bannerbannerbanner
Очерки из петербургской жизни

Иван Иванович Панаев
Очерки из петербургской жизни

Полная версия

Она была очень известна давно, но, несмотря на ее красоту и молодость, на нее смотрели почти с пренебрежением, потому что эта красота была слишком легка и доступна и, как все такого рода красоты, имела не блестящую обстановку. А мы в таких случаях похожи на тех покупателей картин, которые обращают не столько внимания на достоинство самых картин, сколько на великолепные рамы. Когда случай вставил Шарлоту Федоровну в великолепную раму, – все обратились к ней, все заговорили об ней.

Шарлота Федоровна окружила себя таким блеском и начала держать себя до того свысока, что издали и для людей неопытных она казалась совершенно недосягаемою. У нее явилось множество великосветских поклонников, она сделалась вдруг минутною прихотью Петербурга, его модою, и внучек миллионера, разумеется, начал тотчас же в числе других всюду преследовать ее. Он появлялся на всех пикниках и маскарадах, на которых была она; он не спускал с нее своего бинокля в театрах; на Невском проспекте его рысаки обгоняли ее рысаков; он четыре раза в день в различных экипажах проезжал мимо ее окон; он подкарауливал ее в Английском магазине, у Елисеева и в других лавках.

Но Шарлота Федоровна вела себя очень тонко и расчетливо. Она знала, что великосветские господа, по милости которых отчасти она держалась на высоте моды, считают внука миллионера человеком дурного тона, подсмеиваются над его претензиями и желанием выставляться, и вместе с ними смеялась над ним, обнаруживала перед ними презрение к нему, говорила, что этот купчик надоедает ей, что она не знает, как от него отделаться, и прочее, а между тем, говорят, тайком вела с ним переговоры, потому что упустить его считала по справедливости нерасчетливым.

Слухи эти подтвердились Иваном Петровичем. Я встретил его однажды на улице.

Он подошел ко мне в ту самую минуту, когда Шарлота Федоровна промчалась мимо нас на своих рысаках. Иван Петрович, значительно улыбаясь, проводил ее глазами, прищелкнул языком и, обратись ко мне, сказал:

– Вот-с уж барыня, так барыня!

– А вам нравится?

– Помилуйте, да как не нравится. Я с ней имел счастие недавно провести целый вечер.

– Каким же это образом?

– Да просто у нас в доме-с. Недели две тому назади изволите видеть, у Василья Прохорыча зашел спор с молодым Мыльниковым. Василий Прохорыч говорит, что для меня, говорит, нет ничего на свете недоступного. Все, что пожелаю, говорит, буду иметь.

А Мыльников-то улыбнулся и говорит ему: «Ну, говорит, атанде, не всё, шалишь! Вот позови-ка нас ужинать – чтоб Шарлота Федоровна была. Ну-ка!» – А наш-то ему отвечает.

«Велика, говорит, важность Шарлота! Да она будет у меня, когда хочешь». – «Нет, говорит, врешь, не будет, ведь она теперь так нос задрала, что ужас». – «А будет!..» Слово за слово, знаете, и побились об заклад о дюжине шампанского. Ну, разумеется, Мыльников проиграл – приехала, только хоть мы и выиграли дюжину шампанского, а этот визитец нам дорого обошелся-с. Еще до визита двух вороненьких рысаков к ней на конюшню послали… так вот изволите видеть, в назначенный Василием Прохорычем вечер собрались мы часам к девяти эдак; всё свои, самые близкие только, человек нас пять всего было, вместе с Василием Прохорычем… Мыльников расфрантился, распомадился, завился, раздушился, как херувим какой расхаживает – и все в зеркала смотрится.

Признаться, и мы себя во всем блеске показать захотели; зажгли все люстры и кенкеты, комнаты горят просто как на балу на каком. Сам-то ходит во фраке, и все мы во фраках – нельзя, говорит, иначе, потому что в Европе вечером все во фраках, так заведено, а уж там, где, говорит, дамы, в сюртуке быть почитается величайшим невежеством. У нас теперь ведь все по-европейски, без Европы мы шагу не делаем… Ну вот он, знаете, похаживает, как будто ни в чем не бывало, а сам между тем все на часы посматривает. Уж близко к десяти, а ее все нет. Мыльников подходит ко мне и говорит:

– А что, Ваня, ведь я пари-то выиграл, – не приедет!

