Но тут я отвернулся – и начал ждать – а земля тихо поплыла под ногами… И показалось мне, что я ждал страшно долго[12]. Я успел заметить, что при появлении Тропмана людской гам внезапно как бы свернулся клубом – и наступила бездыханная тишина… Передо мной стоял часовой, молодой, краснощекий малый… Я успел заметить, что он с тупым недоумением и ужасом пристально смотрел на меня… Я успел даже подумать, что вот этот солдат, быть может, родом из какой-нибудь глухой деревеньки, из смирной и доброй семьи – и теперь что ему приходится видеть! Наконец, послышался легкий стук как бы дерева об дерево – это упал верхний полукруг ошейника с продольным разрезом для прохода лезвия, который охватывает шею преступника и держит его голову неподвижной… Потом что-то вдруг глухо зарычало и покатилось – и ухнуло… Точно огромное животное отхаркнулось… Я другого, более верного сравнения приискать не умею. Все помутилось…
Кто-то схватил меня под руку… Я взглянул: это был помощник г. Клода, г. Ж…, которому, как я узнал впоследствии, мой приятель М.Дюкан поручил наблюдать за мною.
– Вы очень бледны… Не хотите ли воды? – промолвил он улыбаясь. Но я благодарил – и пошел обратно на тюремный двор, который мне являлся чем-то вроде убежища от того ужаса за воротами.
Наше общество собралось на гауптвахту возле ворот, чтобы проститься с комендантом и дать несколько разойтись толпе. Туда пришел и я – и узнал, что, лежа уже на доске, Тропман вдруг судорожно откинул голову в сторону – так что она не попала в полукруглое отверстие – и палачи принуждены были втащить ее туда за волосы, причем он укусил одного из них, самого главного, за палец; что тотчас после казни, в то время как тело, брошенное в фургон, удалялось марш-маршем, – два человека, пользуясь первыми мгновениями неизбежного смущения, прорвались сквозь цепь солдат – и, подлезши под гильотину, стали мочить свои платки в кровь, пролившуюся сквозь щели досок…
Но я слушал все эти разговоры, как сквозь сон: я чувствовал себя очень усталым – да не я один. Все казались усталыми – хотя всем, видимо, полегчило, словно обуза свалилась с плеч. Но никто из нас, решительно никто не смотрел человеком, который сознает, что присутствовал при совершении акта общественного правосудия: всякий старался мысленно отвернуться и как бы сбросить с себя ответственность в этом убийстве…
Мы с Дюканом откланялись коменданту и отправились домой. Целая река человеческих существ, мужчин, женщин, детей, стремила мимо нас свои некрасивые и неопрятные волны. Почти все молчали; одни лишь блузники-работники изредка перекликались: «Куда, мол, ты?» – «А ты куда?», да уличные мальчишки приветствовали свистом проезжавших «кокоток». И что за испитые, угрюмые, сонные лица! Что за выражение скуки, утомления, неудовлетворения, досады, вялой беспредметной досады! Пьяных я, впрочем, видел немного; либо их уже успели прибрать, либо они сами угомонились. Буднишняя жизнь принимала опять всех этих людей в свои недра – и для чего, для каких ощущений они на несколько часов выходили из ее колеи? Страшно подумать о том, что тут гнездится.
Отойдя шагов двести от тюрьмы, мы нашли пустой фиакр, сели в него и поехали.
Во время дороги мы рассуждали с Дюканом о том, что мы видели и о чем он незадолго перед тем (в январской, мною уже цитированной, книжке «Revue des deux Mondes») сказал такие веские, такие дельные слова. Мы рассуждали о ненужном, о бессмысленном варварстве всей этой средневековой процедуры, по милости которой агония преступника продолжается полчаса (от 28 минут седьмого до 7 часов), о безобразии всех этих раздеваний, одеваний, этой стрижки, этих путешествий по лестницам и коридорам… По какому праву все это делается? Как допустить такую возмутительную рутину? И сама смертная казнь – может ли она быть оправдана? Мы видели, какое впечатление производит подобное зрелище на народ; да и самого этого, якобы поучительного, зрелища нет вовсе. Едва ли тысячная часть пришедшей толпы, не более пятидесяти или шестидесяти человек, могла, в полумраке раннего утра, из-за полуторасташагового расстояния, сквозь ряды войск и крупы лошадей, хоть что-нибудь увидеть. А остальные? Какую, хотя бы малейшую пользу могли они извлечь из этой пьяной, бессонной, бездельной, развратной ночи? Я вспомнил о молодом, бессмысленно кричавшем блузнике, лицо которого я наблюдал в течение нескольких минут. Неужели он примется сегодня за работу человеком, больше прежнего ненавидящим порок и праздность? И я, наконец, что я вынес? Чувство невольного изумления перед убийцей, нравственным уродом, умевшим показать свое презрение смерти. Неужели подобные впечатления может желать законодатель? О какой «моральной цели» можно еще толковать после стольких опытом подкрепленных опровержений?