себя несколько раз: не дома, не дома, не дома…
Губы Альфреда молча шевелились, выговаривая эти слова минуту или две, а потом он покачал головой:
– Ничего не выходит. Моя психика бастует.
– Психика никогда не устраивает полных забастовок. Она всегда работает, но часто что-то блокирует наше знание о ее работе. Обычно это бывает самосознание или самопредставление. В данном случае, полагаю, это самопредставление связано со мной. Попробуйте снова. Предлагаю вам закрыть глаза и забыть обо мне, забыть обо всем, что я о вас думаю, забыть о том, как я могу судить о том, что вы скажете. Помните, что я пытаюсь вам помочь, помните: я даю вам слово, что этот разговор останется строго между нами. Я не поделюсь им даже с Эйгеном… А теперь закройте глаза, позвольте всплыть вашим мыслям на тему «не дома», а потом дайте им право голоса. Просто говорите то, что приходит в голову, – это не обязательно должно быть осмысленно.
Альфред снова закрыл глаза, но не издал ни звука.
– Я не слышу вас. Громче, думайте вслух.
Альфред тихо заговорил:
– Не дома. Нигде. Ни с тетей Цецилией, ни с тетей Лидией… мне нет места ни в школе, ни с другими мальчиками, ни в семье моей жены, ни в архитектуре, ни в инженерном искусстве, ни в Эстонии, ни в России… матушка-Россия, какая злая шутка!..
– Хорошо, хорошо, продолжайте, – подбодрил его Фридрих.
– Всегда снаружи, заглядывая внутрь, желая показать им… – Альфред умолк, открыл глаза. – Больше ничего не приходит…
– Вы сказали, что хотите «показать им». Показать кому, Альфред?
– Всем тем, кто высмеивал меня. В окру́ге, в училище, в Политехническом – везде.
– И что же вы им покажете, Альфред? Оставайтесь в расслабленном состоянии. Вам не обязательно излагать рационально.
– Не знаю. Я как-нибудь заставлю их заметить меня.
– А если они заметят вас, вы тогда будете дома?
– Дома не существует… Вы это пытаетесь мне доказать?
– У меня не было заранее составленного плана, но теперь действительно появилась идея. Это только догадка, но я задумался: сможете ли вы хоть когда-нибудь оказаться «дома», поскольку дом – это не место, это состояние души. По-настоящему чувствовать себя дома – значит чувствовать себя дома в собственном теле, собственной оболочке… И, Альфред, я не думаю, что вы чувствуете себя дома в собственной оболочке. Вероятно, никогда не чувствовали. Вероятно, вы всю жизнь искали свой дом не в том месте.
Альфред был словно громом поражен. Приоткрыв рот, он впился взглядом в лицо Фридриха.
– Ваши слова попадают прямо в душу! Откуда вы знаете такие вещи, такие чудесные вещи?! Вы сказали, что вы – философ. Это из философии вы их почерпнули? Тогда я должен прочесть эту философию!
– Я просто любитель. Точно так же, как и вы, я бы с удовольствием провел свою жизнь, занимаясь философией, но мне приходится зарабатывать на жизнь. Я поступил в медицинскую школу в Цюрихе и многое узнал о том, как помогать другим высказывать свои трудные мысли… А теперь, – Фридрих поднялся со своего места, – я должен вас покинуть. Меня ждет матушка, а послезавтра я должен вернуться в Цюрих.
– Как жаль! Наш разговор во многом просветил меня, но я чувствую, что это только начало… Неужели нет никакой возможности продолжить его, прежде чем вы покинете Ревель?
– У меня есть только завтрашний день. Моя матушка всегда отдыхает после обеда. Может быть, в это же время? Давайте встретимся здесь.
Альфред сдержал свое жадное нетерпение и желание воскликнуть: «Да, да!» Вместо этого он с достоинством склонил голову:
– Буду ждать.