– Нет, – я говорю, – проиграл, шер ами. Я тоже нынче по-французски запускаю с тех пор, как мы из Европы-то прикатили. Уж коли, говорю, он сказал, что приедет, так приедет.

– Неужто, говорит, взаправду? Мне, говорит, на проигрыш наплевать, а главное, хочется вблизи-то на нее посмотреть. Так ты думаешь, что приедет?

– Непременно.

– Что ты? У меня, брат, даже, говорит, сердце забилось, – ей-богу…

В половине одиннадцатого – Звонок. Мы всё переглянулись – кому же, кроме ее? У Мыльникова даже вся кровь в лицо бросилась… Он к зеркалу, и виски поправлять.

Наш-то посмотрел на всех с торжеством, «она! говорит, она!» – и пошел ей навстречу.

Входит. Господи! как разодета!.. в белом шелковом платье с фальбарами, по белому-то лиловые полосы, вся в кружевах, декольте, а шейка-то беленькая, как сливки, и у самого разделеньица-то, на грудочки-то, ужаснейший брильянтище, так и сверкает, так и переливается… Я, знаете, таким молодцом расшаркнулся перед нею, а Мыльников – ведь такой чудачина, даром что сам миллионер и с виду лихач, совсем оробел, стоит как пень и выпучил на нее свои буркалы-то…

А наш-то указал на нас и говорит ей:

– Имею честь представить – это, говорит, всё мои приятели, – всех нас по фамильям назвал…

Она обвела нас глазками, а глазеньки-то какие: с поволокой – чудо! улыбнулась эдаким приятнейшим манером и кивнула всем нам головкой.

– Я, говорит, из Французского театра, все такие глупые пьесы давали… Я и не дождалась конца.

И расселась в кресло, а наш-то под ноги ей скамеечку.

– Мерси, говорит, обдернула платьице и ножку выставила.

Как я взглянул, верите ли – у меня так по всему телу мурашки и пробежали.

Башмачок-то маленький, узенький, с обшивкой и с лиловым бантиком, чулочек-то шелковый, так и обтягивает ножку – и точно как зарей подернут, – с розовым оттеночком…

И как пошла говорить, что твои гусли: обо всем так прекрасно рассуждает, все так критикует. Умница такая!

А Мыльников мне на ухо:

– Фу ты, братец, говорит, какая образованная!

– Да, я говорю: это не то что Луиза Карловна, далеко кулику до Петрова дня, а я-то, дурак, думал прежде, что уж лучше и умнее Луизы Карловны нет на свете женщины!..

– И посмотри, Ваня, – Мыльников-то говорит мне и, знаете, толкает меня под локоть, – манеры-то какие: развалилась ведь точно княгиня.

Поговоривши эдак с полчаса, встала она и начала рассматривать наши редкости: остановилась против часов, – большущие эдакие бронзовые часы, он привез их из-за границы: две женщины с каждой стороны лежат неглиже, внизу амуры играют, и к ним канделябры свеч об двенадцати каждая, один человек и не поднимет, тысячи две на наши деньги заплатил… Она долго любовалась ими, все кругом осмотрела, да и говорит: «На что, говорит, вам эдакие часы!.. Мне в гостиную, говорит, надобно часы; будьте-ка любезны – подарите их мне». Ну а наш-то, знаете с амбицией, хоть и жалко, да уж ни за что не покажет.

– Извольте, говорит, с большим удовольствием, они завтра же утром будут у вас, – так, знаете, равнодушно, как будто они целковых три стоят.

Показал он ей фарфоровые куклы, тоже навез с собою оттуда, говорит, что редкие, дорогие… Предложил сам – не угодно ли, говорит, выбрать! – Почти что все забрала, ейбогу… уж нам смешно, мы мигаем друг другу, а она ничего – ходит по комнатам, как королева какая, и отбирает, что ей нравится. Верите ли, тысячи на три с лишком разных вещей набрала.

Тут пошло угощенье: мороженое, чай, конфекты… Мы с Мыльниковым сначала оробели маленько, но к концу тоже в разговор вступили, а после ужина Мыльников-то даже расходился. «Позвольте, говорит, вашу ручку поцеловать». Она улыбнулась и ни слова – протянула ему руку; ну уж затем и я решился. «Уж удостойте, я говорю, и меня тем же благоволением», – и мне протянула, и я приложился и смотрю – один пальчик весь в кольцах – и все сотенные: яхонты, брильянты, опалы, жемчуг – я в этих вещах толк-то знаю, – думаю: ах, кабы со всем и с кольцами пальчик-то откусить!..

До двух часов пробыла, а на другой день все вещи, которые выбрала, уложили мы и отправили к ней. Мне уж часов-то больно жалко, остальные-то вещи бог с ними!

Так вот они, эти барыни-то, каковы! Хороши, красивы, а пальца им в рот не клади – откусят-с!

Эта поговорка, кажется, оправдалась над Пивоваровым, потому что, кроме подарков вещами и рысаками, он, говорят, заплатил за Шарлоту Федоровну тысяч пятнадцать рублей серебром долгу; к этому прибавляли еще, что после уплаты долга дверь ее квартиры более не открывалась для него и что Шарлота Федоровна даже отворачивалась при встрече с ним.

Самолюбие внучка миллионера было оскорблено сильно, что можно было заключить из отзывов Ивана Петровича о Шарлоте Федоровне.

– Что, ваш Вася продолжает с нею все в дружбе жить? – спросил его мой товарищ.

– Помилуйте! – воскликнул Иван Петрович, – какое! уж давным-давно все кончено…

Мы ее бросили и смотреть-то на нее теперь не хотим. Мы найдем и почище ее. Черт ее возьми совсем! Мы, батюшка Александр Григорьич, охотники, ловцы, а известно, что на ловца и зверь бежит. Да, признаться, пора бы и перестать; побаловали – и полно. Время бы уж своим домком обзавестись, хорошую хозяюшку взять – вот что. Старик-то наш, слышно, уж приискивает ему невесту. Остепениться, говорит, пора малому-то…

V

Семейство моего товарища заключалось в матери и сестре. Отец его, совершивший все земное, то есть достигнувший полного генеральского чина, скончался лет восемь перед этим. Матери его было лет под пятьдесят; она еще тщательно сохранила остатки прежней красоты, не прибегая для поддержания ее ни к каким искусственным средствам.

Она принадлежала к тому разряду женщин, которых обыкновенно зовут благовоспитанными. Она была всегда одета с приличием и вкусом, не моложе своих лет, но не без некоторого оттенка кокетства, никогда не позволяла себе увлекаться в разговоре и постоянно говорила ровным тоном, не возвышая и не понижая голоса; никогда почти ничего не читала; безусловно подчинялась всем тем светским условиям, воззрениям и обычаям, середи которых она прожила полжизни, и почитала их величайшею мудростию, а уклонение от них ужасною безнравственностию. Впрочем, несмотря на свою наружную холодность, она имела сердце мягкое и доброе и очень любила детей своих. И хотя сын ее беспрестанно противоречил этим условиям и обычаям и никогда не соглашался с ее воззрениями, она поневоле примирялась с ним, убедясь его примером, что можно быть честным и порядочным человеком совершенно вне этих условий. Он вел себя относительно ее с большою почтительностию, осторожностью и тактом, и избегал случаев раздражать ее противоречием, но иногда в минуту увлечения высказывался против воли – и в таких случаях она, вздыхая, всегда повторяла: «Я удивляюсь, какие у вас нынче странные понятия обо всем!» Это замечание напоминало ему, что он перешел должные границы, и он в таких случаях обыкновенно переменял разговор. Он был бы совершенно счастлив и почти спокоен в семейном быту, если б его не тревожило страшное честолюбие, которое маменька питала за него. Маменьке непременно хотелось, чтобы он сделал блестящую карьеру, получал чины, кресты, придворные звания, чтоб он составил хорошую партию, женился бы на какой-нибудь княжне, графине или по крайней мере на графской или княжеской родственнице – великосветской барышне, а все это не совсем согласовалось с его независимым образом мыслей, прямодушием и отсутствием всякого тщеславия. Отсюда возникали иногда довольно неприятные домашние сцены и объяснения между сыном и матерью. Сестра его была девушка очень умная и с таким твердым и серьезным характером, которые попадаются не часто и образуются в самой неблагоприятной для них среде каким-то чудом. Брат любил ее без памяти и питал к ней большое уважение, несмотря на то, что она была гораздо моложе его, потому что перед ней он чувствовал еще сильнее слабость собственного характера. Она была посредницею между братом и матерью, особенно в минуты честолюбивых припадков последней относительно сына.

 

Я бывал в этом семействе довольно часто и проводил у них иногда целые вечера, в то время как мой товарищ рыскал по Петербургу. Одна из самых частых посетительниц в их доме была пансионская подруга сестры моего товарища – прелестнейшая девушка, какую я когда-либо встречал в жизни. В этой девушке было столько грации – не условной, искусственной грации, которая вырабатывается воспитанием, а природной, выходящей из глубины благородной, прекрасной природы, – столько гармонии во всем ее существе, что она вдруг поражала невольно и останавливала всякого, кто видел ее в первый раз. Она была так нежна и легка, что иногда, при поэтическом настроении духа, ее можно было принять за видение. Белокурые, почти льняные, и пушистые волосы украшали ее головку, черты лица ее отличались не столько правильностию, сколько привлекательностию, которая особенно выражалась в ее темно-серых глазах. Ее стан, рост, нога и рука – все это могло бы служить образцом для художника. Таково было первое впечатление, производимое ею на всех, но странно, когда в нее вглядывались ближе, к нему присоединялось какое-то неопределенное, но грустное чувство, возбуждаемое непрочностию и слабостию этого существа, которое, казалось, не могло ни минуты быть само по себе, без посторонней помощи и поддержки. Она походила на те нежные, тонкие, вьющиеся растения, которые ищут возле себя деревца – и если находят его, то с любовью обвиваются около его стебля и поднимаются до самой его вершины, а если не находят, то расстилаются по земле и глохнут в траве; под защитою этого деревца они не боятся бури, но вянут от одного грубого прикосновения руки человеческой.

Я не мог судить об ее уме, потому что мне не случалось говорить с ней серьезно, и она вообще, кажется, была мало разговорчива, но в самом пустом, обыкновенном разговоре ее было что-то приятное; может быть, причиною этого был звучный, но в то же время тихий, симпатический голос. Я впоследствии видал ее довольно часто – и не слыхал от нее никогда ни одного пошлого слова, но всего сильнее действовала на меня ее улыбка, в которой была неотразимая привлекательность и которая, как луч солнца, вдруг озаряла ее личико. Эта улыбка была полным выражением ее внутренней веселости, которая никогда не доходила до смеха, – по крайней мере я не видел ее смеющуюся вслух.

Женский смех – вещь очень серьезная… Смех часто изобличает внутренние качества женщины и степень ее развития. Женский громкий и резкий смех, раздражающий нервы, отталкивает от самой хорошенькой женщины.

При появлении каждого нового незнакомого лица она тотчас, казалось, уходила в себя, до того она была робка и впечатлительна, и если даже кто-нибудь из знакомых обращался к ней в разговоре, она всякий раз как будто внутренне вздрагивала.

Когда я увидел в первый раз эту девушку и еще не знал, кто она, я был убежден, что такое тонкое, изящное и деликатное существо могло родиться не иначе, как в высших сферах общества, – до того сильны предрассудки, вкоренившиеся в нас с детства. Мне, я должен признаться откровенно, было даже, несколько неприятно, когда я узнал, что она дочь купца, и после этого в первые минуты она несколько потеряла для меня свой поэтический колорит; вглядываясь в нее потом внимательно, я старался отыскивать в ней (хотя напрасно) каких-нибудь следов того сословия, к которому принадлежала она.

Сестра моего товарища чувствовала к ней глубокую привязанность и говорила об ней почти с увлечением, хотя вообще увлечение вовсе не было свойственно ее серьезной природе. Товарищ мой часто забывал для нее клубы, театры и своих приятелей и целые вечера, к удивлению всех, просиживал дома… Даже его матушка благосклонно находила, «qu'elle est tout a fait distinguee», хотя мысль, что дочь купца – друг ее дочери, все-таки несколько оскорбляла ее.

Товарищ мой передал мне, что у подруги его сестры в живых только отец-старик, – человек нрава крутого, русский самодур, но очень любящий ее по-своему, и что она богатая и единственная его наследница.

Однажды мы как-то откровенно разговорились об этой замечательной девушке…

– А что, любезный друг, женись-ка на ней, – заметил я, – право, я говорю не шутя.

– Какой вздор! – возразил он, – нет, любезный друг, во-первых, я стар для нее: мне уж тридцать лет; во-вторых – нравиться женщинам я не умею и не могу, да у меня и фигура не такая; а в-третьих – я не так себя поставил, я испортил всю мою жизнь, изуродовал себя – и ни к чему серьезному не способен, а женитьба – вещь очень серьезная.

К тому же ты знаешь мою матушку! Из этого могли бы выйти такие семейные сцены и неприятности!.. Она женщина добрая, хорошая, но вся напичкана, к сожалению, барскими предрассудками…

Если бы я был уверен, что я, точно, могу составить ее счастие… но дело в том, что я в этом вовсе не уверен. Как мне ни надоела эта бродячая, цыганская, глупая и пустая жизнь, которую я веду до сих пор, как она ни тяготит меня, как мне ни опротивела вся эта компания, середи которой я провел мою молодость и от которой путного слова не услышишь, а все-таки я еще не совсем отделался от нее и она – я уж это чувствую, положила на меня неизгладимую печать и сделала меня ни на что не годным.

Товарищ мой говорил тоном грустным и желчным и не хотел слушать никаких возражений, но вдруг он расхохотался.

– Мы, впрочем, толкуем ужаснейшие глупости, – сказал он, – ну, скажи пожалуйста, можешь ли ты меня вообразить серьезно женатым. Мне кажется, смешнее этого ничего быть не может. Признайся.

Я должен был сознаться, что это правда.

– То-то и есть! Нет, уж мне, видно, придется остаться холостяком на всю жизнь – и промаячить ее бесполезно и для себя и для других. Если б я вздумал приобрести подругу жизни, из этого бы вышло вот что… слушай:

Он начал представлять комическую картину своей семейной жизни – и сам от души заливался над своею остроумною фантазиею…

Прошло с год после этого. Подруга сестры моего товарища посещала ее так же часто, но товарищ мой начал явно удаляться от нее и избегать ее.

Раз как-то мы сговорились ехать куда-то вместе, и я заехал за ним. Я нашел его против обыкновения в мрачном, беспокойном и раздражительном расположении духа.

– Нет, брат, я что-то не расположен ехать… извини меня, – сказал он мне, когда я напомнил ему об нашем визите, – скучно и лень.

Он уничтожал папироску за папироской и почти все молчал, что с ним случалось необыкновенно редко.

– Да что с тобою?.. Ты нездоров? – спросил я.

– Нет, разве я бываю когда-нибудь болен. У меня воловья природа, на меня ничего не действует… Ах, знаешь ли новость? – сказал он после минуты молчания, – Пивоваров женится.

– С чем его и поздравляю. Это, впрочем, меня мало интересует, – возразил я.

– Но как ты думаешь, на ком?

– Почему же я знаю. Ну, например?

– Черт знает, это просто ни на что не похоже! Как-то верить не хочется – на Ольге Петровне (так звали подругу сестры его).

– Может ли это быть! – вырвалось у меня невольно, – каким же это образом? Что может быть общего между этою девушкою и между этим господином.

– А между тем она будет его женою!.. В самом деле, не безобразно ли это?

– Да неужели ж это правда? Если бы мне это приснилось, я такой сон почел бы самым глупейшим из снов.

– Действительность-то, видно, иногда бывает глупее снов, – возразил мой товарищ, – мне ужасно жаль эту девушку. Неправда ли, жаль ее?

– Но разве уж все решено?

– К несчастию. Старик, ее отец, и дедушка этого противного купчика – старинные приятели. Они, говорят, давно между собою решили это прекрасное дело: соединить со временем свои капиталы посредством этого брака. Ведь ее отец – это закоснелый, упорный мужик, который если заберет какую-нибудь чушь в голову, так ее колом потом из нее не выбьешь.

– Да она-то что же?

– Что ж она? ее и не спрашивали. Ей объявили, когда уж дело было решено. Это твой жених – и кончено. Говорят, она бросилась к отцу, умоляла его, чтоб он отменил свое решение, объявила ему, что она не любит этого господина и никогда любить не будет, а отец затопал ногами, поднял крик. «Дочь, говорит, должна повиноваться отцу, а не рассуждать. Отец лучше знает, что может составить счастье дочери. Еще ты молода, привыкнете друг к другу; после, говорит, слюбитесь», – и прочее в этом роде, как водится, а затем привели жениха, да и благословили их. Страшно, говорят, смотреть на эту бедную девушку! Сестра моя просто в отчаянии, – ты знаешь, как она любит ее. Мы вчера с сестрой имели пренеприятную сцену с матушкой. Она начала уверять нас, что Пивоваров прекрасная партия для нее… что чего же наконец ей нужно! не за князя же ей выйти замуж! что она все-таки купеческая дочь и что Пивоваров – жених, каких немного… что он легко бы мог даже сделать лучшую партию с таким огромным состоянием, какое у него в виду, то есть, что и дворянка могла бы осчастливить его своим согласием на брак!.. Я не выдержал и сказал ей, что так рассуждать, как рассуждает она, бесчеловечно… Тут поднялась буря, посыпалися на меня жалобы, упреки; при этом удобном случае всё вычитали мне, что я не хочу служить, как следует, веду праздную жизнь, имею знакомства бог знает с какими людьми (ну это-то отчасти правда!), что Перфильев моложе меня, а уж давно камер-юнкером, что я не умею искать ни в ком, и прочее и прочее. В заключение нервический припадок, все это, как следует. Мне-то это, впрочем, все нипочем, с меня как с гуся вода, но мне больно за сестру, она и без того расстроена, да и при таких сценах она всегда страдает больше меня… Что ж, – печально прибавил в заключение мой товарищ, – нападать после этого на грубость и бесчеловечие какого-нибудь разжившегося и разъевшегося мужика, вроде отца Ольги Петровны, когда женщины добрые, считающиеся образованными, и притом дворянского происхождения рассуждают не лучше!.. Нет, любезный друг, жить скучно!..

Как будто для окончательного раздражения моего товарища в эту минуту явился к нему Иван Петрович.

– Батюшка, Александр Григорьич, – заговорил он, входя в комнату, – поздравьте нас, на нашей улице праздник, мы женимся! Вот будет пир-то горой! И невеста-то какая у нас, – да ведь вы ее знаете, что вам говорить об ней. Фея можно сказать эдакая, только уж слишком эфирна, не мешало бы немножко поплотнее. Теперь у нас в доме такая возня идет – ужасть! Дедушка-то наш дает нам особую половину возле себя в бельэтаже, уж отделывать начали: потолки мы вызолотим, стены шелком обобьем, зеркала до потолка пустим – знай наших! А там наследничка заведем – эдакого махонького. Одной мебели, я вам скажу, мы уж заказали Туру тысяч на пятнадцать, ей-богу. Мне жалко, что часы-то он подарил Шарлоте Федоровне, а эти бы часы в гостиную на мраморный камин – славно было бы, – уж таких часов в Петербурге ни за какие деньги не достанешь. И как я рад этой свадьбе, то есть вы не поверите; точно как будто я сам женюсь, ей-богу. Такое веселье пойдет теперь… эти свадебные банкеты, балы… гуляй, душа!

 

– Убирайтесь вы с вашими банкетами и балами, – вскрикнул мой товарищ с таким презрением и негодованием, какого я никогда не видел в нем. Иван Петрович вытаращил глаза от удивления и даже испугался.

– Веселье! – продолжал мой товарищ, – хорошо веселье, когда невесту потащат под венец силой!.. Если б в вашем глупом, беспутном Василье Прохорыче был хоть признак сердца, если б у него была хоть капля совести, хоть тень собственного достоинства, он отказался бы от нее. Понимаете ли вы, что брать себе жену насильно – подло!.. Впрочем, и я дурак, что я вам это говорю… (Он разгорячался все более и более) вы не поймете этого, – ни вы, ни ваш Василий Прохорыч; вы бессмысленно радуетесь этому потому, что вы блюдолиз и по случаю этого брака вам представляется лишний раз наесться и напиться!..

Иван Петрович совсем оробел от такой резкой выходки, совершенно неожиданной для него, особенно от такого доброго, кроткого и вечно веселого человека, каков был Александр Григорьич. Иван Петрович переминался с ноги на ногу, посматривал жалобно то на него, то на меня, как будто глотал что-то, и бессвязно бормотал:

– Да нет, помилуйте, Александр Григорьич, я что же… я тут ничем не виноват-с… мое дело – сторона.

Товарищ мой молчал. Иван Петрович повертелся немного, потом начал было рассказывать какое-то новое похождение купеческого сынка Мыльникова, но, заметив, что его не слушают, и почувствовав неловкость, незаметно удалился.

VI

В последние дни перед свадьбою сестра моего товарища почти не оставляла ни на минуту своей подруги. «Я боюсь за нее, – говорила она мне, – она не перенесет этого. Меня пугает ее наружное спокойствие. Она как будто примирилась со своим положением, но это не примирение, а равнодушие отчаяния. Я вздумала было говорить ей обыкновенные утешительные пошлости и уверять ее, что в ее женихе, кажется, есть много хороших сторон, что она своим влиянием на него может со временем развить эти стороны и отвлечь его от дурного общества, в котором он находится, но она остановила меня. «Бога ради! – сказала она, – не говори того, чему ты сама не веришь. Я прошу тебя только об одном: не оставляй меня. Без тебя я с ума сойду!» – и она бросилась ко мне на грудь. «Господи! если бы я могла хоть плакать, прибавила она, мне все-таки было бы легче». Я не выдержала и высказала все ее отцу: но он отвечал мне на это: «Нет, матушка, вы уж, пожалуйста, не сбивайте ее с толку. Уж это наше дело, все это пустяки, все обладится. Вы уж, сударыня, не беспокойтесь понапрасну».

Накануне свадьбы мы с товарищем моим сговорились вместе ехать в церковь. Он был в числе приглашенных, но не желал воспользоваться этим приглашением. Он хотел присутствовать на этой церемонии не официально, а тайно.

– Это зрелище, – говорил он, – плачевное; но, я сам не знаю отчего, – меня так и тянет посмотреть на него.

В 8 часов вечера мы вошли в церковь. Она была ярко освещена, все свечи в люстре и паникадилах были зажжены, как в дни великих торжеств. От самой паперти тянулся широкий ковер. По обеим сторонам поставлены были перилы, которые отделяли обычных и любопытных свадебных зрителей и зрительниц от приглашенных. На клиросе толпился большой хор певчих в парадных кафтанах с галунами, кистями и откидными рукавами.

Жених с своими родственниками и приятелями были уже в церкви и ожидали невесту.

Впереди всех стоял старик Пивоваров в сюртуке с гербовыми пуговицами, во всех медалях и орденах, в белом галстуке и в белых лайковых перчатках, которые надевал он, может быть, раз пять или шесть в своей жизни, в самые торжественные случаи. Лицо его сияло удовольствием. Через несколько минут должна была осуществиться самая любимая мечта его. Он разговаривал с каким-то генералом в золотых галунах, в ленте и с двумя звездами.

Жених в белом галстуке с большим бантом, в белом жилете, на котором блестела цепочка с кучею брелоков, и в палевых перчатках, безукоризненно обтягивавших его руки, разговаривал с своими приятелями: Иваном Петровичем и купеческим сынком Мыльниковым, который стоял неподвижно, улыбаясь, и с трудом поворачивал свою завитую голову в сторону, боясь, вероятно, измять свои брыжжи; жид-фактор, по своему обыкновению, выставлял голову вперед, скалил зубы и беспрестанно поворачивал голову из стороны в сторону, как бы обнюхивая носом кругом себя; Иван Петрович с умилением поглядывал то на дедушку, то на внучка, то на генерала в ленте; на последнего с чувством благоговейного удовольствия, как будто, глядя на него, он думал: «Знай наших! вот какие у нас приятели!» Вдруг во всей толпе, наполнявшей церковь, обнаружилось движение, все головы обернулись к дверям, пронесся всеобщий шепот: «Невеста! невеста!» – и хор грянул концерт. Товарищ мой вздрогнул и поднялся на цыпочки, чтоб лучше видеть…

Рейтинг@Mail.ru